В книге есть чему поучиться нашим образованным людям на каждом шагу, а многие страницы в ней покажутся им совершенным путешествием во внутренности Африки или, что еще неожиданнее, по Эльдорадо <….> Да, милостивые государи, Эльдорадо в России. Но чтобы увидеть его, надо снять себе с глаз ту повязку, которую в детстве повязали вам на глаза ваши гувернеры, а в зрелом возрасте поддерживает исключительное чтение западных книг (Аноним 1847: 10).
Российские интеллектуалы поддержали открытие Гакстгау-зена с редким единодушием. В мае 1843-го Гакстгаузен встречался с Хомяковым, Киреевским и Герценом. В их восприятии Гакстгаузен был счастливой противоположностью Астольфа де Кюстина, чей визит в Россию увенчался книгой, содержавшей сокрушительную критику империи: "Ничто не может быть противоположней блестящему и легкомысленному маркизу Кю-стину, чем флегматичный вестфальский агроном барон Гакстгаузен, консерватор, эрудит старого закала и благосклоннейший в мире наблюдатель", - писал Герцен (1954: 2/281). Потом, когда книга флегматичного агронома вышла в свет, Герцен сравнил его с Колумбом, а открытую им общину - с Новым Светом. Он с горечью добавлял, что русским пришлось ждать немца, чтобы тот открыл их внутреннее сокровище - общину (1956: 7/301). Герцен писал это в лондонской эмиграции; очевидно, что для него, богатого помещика, который во время ссылки в сельскую Вятку еще и поработал губернским статистиком, идея общины была новой. Он не сомневался в открытии Гакстгаузена, но делал важные оговорки. Барон сохранял "политические воззрения времен Пуфендорфа", что всякая власть от Бога, а потому его книга "очень интересный, но неистово реакционный труд" (Герцен 1956: 7/260). Новация самого Герцена состояла в том, что демократические сельские общины - исток и сердце русского социализма, как понимал его Герцен, - враждебны петербургской империи. Конфликт между общиной и империей тлеет, считал Герцен, и он вспыхнет революцией. "Уничтожить сельскую общину в России невозможно, если только правительство не решится сослать или казнить несколько миллионов человек" (Герцен 1955: 6/201).
После открытия общины, как после открытия Америки, сразу начались споры о приоритете. Хомяков утверждал, что, распоряжаясь собственным поместьем, он открыл общину раньше ' Гакстгаузена. Он писал, что уже в 1839 году он и его друзья-славянофилы "высказали, что славянское племя и по преимуществу русское отличается от всех других особенностями своего общинного быта". Именно этим, продолжал Хомяков, "было положено начало нового умственного движения". В статье "О сельских условиях", опубликованной в 1842 году и так же, как и книга Гакстгаузена, написанной по заказу Министерства государственных имуществ, Хомяков высказывал существенные положения славянофильской теории:
Поселянин в России никогда не был в совершенном одиночестве посреди общества: он связан был с государством силою жизни семейной и малым, но живым кругом мирской общины. <….> Очевидно, Русский поселянин не был, не должен и не может быть Западным пролетарием <….> Самое же понятие о законности надзора всех над каждым связано с коренным Русским понятием о священном долге взаимного вспоможения (1861: 1/385-386).
Для философа-гегельянца Юрия Самарина, служившего при Министерстве внутренних дел, открытие общины приобрело силу политической программы. Он писал:
Общинное начало составляет основу, грунт всей русской истории, прошедшей, настоящей и будущей…Никакое дело, никакая теория, отвергающая эту основу, не достигнет своей цели, не будет жить (1877: 1 /40).
По Самарину, экономические основы общины противоположны германскому началу собственности, а юридические принципы - письменному праву. Русская община и есть "ответ на последний вопрос западного мира" - социализм. По-видимому, между Гакстгаузеном и кружком славянофилов существовало действительное единство взглядов, и вполне вероятно, что истории Хомякова и его друзей повлияли на впечатлительного барона. В книге Гакстгаузена описан ряд сюжетов (в частности, спор москвича с раскольниками в Кремле), в которых угадывается Хомяков. Тем не менее заслуга внятной, развернутой артикуляции общинной идеи принадлежит немецкому барону.
В 1840-х годах славянофилы растили бороды, читали Герде-ра и Гегеля и осваивали православие. Они осуждали иностранное влияние на Россию, которое у них ассоциировалось с империей Петра. Свои позитивные идеи высказать было сложнее. Богатые помещики, владельцы сотен крепостных, и европейски образованные интеллектуалы романтической эпохи, славянофилы, отвергали многонациональную империю и стремились заменить ее - сначала в воображении, потом и на деле - органическим сообществом, которое должно быть основано на русских и православных началах. Но их теократический национализм сразу столкнулся с неразрешимой проблемой русского раскола - наследием религиозного конфликта XVII века, который оттолкнул от канонического православия множество бородатых, благочестивых русских людей (см. главу 10). Из-за раскола этнические определения в России не сходились с религиозными, и именно раскол сделал невозможным теократический проект в России, определение русской нации как православной. Темный, преследуемый и удачливый двойник православия, раскол стал еще одной - и самой большой - "тенью колонизованного человека" (Bhabha 1994: 62). В XIX и в начале XX века к расколу навязчиво возвращалась светская мысль. И в этой области Хомяков стал автором оригинальной стратегии, отличавшейся от того, что предлагали его более ортодоксальные друзья, - не столько теократической, сколько коммунитарной и расовой. Он одним из первых понял, что у российского столкновения с современностью - колониальная природа (см. главу 1). Как и его французские современники, например Франсуа Гизо (Фуко 2005: 240), Хомяков воспринимал политические проблемы своего времени в расовых терминах. Русская аристократия - потомки викингов - полагала, что она "по крови" отлична от других сословий - духовенства и крестьянства, потомков миролюбивых славян. Хомяков стремился вновь актуализировать этот расовый дискурс, подвергнув его радикальной переоценке в пользу "славянского мира". Воспринимая письменное право, рациональное управление и права собственности как элементы европейской колонизации, начавшейся с Рюрика, Хомяков разработал свою концепцию общины. Давая русский ответ европейской современности - и постылым практикам капитализма, и пугавшим теориям социализма, - община казалась традицией древних славян, которая существовала до варяжского завоевания и пережила его, противостоя дворянской власти. Гакстгаузен почерпнул свою идею общины у русских сектантов, если не у немецких колонистов, но в кругу Хомякова верили, что общинами живут и православные крестьяне, и раскольники. Именно идея общины стала основным принципом славянофильства.
Так Хомяков и его сторонники перешли от романтического национализма к коммунитаризму, который ставил обычай выше закона, устное выше письменного и общину выше личности. Вслед за Гакстгаузеном консервативно настроенные славянофилы утверждали, что именно России принадлежит первенство в этих антисовременных ценностях и что община убережет империю от революции. Чуть позже, однако, особое значение общины признали и радикалы, которые верили в западную идею социализма, но утверждали, что у России особый путь к этому будущему. Незадолго до ссылки в Сибирь Николай Чернышевский развивал теорию, что благодаря общинному землевладению Россия сможет избежать разрушительного капитализма. Поскольку социализм тоже будет строиться на принципах общественной собственности, Россия "прыгнет" в социализм прямо из ее нынешнего общинного состояния, минуя капитализм (Чернышевский 1856; Богучарский 1912; Walicki 1969; Dimou 2009). Националистические движения в британских и французских колониях похожим способом утверждали свои отличия, интерпретируя "Запад" как погрязший в материализме и индивидуализме, а свою культуру - как духовную и коммунитарную (Chatterjee 1993). Идеи консервативного Гакстгаузена оказались важны для международного левого движения. Прочитав его книгу, Фридрих Энгельс начал изучать русский язык. И в своем трактате "О происхождении семьи, частной собственности и государства", и даже в "Манифесте Коммунистической партии" Энгельс ссылался на Гакстгаузена и его открытие русской общины. Правда, Маркс относился к этому скептически (Eaton 1980: 108; Shanin 1983).
Соединив социализм с национализмом и смешав этнографию, экономику и политику, община стала поистине великой идеей - большим нарративом русской интеллектуальной истории. Правовед Борис Чичерин, в будущем выдающийся политический философ и московский городской голова (демократически избранный мэр Москвы, 1882–1883), критиковал общинную теорию в статье, которая вызвала бурное обсуждение. Начав свой обзор 1856 года с Гакстгаузена, "одного из самых умных путешественников, посещавших Россию", Чичерин не оспаривал открытие общины, но давал ей иную интерпретацию. "Неужели, как утверждает барон Гакстгаузен, русская история играла только на поверхности народа, не касаясь низших классов народонаселения, которые остались доныне при своих первобытных гражданских учреждениях?" (Чичерин 1856: 376–379). На самом деле уже в Московском государстве, считал Чичерин, "княжеская власть сделалась единственным двигателем народной жизни", а общинная собственность исчезла, "не оставив по себе и следа". Власть Рюриковичей, признавал он, была посторонней крестьянскому населению: "Князь пришел с дружиною на север как посредник, а на юге и в большей части России явился завоевателем" (Чичерин 1856: 376–379). Читая владельческие грамоты XVI века, Чичерин показывал, что земли продавались и покупались без участия общины, но пустые участки земли раздавались вновь приходящим крестьянам на основе ее решения. Сам князь был пришлым колонизатором, и община тоже оказывается институтом освоения захваченных земель. Сегодня подход Чичерина назвали бы ревизионистским. Община является "новым учреждением", писал Чичерин; она возникла на остатках "первобытных" институтов, но в ее нынешнем виде создана государством в целях налогообложения. В сущности, Чичерин понимал общину как частичный аналог немецкого городского самоуправления. Не упоминая немецких колоний, которые, наверно, сыграли свою роль в практическом переносе этого опыта на русские земли, Чичерин датировал этот перенос той же эпохой Екатерины И. Убежденные противники Чичерина отстаивали древность общины, ее расовую связь со славянством и постоянное присутствие в русских и сербских летописях.
Пока интеллектуалы спорили о происхождении общины, ее реальная власть в сельской России только возрастала. Освободив крестьян от помещика и создав новые земские институты для дворян, реформы Александра II усилили зависимость крестьян от общины. Потом, ближе к XX веку, община стала главным предметом борьбы между правительством и радикалами-народниками. Теперь правительство хотело сделать крестьян независимыми от общины и вывести общинные земли на рынок, а народники, среди которых было все больше террористов, считали такие попытки предательством (Богучарский 1912; Gleason 1980; Wcislo 1990).
Чичерин показал, что община была основана на обломках традиционного права в XVIII веке - как раз в то время, когда коллективные шпицрутены пришли на смену индивидуальному кнуту. Современная шпицрутенам, земельная община имела общие черты с этим институтом. В обоих случаях империя передавала осуществление дисциплинарной практики на низовой уровень. Оба института были призваны дисциплинировать коллектив, подавлять частные интересы его членов и выявлять, разоблачать и, наконец, подавлять возможное сопротивление. При этом считалось, что у общины глубокие национальные корни, в то время как само название шпицрутенов выдает их западное происхождение. Более всего чуждая либерализма, империя опиралась на союз монархической власти сверху и практического коммунитаризма снизу: оба они препятствовали индивидуальной ответственности и капиталистическому развитию. Как писали российские либералы, "такой коммунизм устроить весьма легко; нужно только, чтоб существовали землевладельцы и рабы" (Кавелин, Чичерин 1974: 33).
Современные ученые в целом согласны, что крестьянская община возникла или, по крайней мере, оформилась одновременно с империей, хотя роль государства в ее создании остается спорной (Atkinson 1990; Moon 1999). В конце XIX века специалисты по сельскому хозяйству заметили, что в Сибири и других регионах поздней колонизации русские крестьяне-переселенцы спонтанно создавали земельные общины. Они делали это без поощрения со стороны чиновников, а иногда даже вопреки новым правилам, которые настаивали на том, чтобы земля была частной собственностью. Обобщая эти данные, известный экономист и историк крестьянских переселений Александр Кауфман спорил с либеральной российской историографией. Он доказывал, что в центральных и южных губерниях община тоже в свое время возникла в процессе "самопроизвольного зарождения", подобно тому как это позже произошло в Сибири (Кауфман 1908:440; Shannon 1990). Но Кауфман признавал, что в регионах, где крестьяне давно и успешно занимались земледелием и не знали крепостного права (например, на севере России), общины не было. Там возникло индивидуальное фермерство и сложились личные права собственности.
Кауфман близко подошел к выводу, который я сформулирую на своем, но похожем языке. В России община была институтом колониальной собственности на землю. Она развивалась, если переселенцы не владели землей и не воспринимали ее как свою. Она также была институтом управления населением, если оно состояло из переселенцев и не было привязано к земле. В этом институте интерес крестьян в выживании сочетался с интересами государства в налогообложении и дисциплине. Помещики и чиновники были заинтересованы в общине как механизме непрямого правления крестьянами. Но тенденция приватизировать общинные земли тоже была долгосрочной. В конце концов эта тенденция уничтожила общину, превратив коллективную собственность в индивидуальную. На Русском Севере этот процесс успел дойти до последней стадии; за ним следовала и Сибирь.
Русская крестьянская община была различно организована в разные исторические периоды, в разных регионах и при разных типах собственности, помещичьей или государственной. Но ее окружала единая мифология, сутью которой было полярное противопоставление высших и низших сословий, моделировавшихся по образцу рас. Высшие сословия империи следовали сложным законам, регулировавшим частную собственность и способы субъективации; в низших классах, как утверждала общинная мифология, жизнь и земля принадлежали не личности, но коллективу. Разные авторы придавали разные оценочные значения разным сословиям, но почти все разделяли восприятие полярных различий между ними, и многие внесли личный вклад в их поляризацию. Идея общины и рождаемые ей противопоставления общины и личности, общины и собственности, общины и закона помогали конституировать квазирасовые различия между сословиями.
Самый своеобразный из российских институтов, община отличалась от советского колхоза, который пришел ей на смену. В обеих этих структурах люди не владели землей, на которой работали. Но общинники обрабатывали землю поодиночке или вместе со своими семьями, тогда как колхозники работали на колхозной земле вместе, в едином коллективе, построенном по образцу фабричного конвейера. Марксистская концепция коллектива была вначале разработана на примере рабочих, а потом последовательно применялась к крестьянам, заключенным, детям и интеллигенции (Хархордин 1999). Если в русской деревне и оставались коммунитарные симпатии, коллективизация уничтожила их.