Борис Пастернак и читал главы романа, и щедро давал читать по напечатанному на машинке тексту. Ему хотелось знать мнение близких к нему служителей искусству и культуре. Близкие друзья высоко оценили роман, но были и те, кто холодно отнесся к роману. Тем более что в "Новом мире" литературоведы обругали его перевод "Фауста", которым он так гордился. То, что касалось борьбы с космополитизмом, коснулось и Б. Пастернака. Вспоминая Оксфордскую университетскую Антологию русской поэзии с русским текстом, в которой больше всего места было отведено Пушкину, Блоку и Пастернаку и о Пастернаке высказывались как о Верлене и Верхарне, Борис Пастернак в письме О. Фрейденберг 7 августа 1949 года писал: "Лет пять тому назад, когда такие факты не опорочивались (даже субъективно для самого себя) совершенно новым их преломлением, эти сведения могли служить удовлетворением. Сейчас их действие (я опять говорю о самом себе) совершенно обратное. Они подчёркивают мне позор моего здешнего провала (и официального, и, очевидно, в самом обществе). Чего я, в последнем счёте, значит, стою, если препятствие крови и происхождения осталось непреодолённым (единственное, что надо было преодолеть) и может что-то значить, хотя бы в оттенке, и какое я, дейстительно, притязательное ничтожество, если кончаю узкой негласной популярностью среди интеллигентов-евреев, из самых загнанных и несчастных? О, ведь если так, то тогда лучше ничего не надо, и какой я могу быть и какой обо мне может быть разговор, когда с такой лёгкостью и полнотой от меня отворачивается небо?" О. Фрейденберг тут же ему ответила, что он, Борис Пастернак, – это не прошедшее время и что не одни евреи остались его ценителями, его творчество – это не прошедшее, а бессмертное настоящее: "Никакие годы не сделают тебя стариком, потому что то, что называется твоим именем, не стареет. Ты будешь прекрасно писать, твоё сердце будет живо, и тобой гордятся и будут гордиться не заспасные (у Б. Пастернака – "загнанные". – В. П.) и не евреи, а великий круг людей в твоей стране" (Переписка Бориса Пастернака. С. 255, 257-258. Курсив В. П.).
Так и оказалось на самом деле, как пророчествовала О. Фрейденберг.
"Из людей, читавших роман, – писал Б. Пастернак С. Чиковани 14 июня 1952 года, – большинство всё же недовольно, называют его неудачей, говорят, что от меня они ждали большего, что это бледно, что это ниже меня, а я, узнавая всё это, расплываюсь в улыбке, как будто эта ругань и осуждение – похвала" (Вопросы литературы. 1966. № 1. С. 193).
20 октября 1952 года у Бориса Пастернака случился обширный инфаркт, два с половиной месяца он провёл в Боткинской больнице. После выздоровления – "Фауст" в издательстве "Художественная литература" и 10 стихотворений из "Доктора Живаго" в журнале (Знамя. 1954. № 4), вызвавшие положительные и критические оценки. В конце 1955 года Борис Пастернак узнал о смерти Ольги Фрейденберг и внёс последние исправления в роман "Доктор Живаго", переданный для публикации в журналы "Новый мир" и "Знамя". Одновременно с этим он передал роман в "Литературную Москву", а 12 июля 1956 года в письме К. Паустовскому заметил: "Вас всех остановит неприемлемость романа, так я думаю. Между тем только неприемлемое и надо печатать. Всё приемлемое давно написано и напечатано" (Пастернак Е. Борис Пастернак. С. 632). Э. Казакевич и В. Каверин, как составители сборника, отвергли роман. В сентябре 1956 года члены редколлегии "Нового мира" А. Агапов, Б. Лавренёв, К. Федин, К. Симонов и А. Кривицкий написали многостраничный отзыв, по существу отказ в публикации романа. Сейчас даже смешно приводить аргументы этого письма, в основном написанного К. Симоновым, служившим и Сталину, и Хрущёву, и Брежневу, угождая их литературным пристрастиям. Всё так пристрастно, наивно, в угоду сиюминутным партийным установлениям.
В 1956 году вышла повесть Б. Пастернака "Люди и положения", о которой высоко отозвался в своих записках Г. Свиридов: "Слова Пастернака о Есенине поразили меня. Ничего подобного по точности, по справедливости, тонкости восприятия (что совершенно неудивительно потому, что это слова подлинного поэта, говорящего о поэзии), по благородству собственной души, способной восхищаться красотой самозабвенно. Чувству соперничества, какого-либо выпячивания справедливости собственной поэтической платформы – здесь нет места. Он выше этого. Восторженная душа поэта чиста" (Свиридов Г. Музыка как судьба. М., 2002. С. 331-332).
23 октября 1958 года Нобелевский комитет присудил Борису Леонидовичу Пастернаку Нобелевскую премию "За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и на традиционном поприще великой русской прозы". Друзья и родные были очень рады присуждению премии, ведь не только сам поэт получал эту премию, но и вся современная русская литература. Но не так это поняли в высших правительственных кругах и отдали распоряжение наказать Б. Пастернака за присуждение ему этой премии, расценив её явлением антисоветского порядка. На очередном заседании Президиума Правления СП СССР Б. Пастернака исключили из членов писательского союза, посыпались злые статьи и рецензии, которые не хочется называть, посыпались письма трудящихся с осуждением и Пастернака, и Нобелевского комитета. В Союз писателей Б. Пастернак не пошёл, но прислал большое и доказательное письмо, в котором говорил, что премия это не только его, но и всей русской советской литературы. Вызывали Б. Пастернака к генеральному прокурору и в ЦК КПСС, где предъявили ему статью об измене родине, выразили ему своё недовольство и потребовали отказаться от премии. После всего этого Б. Пастернак направил в Швецию телеграмму: "Ввиду значения, которое приобрела присуждённая мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я вынужден от неё отказаться. Не примите в обиду мой добровольный отказ". Дж. Неру позвонил Н. Хрущёву и пообещал, что станет во главе комитета защиты Пастернака. ТАСС тут же сообщило, что Б. Пастернак может выехать в Швецию. Но это были только слова, обещание, которое на деле не подтвердилось.
В эти тяжкие месяцы Борис Пастернак завершал сборник стихотворений под названием "Когда разгуляется". Н. Банников, поэт и редактор, с увлечением работал над сборником, но в то время книга так и не вышла в свет.
До конца жизни Борис Пастернак работал, сочинял пьесу, брался за новые переводы, но всё чаще тревожило здоровье. 5 февраля 1960 года Борис Пастернак писал Чукуртме Гудиашвили прощальное письмо: "…какие-то благодатные силы вплотную придвинули меня к тому миру, где нет ни кружков, ни верности юношеским воспоминаниям, ни юбочных точек зрения, к миру спокойной непредвзятой действительности, к тому миру, где, наконец, впервые тебя взвешивают и подвергают испытанию, почти как на Страшном суде, судят и измеряют и отбрасывают или сохраняют; к миру, ко вступлению в который художник готовится всю жизнь и в котором рождаются после смерти, к миру посмертного существования выраженных тобою сил и представлений" (Литературная Грузия. 1980. № 2. С. 40).
Оценивая сегодня творчество выдающегося русского поэта Бориса Пастернака, мы должны помнить, что в Собрании сочинений в десяти томах последние четыре тома занимают письма, в которых воплотились и мировоззрение художника, и его душевные переживания за много лет. Н. Вильмонт в книге "О Борисе Пастернаке" неожиданно спрашивает самого себя: "Был ли Чехов верующим, я не знаю. Пастернак – по нашим земным представлениям – был им. И это сказалось на большем христоцентризме (если можно так выразиться) его стихов. Я имею в виду то, что у позднего Пастернака, в отличие от Чехова, природа не живёт "своей особой жизнью, непонятной, но близкой человеку". Напротив, она – равноправная соучастница в попрании смерти "усильем воскресенья". Здесь достаточно сослаться на его вышеприведённое "На Страстной", на "Рождественскую звезду", "Чудо" (особенно!) и на многие другие стихотворения этого цикла… Важно то, что, если мир, наша многострадальная планета, не преклонится перед Христом как перед "высшим откровением нравственности" (Гёте), мир безусловно "загорится на ходу" и погибнет. Физически, не только морально" (Вильмонт Н. Борис Пастернак. С. 131).
В романе "Доктор Живаго", как бы к нему ни относились Анна Ахматова, Михаил Шолохов, Вениамин Каверин и Эммануил Казакевич, о которых здесь упоминалось, Борис Пастернак глубоко и точно выразил свои многолетние размышления: начиная с вопросов Миши Гордона: "Что значит быть евреем? Для чего это существует? Чем вознаграждается или оправдывается этот безоружный вызов, ничего не приносящий, кроме горя"? (с. 22), продолжая полемику социал-демократа и доктора о марксизме как науке: "Марксизм слишком плохо владеет собой, чтобы быть наукою" (с. 199) и завершая гимном свободе души и свободе слова в раздумьях Гордона и Дудорова:
"Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но всё равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание.
Состарившимся друзьям у окна казалось, что эта свобода души пришла, что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо внизу на улицах. Что сами они вступили в это будущее и отныне в нём находятся. Счастливое, умилённое спокойствие за этот святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера участников этой истории и их детей проникало их и охватывало неслышною музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка в их руках как бы знала всё это и давала их чувствам поддержку и подтверждение" (Пастернак Б. Доктор Живаго. М., 1989. С. 387).
А часть семнадцатая "Стихотворения Юрия Живаго", наполненная гениальными стихотворениями, завершает это значительное произведение, в котором порой схематичны и тусклы некоторые образы, в сущности мало что нового добавляющие к предшествующим классическим образам, где поверхностно изображена многогранная действительность, тоже во многом известная по литературе; и всё же здесь, в романе, глубоко поэтически дана философия прожитой жизни, мечта о свободе творчества, о независимости творца, о которой Борис Пастернак так мечтал всю свою жизнь:
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далёком отголоске,
Что случится на моём веку…
Я один, всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить – не поле перейти.
2 июня 1960 года Б.Л. Пастернак был похоронен на Переделкинском кладбище.
Пастернак Б. Избранное: В 2 т. М., 2003.
Пастернак Б. Доктор Живаго. М., 1989.
Переписка Бориса Пастернака. М., 1990.
Пастернак Е. Борис Пастернак. М., 1990.
Ивинская О., Емельянова И. Годы с Пастернаком и без него. М., 2007.
Анна Андреевна Ахматова (Анна Андреевна Горенко)
(23 июня (11 июня) 1889 – 5 марта 1966)
Родилась в семье инженера торгового флота, капитана второго ранга Андрея Антоновича Горенко (1848-1915) и Инны Эразмовны (в девичестве Стоговой; 1856-1930) в посёлке Большой Фонтан вблизи Одессы. С двух лет до шестнадцати жила в Царском Селе. У А. Горенко было два брата: Андрей (1886-1920), Виктор (1896-1976), три сестры: Инна (1883-1905), Ирина (1892-1896), Ия (1894-1922), жизнь которых закончилась трагически, взрослые сёстры умерли от туберкулёза, а брат из-за семейных неурядиц застрелился (подробнее см.: Хейт А. Анна Ахматова. Поэтическое странствие. М., 1991). В воспоминаниях друзей А. Ахматовой нарисованы портреты её родителей. Валерия Сергеевна Срезневская (Тюльпанова; 1888-1964), подруга Анны Андреевны, с детства – соседи, вместе ходили в гимназию, вместе играли, вместе дурачились, в одной из бесед с Л.К. Чуковской (13 октября 1940 года) вдруг вспомнила родителей Ахматовой:
"– Да уж, твоя мама совсем ничего не умела в жизни, – рассказывала Валерия Сергеевна Анне Андреевне. – Представьте, Лидия Корнеевна, из старой дворянской семьи, а уехала на курсы. Как она собиралась жить – непонятно.
– Не только на курсы, – поправила её Анна Андреевна, – она стала членом народовольческого кружка. Уж куда революционнее.
– Представьте, Лидия Корнеевна, маленькая женщина, розовая, с исключительным цветом лица, светловолосая, с исключительными руками.
– Чудные белые ручки! – вставила Анна Андреевна.
– Необыкновенный французский язык, – продолжала Срезневская, – вечно падающее пенсне, и ничего, ну ровно ничего не умела… А твой отец! Красивый, высокий, стройный, одет всегда с иголочки, цилиндр всегда набок, как носили при Наполеоне III, и говорил про жену Наполеона: "Евгения была недурна"…
– Он видел её в Константинополе, – вставила Анна Андреевна, – и находил, что она самая красивая женщина в мире.
Потом речь зашла почему-то о руках Николая Степановича: "Бессмертные руки!" – сказала Валерия Сергеевна" (Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. М., 2007. Т. 1. С. 221-222).
Вряд ли нужно что-то добавлять из других источников современников – здесь дана яркая картина семейной жизни Анны Андреевны, портрет её родителей, а главное – легко объяснить, почему в 1905 году отец ушёл из семьи к очень некрасивой женщине, но любившей помолчать.
В доме было очень мало книг на русском языке, только большой том Некрасова, который подарил Инне Эразмовне первый муж, больше на французском. В тринадцать лет Анна Горенко узнала французских поэтов Ш. Бодлера, П. Верхарна, Ж. Лафорга и их последователей. "Писать стихи я начала рано, – вспоминала Анна Андреевна, – но удивительно то, что, когда я ещё не написала ни строчки, все кругом были уверены, что я стану поэтессой. А папа даже дразнил меня так: декадентская поэтесса…" (Там же. С. 159). И стихотворные пробы А. Ахматовой были в том же духе.
В 1903 году Валерия Тюльпанова (Срезневская) познакомила Анну Горенко с Николаем Гумилёвым, их знакомство продолжалось долго, они читали друг другу стихи, принимали и критиковали, Николай Гумилёв, уехав в Париж, писал ей письма, Анна извлекала информацию из этих насыщенных писем, училась, набиралась поэтического опыта, состоялась первая публикация – в журнале "Сириус" (1907. № 2), потом Николай Гумилёв сделал Анне предложение, от которого она сначала отказалась: она такая худая, шальная, а он – один из завидных женихов. Но после нескольких отказов 25 апреля 1910 года состоялись венчание и свадьба.
Лидия Чуковская как-то её спросила, "кто придумал ей псевдоним".
"– Никто, конечно. Никто мной тогда не занимался. Я была овца без пастуха. И только семнадцатилетняя шальная девчонка могла выбрать татарскую фамилию для русской поэтессы. Это фамилия последних татарских князей из Орды. Мне потому пришло на ум взять себе псевдоним, что папа, узнав о моих стихах, сказал: "Не срами моё имя". – "И не надо мне твоего имени!" – сказала я" (Там же. С. 97). Ахматова – это фамилия её прабабушки.
После венчания Анна Ахматова и Николай Гумилёв отправились в Париж, в котором Анна познакомилась с молодыми литераторами и художниками. В это время художник А. Модильяни сделал её портрет, ставший со временем знаменитым. Вернувшись из Парижа, жили в Царском Селе, писали, посылали в журналы, печатались (Всеобщий журнал. 1911. № 3; Gaudeamus. 1911. № 8-10; Аполлон. 1911. № 4). На первые публикации откликнулись рецензенты: в "Новом времени" гневный В.П. Буренин (1911. 29 апреля), В. Брюсов поддержал (Русская мысль. 1911. № 8). Вернувшийся из Африки Н. Гумилёв одобрил её поэтические опыты.
Летом 1911 года Анна Ахматова гостила у своей свекрови в имении Слепнёво Тверской губернии. Это так ей пришлось по душе, что и все последующие шесть лет она сюда приезжала, ей нравился деревенский уют, подлинная русская речь, мужики и бабы, естественные и независимые, живописная природа, прекрасная хозяйка имения Анна Ивановна.
Осенью 1911 года Н. Гумилёв, С. Городецкий, М. Кузмин организовали Цех поэтов, А. Ахматова стала секретарём. И начала готовить первый сборник стихотворений "Вечер" (СПб., 1912), на который откликнулись В. Брюсов (Русская мысль. 1912. № 7), Г. Чулков (Жатва. 1912. Кн. 3), В. Гиппиус (Новая жизнь. 1912. № 3). В критике говорилось о серьёзном творческом влиянии И.Ф. Анненского (1855-1909), сборника его стихотворений "Кипарисовый ларец" (1910), в котором в блистательной форме отражено противоречие внутренней жизни лирического героя с трагическими обстоятельствами внешнего бытия, с его тоской и страданиями. Анна Андреевна очень часто вспоминала И. Анненского. Много позже, 21 мая 1940 года, Лидия Чуковская услышала, как Анна Андреевна впервые услышала от Николая Гумилёва о только что вышедшем сборнике И. Анненского: "И я сразу перестала видеть и слышать, я повторяла эти стихи днём и ночью… Они открыли мне новую гармонию". А 30 июня 1940 года А. Ахматова в разговоре с той же Л. Чуковской лишь подтвердила своё мнение о влиянии И. Анненского на русскую поэзию:
"– Вот сейчас вы увидите, какой это поэт, – сказала она. – Какой огромный. Удивительно, что вы его не знаете. Ведь все поэты из него вышли: и Осип (Мандельштам. – В. П.), и Пастернак, и я, и даже Маяковский.
Она прочитала мне четыре стихотворения, действительно очень замечательные. Мне особенно понравились "Смычок и струны", "Старые эстонки" и "Лиры часов". В самом деле, очень слышна она, и Пастернак слышен" (Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. С. 165-166). Это сейчас, в 1940 году, а в сборнике "Вечер" влияние И. Анненского было еще заметнее и "слышнее".
Вскоре Н. Гумилёв придумал назвать свою группу в Цехе поэтов акмеистами, придумал свою теорию акмеизма, много писал, теоретически обосновывая появление нового течения в поэзии. Анна Ахматова тоже думала, что она – акмеистка: "Несомненно, символизм – явление XIX века. Наш бунт против символизма совершенно правомерен, – писала она, – потому что мы чувствовали себя людьми XX века. И не хотели оставаться в предыдущем…" (Ахматова А. Собр. соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 278). Но акмеизм, как символизм, как футуризм, скоро скончался, не оставив, кроме названия, особого следа, но осталась тонко передающая переливы чувств поэзия.
Два месяца Гумилёвы путешествовали по Северной Италии, беременная Анна Андреевна ни в чём не уступала любопытному Николаю Степановичу, а вернувшись из Италии, Анна Андреевна уехала в имение Слепнёво, и 18 сентября 1912 года у Николая Гумилёва и Анны Ахматовой родился сын Лев. Но это ничуть не уменьшило активности молодой поэтессы, почувствовавшей свой дар. Она выступала в различных творческих объединениях, таких как кабаре "Бродячая собака", во Всероссийском литературном обществе, на Высших женских (Бестужевских) курсах. Красота, непосредственность, манера выступать, поиски откровенной правды и справедливости привлекли к ней внимание молодёжи, которая её и бранила, и ею восхищалась: "Все мы бражники здесь, блудницы, / Как невесело вместе нам! / На стенах цветы и птицы / Томятся по облакам. / Ты куришь чёрную трубку, / Так странен дымок над ней. / Я надела узкую юбку, / Чтоб казаться ещё стройней…" и "Да, я любила их, те сборища ночные". "Затянутая в чёрный шелк, с крупным овалом камеи у пояса, – вспоминал Бенедикт Лившиц Анну Ахматову и Николая Гумилёва в "Бродячей собаке", – вплывала Ахматова, задерживаясь у входа, чтобы по настоянию кидавшегося ей навстречу Пронина вписать в "свиную" книгу свои последние стихи, по которым простодушные "фармацевты" строили догадки, щекотавшие только их любопытство.