Повелители фрегатов - Владимир Шигин 11 стр.


Иван Васильевич был из числа тех старых моряков наших, которые прошли школу на английском флоте; пароходов самоваров, как называл он их позже, когда они появились - еще не было; часть кораблевождения (штурманская) была у нас вовсе отделена, и моряки такого закалу, к какому принадлежал Иван Васильевич, величались презрением ко всяким умозрительным сведениям, ко всему чисто научному, довольствуясь практикой, в которой, конечно, познания их были обширны, разнообразны и основательны. Слово "теорик" было у него самою укоризненною бранью, и означало никуда не годного офицера. Никогда не забуду я радушного просветления белобрысого лица Ивана Васильевича в минуту шквала, во время приготовления к выдержанию шторма, при окончательной уборке зарифленных марселей и тому подобном. Иван Васильевич был не злой человек, но, по какой-то зачерствелой привычке, обращался с командой более чем строго - жестоко. Никакие убеждения не могли отклонить его сколько-нибудь от этой крайне дурной, бесчеловечной привычки; он слушал, в морском деле, только одного себя и неизменных убеждений своих; и даже несколько возмущений команды на тех судах, на коих он служил, и при том именно вследствие дурного обращения его, послужили только разве к большему ожесточению его, но не к вразумлению. Он опасался упрека в трусости, если бы уступил проявлявшимся иногда лучшим чувством, и эти превратные понятия связывали его и направляли неизменно по одной колее. Вот почему Иван Васильевич в тихую и ясную погоду нередко являлся на вахту, насупив патластые брови свои, и закусывая по временам ярко-алые губы; он скучал спокойною, бездейственною вахтой, кипучая кровь его требовала деятельности, начинались учения и испытания разного рода, а за ними следовали и неизбежные взыскания и расправа.

Другое дело в бурю: по мере того, как небо замолаживало, постепенно заваливалось тучами, полдень начинал походить на поздние сумерки, прозрачный отлив яри-медянки и лазурика темнел на поверхности моря и слоны густого свинцового цвета вздымали хребты свои - по мере всего этого Иван Васильевич начинал свежеть, молодеть, оглядываться каким-то царьком и лицо его теряло грубые, зверские черты, выражавшиеся именно движением белых бровей и закушенными губами. Брови эти подымались, чело прояснялось, лицо получало какое-то детское, прямодушное выражение; глаза как будто голубели, острый, тонкий нос выражал рассудительность и уверенность, приветливая улыбка устраняла всякое судорожное движение около рта; перемена эта была так разительна, что ее понимал бессознательно последний матрос, и вся команда бралась тогда за дело без робости и страха.

Никогда не видал я (или не слыхал?) такой тишины, как в вахту Ивана Васильевича. Сам он не терпел крику, длинных, обстоятельных командных слов и повторений. Голос его, несколько высокий и резкий, если кричал, весьма ясно и отчетисто отделялся от всех иных голосов и слышался только перед исполнительным свистом или откликом: есть! Кроме коротких командных слов, не произносил он на вахте, этим голосом, ничего, а пополнял, что нужно, вполголоса, баритоном; или указывал только хорошо наметавшемуся уряднику бровями в ту сторону, где надо было исполнить команду. Вместо того, что Федор Иванович, о коем я буду говорить ниже, командовал ровным и бездушным голосом: "на фока-брас, на марса-брас, на брам-брас, на грота-брас" и пр., Иван Васильевич живым, кипучим голосом, без натуги, кричал: "на брасы, на правую!" и, моргнув, если нужно было, паклястыми бровями своими туда, куда следовало броситься уряднику, он прибавлял вполголоса: "на отдаче стоять!" - и вслед за тем раздавалось разгульное: "пошел", и мигом, летом все реи перебрасывались с одного галса на другой, при общем молчании и одном только топоте и согласном пении свистков.

Я упомянул, что у Ивана Васильевича всякая вина была виновата, а виноватое дело не прощеное. Ни отговорок, ни рассуждений, ни толков, ни шуму и крику, а один молчаливый линек. В тихое или вообще свободное время, когда мрачное небо, гул и вой непогоды не разъясняли огненного лица Ивана Васильевича, марсели крепились не иначе как по склянкам, отдавались по склянкам, рифы брались по склянкам и все запоздалые, хотя бы это был целый нок грота-рея, были наказываемы. Помню, что однажды негодующий капитан осторожно и прилично вмешался в это дело и объявил приговоренным прощение от имени лейтенанта; но Иван Васильевич, соблюдавший в подобных случаях всегда полное приличие подчиненности, нисколько не смутившись этим, не менее того сделал свое дело в следующую вахту.

При такой неумолимой строгости к нижним чинам, он, однако же, совсем иначе обращался с подвахтенными офицерами и гардемаринами: он не требовал от них ровно ничего, как только чтобы они ему не мешали, и ни во что не вмешивались. Самолюбие его было так велико, что он всех младших честил прозвищем молокососов, признавал одну только пользу своей деятельности, одни свои знания и сведения, а на всех прочих смотрел со снисходительным презрением. С мичманами, он на досуге только точил лясы, самые грубые, самые пошлые, самые грязные, к каким способно было его испорченное воображение. Он был в житейском быту человеком вполне чувственным и, стало быть, стоял на низшей ступени человечества Он любил поесть и попить, хотя отнюдь не был пьяницей, и, съехав на берег, давал полный разгул и простор всем скотским наклонностям своим. Не было такого грязного угла и захолустья, в котором бы Иван Васильевич не пробавился денек с истинным наслаждением. О быте семейном он всегда отзывался с таким презрением и такими словами, коих нельзя и передать. И в то же время - какая противоположность: он знал на память и охотно и хорошо читал наизусть лучшие стихотворения английских и итальянских поэтов, любил их и восхищался ими, указывая на все тонкости выражений, на всю прелесть этих созданий! Не могу покинуть этого очерка, не сказав словечка для объяснения таких противоречий: кто живет только умом и чувственностью, тот бродит по пояс в грязи, несмотря ни на какое умственное образование. Все достоинства его односторонни, потому что нет существенного, нет того основания, на котором должен стоять человек, созданный по образу и подобно Творца: нет нравственности. Любовь и воля его обратились в похоти, дух подчинился плоти, и далее чем видит и слышит плоть эта, не видит и не слышит он ни чего. Слух и зрение духовные заморены. Каково же будет когда-то просыпаться Ивану Васильевичу, глухому и слепому, с одними скотскими порывами?

Обряды своей церкви Иван Васильевич в море исполнял довольно постоянно, но до того бессознательно и безрассудно, что в это время нисколько не прерывал обычного течения мыслей и чувств своих, продолжая беседовать, для приличия вполголоса, о самых суетных и соблазнительных предметах. Церковная служба и исполнение обрядов церкви, в море, составляли ^ля него часть морского устава, и потому, по понятию его, требовали строгого исполнения; на берегу же, он считал себя свободным даже и от этого внешнего послушания. На берегу он давал полный простор суетной, вещественной жизни своей, говоря: а вот выйдем в море, так поневоле заговеемся.

Морской устав уважался им вполне; изредка только, и то с оглядкою и не командным, звучным голосом, а более глухим полубасом, тем же баритоном, коим пополнял на корабле командные слова, Иван Васильевич дозволял себе находить в нем некоторые недостатки, особенно в сравнении с английским уставом, к которому пристрастие его не знало пределов. Зато Иван Васильевич, кроме Морского Устава, не признавал над собою ни каких законов, ни Божеских, ни человеческих, а исполняя Устав, заканчивал этим все расчеты свои по обязанностям к Богу, Государю и ближнему. Все остальное было его, во всем была его воля, и он делал, что хотел, ни чем не стесняясь.

Помню еще одну замечательную черту этого человека: в то время только что стали вводить во флоте фронтовую, пехотную службу, к крайнему сокрушенно всех старых моряков, которым тяжело было ей подчиниться. Иван Васильевич, от которого ожидали решительного противодействия и осмеяния ружейных приемов и маршировки, напротив, подумал секунды две, вздернул брови, подобрал губы и сказал: что ж, это хорошо. Посмотрим только, как за это возмутиться; коли вздумают выслуживаться, да перетягивать нас на солдатскую колодку, так испортят. А раздать ружья, выучить приемам, слегка, пожалуй, и построениям, да пуще всего рассыпному строю и стрельбе - это хорошо, мы тогда будем сильнее англичан.

Самою разгульною мечтою и бредом Ивана Васильевича был поединок двух фрегатов, русского и английского, причем, разумеется, первый состоял под его начальством Он приходил в исступление, описывая событие это с такою подробностью, с таким знанием дела верностью, что у слушателей занималось дыхание. Он требовал для этого хороший фрегат, поправки и снаряжения без всякого ограничения, офицеров, которые бы отнюдь не ссорились между собою, а команду какую угодно, все равно, и год практики в море. Годик в море - говаривал он, - я и черта выучу, коли отдать его под мою команду. Мне чужой науки не надо; я слажу и сам; год в море - великое дело; всякого можно приставить к своему месту и делу, вся команда свыкнется и обживется.

- Чуть свет, в исходе шестой склянки, - продолжал Иван Васильевич, сверкая калеными серыми глазами из-под белых бровей, - меня будят судно прямо на зюйд. Вскакиваю, выбегаю с трубой, которую я, как вы знаете, никому не даю в руки…

- Чтоб не сглазили, - заметил другой.

- Да, чтоб не сглазили, - отвечал Иван Васильевич. - Как у меня сглазили их уж две: уронили за борт.

- Не перебивай! - шепнул третий, толкнув товарища локтем.

И Иван Васильевич, не без удовольствия заметив, что в собравшемся около него кружке не одни мичманы, а также двое старых товарищей его, продолжал:

- Вскинул трубу - так, англичанин; его знать по осанке. Это передовик. Бить тревогу; очистить палубы; готовиться к делу; по два ярда в пушку; осматривать горизонт, не покажутся ли еще где паруса. - Спускайся: держать прямо на него. Фрегат под русским флагом! прекрасно, подымай английский флаг! Брамсели долой! - А, вот и другое судно, это товарищ его; кажется бриг… бриг и есть, но он миль 15 под ветром; быть не может, чтобы фрегат, чтобы англичанин уклонился от боя, а бриг опоздает; останутся одни щепки. Неприятель поднял английский флаг с пушкой - ядро дало всплеск под кормой; подымай наш флаг и гюйс три пушки за одну, для почета, а затем, не палить: полкабельтова настоящая мера. Ядро у нас перебило ванту - ядро засело в скулу - констапель говорит, что настоящая мера… просить позволения… Скажи констапелю, что я его посажу в трюм, коли он будет рассуждать: полкабельтова моя мера; не сметь палить, до приказания. Неприятель лежит на правом галсе, держи под корму, подошедши на кабельтов, приводи вдруг - лево на борт - пошел брасы с левой - залп. Кто навел, пали! Право на борт! Спускайся под корму! Залп правым бортом, да продольный, наискось… У англичанина стеньги полетели, рулевую петлю своротило, да зажало крюком, и руль стоит как вкопанный, дурак-дураком… приводи, лево на борт, пошел брасы на левой - валяй по два ядра! Фрегат валит прямо на нас, вышел из ветру, руль не рулит… подай его сюда! Абордажные, готовься - за мной…

Свирепо прорвался Иван Васильевич сквозь тесный кружок и, сделав шага три, повернулся, опустил руку и сказал вполголоса:

- Шиш вам!

- Да вы забыли свой-то фрегат, - заметил кто-то среди общего, шумного одобрения, - что на нем делается. Ведь и неприятель палит не подушками, а такими ж ядрами!

- Ну, так что ж, - отвечал Иван Васильевич, заложив руки в карманы. - Что ж из этого? Ну, нас с вами выкинули за борт, может статься и по частям, кто голову, кто руку да ногу, а место, где мы стояли, подтерли шваброй; вот и все…

Иван Васильевич был искусный и наглый плут, где надо было щегольнуть и покрасоваться в море перед другими; ни у кого не было наготове столько уловок, чтобы первым спустить брам-реи или брам-стеньги, взять рифы и пр. В таких случаях у него все было подготовлено на каболочках и все делалось не фальшиво. Но он, вовсе не будучи честным, потому что как-то не знал этой добродетели и не ценил ее, был, однако же, весьма не корыстен, и никогда не пользовался какими-либо непозволительными доходами, всего же менее на счет команды. Как объяснить это, при других довольно превратных нравственных понятиях, я не совсем понимаю; кажется, это было одно только безотчетное отвращение, основанное на равнодушии ко всему стяжанию. Жадность и скупость, даже несколько тщательная бережливость, в глазах его были пороки презренные; зато всякий порок, согласный с молодечеством, наглостью и похвальбою, слыли в понятиях его доблестями.

При таких свойствах, пороках, недостатках и достоинствах Ивана Васильевича, почти все командиры за ним ухаживали и просили о назначении его к ним. С таким старшим лейтенантом на фрегате, командир мог спать спокойно и избавлялся от большей половины забот своих. Иван Васильевич на шканцах никогда не забывался, никогда не нарушал чинопочитания, но самостоятельность его вообще устраняла всякое вмешательство и не любила ограничений или стеснений. Правда, что командир, положившись на него раз, в нем не обманывался: вооружение, обучение команды, управление парусами - все это было в самом отличном порядке; но команда терпела от непомерной взыскательности, от жестокости своего учителя и не редко гласно роптала. Поэтому было несколько командиров, предпочитавших офицера, может быть не столь опытного и решительного, но более рассудительного и добродушного.

Этот другой был - Федор Иванович. Головою выше первого, более статный и видный собою на берегу, с мягкими, общими чертами лица, он, однако же, на шканцах много терял рядом с Иваном Васильевичем, и сравнительно с ним казался несколько робким и малодушным. Позже, будучи сам командиром, он был в деле и доказал, что внешность обманчива; все отзывались о нем с уважением.

Товарищи дружески называли Федора Ивановича подкидышем Морского Корпуса: овдовевшая мать привезла его в Петербург и притом, по каким-то бестолковым уверениям приятелей, почти прямо с пути, в Корпус, где не было праздного места, и он не мог быть принят! Больная и вовсе без денежных средств, она до того разжалобила Марка Филипповича, что он оставил мальчика на время у себя, или у кого-то из офицеров; мать хотела приехать на другой день, пропала без вести и через неделю с трудом только дознались, что она слегла в ту же ночь и вскоре скончалась, в беспамятстве, на каком-то постоялом дворе или подворье. Что было делать с бедным подкидышем? К счастью, бумаги его уцелели, и он был принят в Корпус круглым сиротой. Гардемарином еще попал он в дальнее плавание, а мичманом сходил в Камчатку, а потому слава и достоинства опытного моряка были ему обеспечены на всю жизнь.

Федор Иванович был высокого роста, строен, темно-рус, сероглаз, с каким-то добродушным отрезом или морщиной между щек и губ. Эта черта поселяла доверенность в каждом, кто глядел ему в лицо. Маленькие, пригожие уши и вольная прическа несколько волнистых волос придавали ему свободную и угодную наружность; но тесные, сжатые плеча и прижимистые локти намекали на мелочность, ограниченный взгляд и несколько тесные понятия. У Ивана Васильевича руки были только навешены в плечах и болтались просторно; у Федора Ивановича он были почти на заклепках и не двигались без надобности, Федор Иванович также не решался расставлять ноги свои вилами, хотя это при качке удобнее, а стоял всегда твердо на одной ноге, подпираясь другою.

В беседе Федор Иванович был очень приятен, но скромен и тих; зато на шканцах я не слыхивал такого неугомонного крикуна. Иван Васильевич никогда почти не брал в руки рупора; Федор Иванович напротив не выпускал его из рук, хотя и командовал обыкновенно своим голосом, довольно звучным, но крикливым. Прокричав командное слово, он продолжал тем же голосом понукать направо и налево, окликать старшего на юте, на баке, на марсах, повторял опять команду, бранился и ругался на чем свет стоит - хотя и не так утонченно грязно, как Иван Васильевич, бегал суетливо взад и вперед, с возгласами: что это, это что? Мордва, Литва! И пр. Со всем тем Федор Иванович знал свое дело отлично, обходился с командой умно и рассудительно, вел подчиненных прекрасно, умел занять каждого и приохотить к делу. Если насмешники и говорили о нем, что клетневка, остропка блоков и оплетка редечкой концов были главным предметом его занятий, то это доказывало только, что Федор Иванович не пренебрегал и этими мелочами, весьма важными в быту моряка, и не имел надобности чуждаться их, потому, что знал все работы эти сам, едва ли не лучше всякого боцмана.

Богомольный, не по обязанности и уставу только, а по чувству и потребности, но богомольный настолько, насколько святость доступна человеку внешнему; ровный и терпеливый в обращении своем, честный и добросовестный в отношении к товарищам, твердый в слове, благородный в поведении, Федор Иванович, однако же, был не без пятна, и правду сказать, не без темного. Будучи о семейной жизни противоположного мнения с Иваном Васильевичем, он охотно мечтал об этом состоянии, как о цели всех надежд своих и служебных трудов. Жена по мыслям, свой домок, свой уголок, свой укромный садик, в котором роются ребятишки как кроты - кто этим не прельстится! Но какими путями бедному подкидышу Морского Корпуса достигнуть такой блаженной мечты? Лейтенант получал в то время 720 руб. ассигнациями! Пример и привычка вызывали в мыслях Федора Ивановича одну только сбыточную картину, один только сбыточный к ней путь: сквозь мрак ночной вахты и сквозь туман утренней, он видел в конце своего поприща уютное местечко при порте; - поставки - подряды - сделки - свидетельства годного и негодного - расчеты и недочеты; вот чем играло скорбное воображение Федора Ивановича и вот что утешало безотрадную будущность его. Он поговаривал об этом, не скрываясь, беседовал с товарищами откровенно, не чая в этом ни греха, ни неправды. Он прибавлял еще к этому: что делать, ведь в нашем быту семьи не обеспечить; экипажные командиры все сами строят, всем сами заведуют, наш брат ротный командир только для славы числится начальником, а доходов нет. Проходит лето в море - одни копеечные остатки от порционных, да барышники от жалованья, что квартиры не нанимаешь; доведется пробыть лето на берегу - пяти человек нельзя выслать на покос, людей нет, все у командира на ординарцах…

Как же вы объясните эту черту из нрава Федора Ивановича? Совместна ли она с признанным благородством его? К сожалению, к прискорбно нашему, совместна

Назад Дальше