Внутренняя колонизация. Имперский опыт России - Александр Эткинд 17 стр.


Свежий колониальный опыт Грибоедова помог ему понять смысл происходившего в Парголове. Со времен Рюрика прошла почти тысяча лет, а два племени все не перемешались обычаями и нравами. Дворянину из Санкт-Петербурга крестьяне этой контактной зоны кажутся "странными", "невнятными", даже "дикими". Ближнюю поездку за город Грибоедов описывает так, будто это путешествие в далекую страну. Романтическому путешественнику нравятся девушки в лентах и бусах; он любуется движениями и песнями благородных дикарей; он знает, что неправильно понимает смысл этих песен и ритуалов. Пришелец мечтает соединиться с туземцами, но с печалью признает, что это невозможно. На Кавказе Грибоедов тоже попадал в такие ситуации, но его скорая женитьба на грузинской княжне покажет, что в истинно экзотической стране культурная пропасть была преодолима. Но Парголово не Тифлис: экзотики в деревне не было, была только пропасть. Цивилизованные финны живут поблизости от Парголова, а дикие тунгусы - далеко в Сибири, но у обоих народов больше шансов попасть в имперскую элиту, чем у русских крестьян, утверждает Грибоедов. Контраст географической близости и культурной дистанции не мог быть более резким. Пространство ничего не значит в империи, где социальные расстояния длиннее географических, которые тоже огромны. Там, внутри империи - в местах, подобных Парголову, - билось сердце тьмы.

Коренного населения тут не было. Некогда принадлежавшая Швеции и населенная финнами, эта пригородная земля была заполнена переселенцами, которых пригнала империя, чтобы обслуживать и кормить столицу. Не вдаваясь в детали, Грибоедов предположил, что этих крестьян привели сюда со "священных берегов Днепра и Волги", даром что эти берега почти так же отстоят друг от друга, как от берегов Невы. Булгарин, сопровождавший его в Парголово, уточнил, что местные крестьяне были переселены из "внутренних российских губерний" пятьдесят лет назад, в царствование Екатерины (1830:153). Оба проявили этнографический интерес к этим переселенным крестьянам, а Грибоедов намеренно насытил свою притчу эротическими намеками, что было типичным для нарративов о контактной зоне (Pratt 1992).

В этих коротких заметках о коротком путешествии за город чувствуется острое недовольство. По формуле Грибоедова, российскому дворянству не удалось стать истинными европейцами потому, что оно было чуждо собственному народу. Знаток истории, Грибоедов понимал, что именно эта чуждость и определяет механизм имперской власти в России. Кроме как в грешные свои минуты, элита не смешивалась с простолюдинами, потому что сегрегация была для нее залогом самосохранения. Неспособность его спутников-дворян, русских и не русских (Булгарин был поляком), понять сельский праздник и принять в нем участие превращает их всех в "поврежденный класс полу-европейцев". Грибоедов считал, что истинно европейская элита должна быть теснее соединена с народом. Но он, наверно, помнил, как за несколько десятилетий до него, накануне революции, его французские коллеги-писатели отмечали тот же раскол между собой и народом. Дворяне, писал аббат Сийес (Sieyes 2003), - "изолированный народ", "чужестранцы" в собственной стране, где "третье сословие - все".

Трясясь в пыли между Петербургом и Тифлисом, Грибоедов задумал масштабный проект, который мог бы изменить судьбу империи. В 1828 году он подал в правительство план учреждения Российской Закавказской компании, спланированной по образцу британской Ост-Индской компании. План Грибоедова включал переселение тысяч крестьян из центральных губерний на Кавказ, чтобы создать там новые колонии, десятки новых Парголовых. Образцом для российской колонизации Кавказа должна была стать британская колонизация Северной Америки. Но американские колонии уже добились свободы от британской метрополии, и российское правительство, пристально следившее за событиями в Америке, видело в этом новые причины для беспокойства за судьбу Кавказа и Сибири. По этой или другой причине, но проект был отвергнут, а Грибоедов получил назначение послом в Персию. Он был убит в Тегеране толпой мусульман, разгромившей российское посольство в 1829 году, меньше чем через год после его женитьбы на грузинской княжне.

Имперская меланхолия

На другом конце Европы Роберт Юнг писал: "Сколь меланхолично думать, что более девяти десятых рода человеческого обречено быть рабами деспотичных тиранов!" (Young 1772: 20). Прогулка в Парголово давала пищу еще более критическим размышлениям. В колониальной ситуации расовое различие определяет различие в статусе; Грибоедов знал, как этот принцип работает на Кавказе. В деревне около Петербурга он обнаружил такие же соотношения, хоть все там были одного цвета кожи. Сословное неравенство настолько изменяло воспринимаемые характеристики людей, что казалось - они принадлежат разным племенам; эту не очень понятную силу Грибоедов и называл черной магией. Она действовала везде, где люди, сходные по расе и языку, чувствовали себя "чужими между своими". Дворянские усадьбы и деревенские праздники, церкви и школы были "контактными зонами" (Pratt 1992), местами межкультур-ной коммуникации и конфликта, где разворачивались рутинные драмы, свойственные колониальному порядку.

Пока крепостной не бежал от хозяина или не был им убит, государство не вмешивалось в жизнь поместья. Закон был не для крестьян: они работали и торговали вне закона. Историк Михаил Погодин, сам сын крепостного, с добрым юмором называл крестьянина "нашим национальным зверем" (2011: 24). Юрист и сенатор Кастор Лебедев описывал в 1854 году свою поездку в орловскую деревню с нараставшим чувством трагедии:

Крестьяне… очень недалеки от домашних животных. Этот старик не мытый, никогда не чесанный, босоногий; эта женщина полуобнаженная, мальчишки грязные, растрепанные, валяющиеся в грязи и на соломе, все это нечеловеческие фигуры! Все они, как будто вне черты государственной жизни, как будто незаконные дети России, как будто побежденные мечом победителей им не соплеменных; как будто записки советов и комитетов, все эти дела в судах и палатах не об них, не для них (1888: 354).

Для крестьянина быть "вне черты государственной жизни" - вне закона - значило принадлежать к "побежденному племени", которое низведено победителями до уровня "домашних животных". В терминах Джорджо Агамбена, которые вполне понял бы классически образованный юрист XIX века, крестьян можно было наказать, но для жертвоприношения они не годились: их жизнь была голой, прав и ценности она не имела (Agamben 1998). Но эта ситуация колониального раздвоения обездоливала и дворянина, унаследовавшего Рюриков "меч победителей". Живя теперь, как Лебедев, в высших сферах писаного права и законодательных комитетов, дворянская элита воспринимала свою деятельность как пустую и ничтожную именно потому, что эта деятельность шла мимо тех, чью жизнь должна была улучшать и просвещать. В своих меланхолических размышлениях Лебедев и Погодин сравнивали крестьян с животными; Грибоедов и Лебедев описывали океанское различие между господами и крепостными, уподобляя их разным, несоплеменным группам; и все они ссылались на Рюрика. Эта серия рассуждений, уподоблявшая дворян пришлым колонизаторам, а крестьян диким туземцам и, далее, домашним животным, была не исторической моделью, а скорее моделью памяти, верной или неверной, но выразительной и острокритической. Переговоры Рюрика с пригласившими его племенами, возможно, и имели место где-то у Парголова, только было это очень давно, и с тех пор все могло и должно было измениться; но российская власть - советы и комитеты, суды и палаты, романы и реформы - никак не могла ни укрепить, ни разрушить унаследованные с тех пор неравенства. Рассказывая о социальных отношениях на языке культурных различий, меланхолические метафоры уподобляли сословный порядок внутренней колонизации.

В 1976 году в лекции в Коллеж де Франс Мишель Фуко дал свое определение расы: "Есть две расы, если имеются две группы, которые, несмотря на их совместное проживание, не смешались… которые не имеют… одного и того же языка и часто общей религии". Такие расы формируют "единство и политическое целое только ценой войн, нашествий, завоеваний, баталий, побед и поражений" (2005:92–93). Иными словами, расы смешиваются только в результате большого насилия. Как и русские критики сословного права, Фуко отделял понятие расы от колониального дискурса и применял его к отношениям между группами внутри Европы. Политика есть продолжение войны другими средствами, формулировал Фуко; борьба рас, наполнявшая колониальную историю, была центром и истоком политики самих метрополий. Исследуя, как английская и французская революции оживили древнюю память о войнах между римлянами и кельтами, саксами и норманнами, Фуко говорил о внутреннем колониализме, который предреволюционная Европа практиковала в отношении самой себя (2005:117). Когда английские или шотландские короли заявляли о своем божественном праве царствовать, они представляли себя как потомков Вильгельма Завоевателя, короля норманнов (и младшего соплеменника Рюрика). Теория божественного права не просто была связана с теорией норманнского завоевания - это была одна и та же теория. Соответственно, те, кто ставил власть королей под вопрос, - например, радикальные сектанты периода английской революции, - протестовали против "норманнского ярма" и взывали к "народному праву" саксов. В средневековой Франции Фуко обнаружил схожие конструкции. Он мог бы упомянуть и многие русские примеры, вплоть до настойчивой революционной идеи, что Романовы - "немецкая династия"; эту идею повторяли многие, от Бакунина до лидеров 1917 года.

Социальные историки-марксисты интерпретировали эти расовые идеи как скрытую форму классовой борьбы. Фуко в своих лекциях о биополитике, напротив, нейтрализовал само различие между классом и расой. Он представил слушателям два мифологических языка - язык расы и язык класса - как взаимозаменимые. Иногда к реальному опыту исторических деятелей был ближе первый, иногда второй: у разных теоретиков и идеологов были разные предпочтения. Обобщая, Фуко представляет политические философии Гоббса и Маркса как попытки усмирить конфликт между расами, нейтрализовав его новым понятийным языком. Как Маркс, хоть и другим способом, Гоббс предлагал сложные модели - природное состояние, договор, суверенитет, - которые сделали бы расовый конфликт несущественным. Именно память о норманнском завоевании была тем, что Гоббс стремился "исключить" при помощи своей политической философии (Фуко 2005: 125). В этом смысле Фуко говорил здесь, что гоббсовский Левиафан - "невидимый противник" норманского завоевания или, скорее, памяти о нем.

В нарративе Фуко о расовых войнах в истоке и сердце Европы много увлекательного, многое и преувеличено (Stoler 1995). В отличие от других его идей, эти мысли Фуко о белых расах не вошли в основной корпус, востребованный гуманитарной наукой. Американские теоретики расы, в других ситуациях радостно следующие за Фуко, уклонились от сравнений своего понимания расы и трактовки ее в лекциях Фуко о биополитике. Однако в российской историографии был интересный Момент, связанный с борьбой расы и класса в интерпретации истории по сценарию, близкому к тому, что предложил Фуко. В середине XIX века два казанских ученых, Степан Ешевский и его ученик Афанасий Щапов, создали несколько важных работ по истории рас в России. Вскоре их труды потерялись в тени двух московских историков, Сергея Соловьева и его ученика Василия Ключевского, которые создали российскую версию социальной истории как истории сословий.

Столица татарских ханов, Казань была захвачена московскими войсками в 1552 году, открыв путь новой, самой масштабной волне русской экспансии на восток. В 1804 году там был открыт Императорский Казанский университет, который на протяжении почти всего XIX века оставался самым восточным в империи, обслуживая ее окраины и колонии от Волги до Тихого океана. Там совершались необычные открытия, там учился Лев Толстой. "Воображаемая геометрия" казанского профессора Николая Лобачевского была построена на предположении, что параллельные прямые пересекаются в ином, но постигаемом мире. История Ешевского также противоречила здравому смыслу, хоть стояла ближе к реалиям русской и татарской жизни. Историк Древнего мира и Средневековья, Ешевский читал такие курсы, как "Центр Римского мира и его провинции" и "Расы в русской истории", создавая в них богатые и сбалансированные нарративы колонизации, сопротивления и межкуль-турного обмена. Основной идеей этих курсов был непобедимый дух колонизованных народов, который обогащает имперскую культуру и в конечном счете переживает ее. Эту диалектику Ешевский наблюдал в Казани и других местах современной ему России, которую он охотно сравнивал с Америкой. В 1864 году он открыл свой курс о расах в России детальным обзором расовой проблемы в Гражданской войне в Америке: "Какова бы ни была его [расового вопроса] важность для политической жизни Северо-Американских штатов, его важность еще существеннее для истории как науки" (1870: 27). Общество обязано науке тем, считал Ешевский, что человечество больше не воспринимается как "безразличная масса, развивающаяся всюду и всегда одинаково" (1870: 55). Человечество разделено на расы, у которых есть физические и духовные проявления. Расы стабильны и узнаваемы, полагал он, в то же время подчеркивая их способность смешиваться, сливаться и изменяться. Стремясь к синтезу истории, лингвистики и этнографии, Ешевский критиковал науку о расах XIX века - физическую антропологию, различая два понятия, "креолизация" и "гибридизация". Различие он видел в том, что животные-гибриды не могут размножаться, а смешение человеческих рас - креолизация - продуктивно. Ешевский отвергал расистскую идею о том, что креолы обречены на дегенерацию; напротив, он считал мулатов и метисов более жизнеспособными, чем чистые расы. В то время как его французский современник, Артур де Гобино, заявлял, что "цивилизация падает из-за расовой дегенерации, а порча расы происходит от смешения кровей" (цит. по: Arendt 1966:172), Ешевский считал смешение рас источником прогресса. Говоря о США и о России, Ешевский видел в человечестве единое целое, а в исторических переменах - не вытеснение и смену одной расы другой, а смешение и поглощение рас. Читая этот курс уже в Московском университете в 18б4 году (где его наверняка посещал Ключевский), переехавший из Казани профессор не особо подчеркивал свои наблюдения среди русских и татар, предпочитал ссылаться на опыт мировой науки; но казанские источники его интуиции очевидны читателям и, наверно, были ясны слушателям. Даже в сравнении с позднейшими идеями так называемой либеральной антропологии (Могильнер 2008) идеи Ешевского выглядят поразительно современными и антирасистскими.

Особенный опыт Казани, дополненный концепциями колониальной антропологии, помог Ешевскому предложить новый взгляд на российскую историю. Значительная часть европейской России, писал ученый, была ранее населена финской народностью. К началу летописной истории финны жили не только на месте Новгорода, но и там, где возникла Москва, а еще раньше их поселения на юге доходили до Киева. Однако потом всех их сменили славяне.

Что же значит это? История не помнит ни выселения туземцев массами в другие страны, ни еще менее систематического их истребления русскими… Факт совершился как-то незаметно. Ни в летописях, ни в народных преданиях нет воспоминаний о кровавой борьбе русских насельников с туземцами, а между тем на чисто финской местности, занимаемой финскими племенами… сплошною и густою массой живет чисто русское население и притом такое, которое считает себя представителем русской народности, которое говорит самым чистым и самым богатым из русских наречий (Ешевский 1870: 97).

У древних славян не было ни огнестрельного оружия, как у Кортеса, ни передовой организации, как у римлян, аргументировал Ешевский; поэтому они не могли уничтожить финнов. Зато славяне смешивались с финнами и ассимилировали их. Этот аргумент вряд ли верен: в значительной части российская экспансия происходила уже тогда, когда русские овладели порохом и пешим строем, а местные племена их не имели. Казань была взята правильной осадой и подрывом стен, но последовавший за этим процесс взаимного перемешивания был, в восприятии Ешевского, мирным. Так и смешение рас на Русской равнине - "все степени поглощения татар и финнов русскими" - не оставило исторической памяти о себе, рассуждал Ешевский, из-за своего постепенного и ненасильственного характера.

Интересно, что Карамзин и Ешевский утверждали как один из главных уроков российской истории именно то, что Милюков потом отрицал по фактическим, Ленин по политическим, а Фуко по теоретическим причинам: возможность постепенного, ненасильственного смешения рас. Отрицание насилия в прошлом и настоящем было риторической стратегией русского национализма и российского империализма. По тем же причинам их враги и критики утверждали постоянное, и даже определяющее, значение насилия.

Назад Дальше