Море-то было на месте, сразу же за ближайшей дюной, и в тишине хорошо был слышен звук прибоя. Но мне было не до моря, меня охватила грусть. По мере того как мои голые захмелевшие подруги тянулись мимо меня вереницей к костру, будто под гипнозом, я испытывал все более глубокие приливы гуманизма. Пред моим внутренним взором, вдруг просветлевшим, одна дивным образом отделилась от другой. Волшебным способом я нежданно прозрел душу и долю каждой. Вологодская лапотница и затейница вдруг предстала мне страдающей рядом с несносным мужем - заместителем начальника товарной станции, он уволил и лишил места в рабочем общежитии молодого иногороднего диспетчера-нигилиста, что был влюблен в нее и писал стихи; тихую мою белоруску я застал за стягиванием сапог с пьяного военнослужащего мужа, и уже в постели, прижимаясь жаркой грудью к его безответной спине, она все шептала: "Постылый, постылый"; грузинку по всей Плеханова считали кикелкой - за то лишь, что училась в художественной школе и ездила на практику, жила скопом с другими в бывшем дворце князей Мачабели, и как ей теперь было выйти замуж; сердце армянки сжималось при мысли, что братья узнают, и все поймут ее тридцатилетние девушки-подружки; таджичка много плакала, по нескольку раз в месяц летая в самолетах Аэрофлота по линиям Душанбе - Москва, Душанбе - Ленинград, Душанбе - Киев иногда в туалете, потому что лишь в гостиницах для летного состава могла соединиться со своим возлюбленным, - на месте у него было уже две жены и довольно много детей; и не было, не было никакого такого его друга для маленькой эстонки Эве в местечке под Хельсинки, откуда она сбежала, исстрадавшись по родному городу, по виду на кафедральную площадь и ратушу из своего окошка, пусть в квартире и не было ни канализации, ни горячей воды. Молдавская судьба прозрелась с какой-то уж и вовсе пугающей филигранной ясностью: не так давно тонконогая молдаванка полюбила, забыв все рушники на свете; возвращаясь с любимым из ресторана и идя через сквер на площади Ленина, она закинула спьяну почти новую австрийскую туфлю в черные кусты; он, конечно, полез искать, и она загадала, что, коли найдет, - она не изменит ему никогда-никогда; туфля нашлась, от разочарования уже через два дня она переспала с его приятелем, и сердце ее теперь было навек разбито… "Бедные девочки, - твердил я про себя, - бедные мои, бедные девочки"; ибо что иное, чем человечность и сострадательность, придет нам на помощь, когда нас готовятся обижать.
А дело шло именно к тому. Сейчас кагэбэшник примется за мой гарем. Врежется, как тапир, в мое беззащитное стадо: не могу же я, в самом деле, заявить здесь, где до цивилизованного Запада рукой подать, что все эти полтора десятка женщин принадлежат одному мне. Да будь мы даже на Ближнем Востоке - как мог бы я, без евнухов и верных служанок, оберечь бедняжек от посягательств этого липкого чудовища с глазами вора и полномочиями Лубянки.
Я тоже подошел к костру, пообок расположилось целое хозяйство. Стоял наготове мангал, томилось под спудом мясо в маринаде в двух больших эмалированных тазах, и, верно отточенные насмерть, торчали в промерз-лой земле веерами тонкие шампуры. Всем заведовали сестры-близнецы, наряженные фасонисто: в джинсы, в одинаковые черные шерстяные блузочки, в белоснежные фартучки, а белые волосы каждой заколоты были томно-бордовыми привядшими розами. Кагэбэшник, - безусловно, был в своем роде артист.
- Альгис, - сказал он негромко, когда я подошел ближе, но, как и прежде, руки не подал. Мое имя он знал и без подсказок, и я промолчал. Он посмотрел на меня долгим неверным взглядом, в котором чудилась угроза. И вскинул руку. В окошке гостевого дома мелькнул свет - и грянула с небес оглушительная музыка. Давешний шофер, появившийся из дверей, тащил ящик шампанского. Одна из сестер пошла обносить всех бокалами, другая лила терпкую пену, пробки хлопали, костер полыхал, все чокались с таким волнением, как если б им предстояло встречать Новый год, а кто-то уж танцевал, обняв одна другую за талию, дурачась и хохоча.
Альгис протянул бокал и мне. Подставил свой. Бокалы на миг сомкнулись, и, по-прежнему глядя друг другу в глаза, мы выпили их до дна. Что-то блатное и порочное было в его манере и пластике, чуть надломленное, сдвинутое с оси. Похоже, он молча предлагал мне нечто похожее на состязания. Тут ему под руку подвернулась одна из сестриц, он с оттяжкой хлопнул ее по заду: "Что, хороши мои девочки, а? Хочешь их перепутать?"
Он знал, куда бить. Конечно, я хотел. Что ж, это по-джентльменски - предложить мне такую компенсацию.
- Девочки хороши, - согласился я, чувствуя, что уже не вполне трезв.
- Танцуем, танцуем, девочки, - гортанным криком созывала товарок патриотка, - пьем и танцуем.
Затейница, она была уже пьяна в лоскуты. Многие от нее не отставали. Кто-то уж пил из горлышка, кто-то пьяно смеялся, кто-то щипал другую за грудь, и музыка гремела над пустынными дюнами, шампанское лилось, отплясывал кузнец, все подхватывая падающую простыню, и плясали на простыне павлины; селькупка все жалась к нему, озираясь, то и дело повизгивая - несколько истерически, как мне показалось.
- Богема, - объяснил я Альгису, как бы оправдываясь за весь этот балаган.
- Да, художники, - кивнул он и приобнял меня за плечо правой рукой - в левой у него был бокал. Его бедро на мгновение прижалось к моему бедру, я отчетливо почувствовал жесткую кобуру, висевшую у него под мышкой.
И тут я взбеленился. Я с презрением смотрел на одинаковых сестриц, а потом переводил взгляд на свой интернациональный цветущий хоровод. Вот в чем смысл их сдвоенности - в раздушевленности, но взаимозаменяемости, в неотличимости. Нет уж, сам их путай, гад, руки прочь от искусства - и здесь я выпил еще бокал шампанского, - подавалы и бляди, - вот твой удел, чекистская рожа, а мы, артисты… Он прервал мой внутренний монолог, поманив за собой.
Мы шли рядом - к морю, я - в банных тапочках и закутанный в махровую простыню, и он, весь в коже и замше, с пистолетом под мышкой; мы перевалили дюну, горизонт открылся перед нами. Стемнело, ветер дул из Европы, было пустынно вокруг, и голым казалось море; лишь слева помаргивал какой-то огонек.
- Видишь? - спросил он, указывая туда. - Видишь огни? Это уже за границей.
Как близко, мелькнуло у меня, Господи, как близко.
- Хочешь туда? - спросил он. И ответил сам себе: - Вы все хотите, артисты.
Так вот зачем они оградили границу неприступными многокилометровыми запретными зонами: чтобы мы ее даже не видели… Мой спутник сунул руку под мышку, я инстинктивно отпрянул, он вынул бутылку коньяка.
- Пей.
- Сначала ты.
Он сделал два жадных глотка, завинтил крышку и сунул бутылку в карман - только сейчас я понял, что в левый. Его рука скользнула под мою простыню, сжала мое голое плечо; он вдруг наклонился и принялся страстно жевать мое ухо. Боже, какой же я был болван, что не понял все с самого начала. Что ж, в этом есть известная логика: я имею весь Советский Союз, с одной, правда, недостающей республикой, а КГБ, хранящий на замке его границы, собирается выебать меня. Я сильно его оттолкнул - нет, не ударил, только толкнул, я всегда считал, что отвечать ударом на поцелуй - признак очень дурного тона, такое могут себе позволить только женщины мужских профессий, но он отлетел метра на три, едва не упав. Через секунду я увидел направленное на меня дуло пистолета.
Дуло было маленькое, крошечная дырочка, почти незаметная в полутьме. До сих пор я видел лишь игрушечные револьверы, что смотрели мне прямо в живот, и, может быть, поэтому почти не испугался.
- Ты находишься в приграничной зоне, - сказал он совершенно без акцента.
"Неужели он меня сейчас пристрелит?" - подумал я. При попытке, говоря их языком, нарушить государственную границу. И это было бы в какой-то мере справедливо - по их законам. Попытки, правда, я не совершал, но желание-то, желание вырваться из этой страны - разве желание нельзя расценивать как попытку?
- Трус, - сказал он.
Я не считал себя трусом, но он сказал это с такой ненавистью, что я и впрямь почувствовал, как подступают мрак и холод, какой уж тут, к черту, Монтень. И вдруг он захохотал. Тем самым своим ложномефистофельским смехом, что я уж слышал однажды.
- Я могу тебя пристрелить, как собаку, - выкрикнул он, достал бутылку и еще выпил. - А могу взять под арест. Но ты мне не нужен. Через пять лет от твоей фигуры ничего не останется. Жопа раздастся. Ты слышишь? У тебя будет старая, никому не нужная жопа, - кричал он. - У тебя выпадут волосы, отвиснет живот. Ты будешь просто вонючий русский мужик. От тебя будет пахнуть говном. От тебя уже несет говном…
Да, недолго, по-видимому, осталось ходить ему в солдатах партии. Я отвернулся, я не стал слушать его педерастическую истерику. Он размахивал пистолетом, кричал, пил из горлышка коньяк, опять кричал что-то мне в спину, пока я взбирался на дюну. Наверху я обернулся, нет, не на него, конечно, на тот слабый мерцающий огонек, что был уже за границей, на Западе. И еле разглядел этот самый манящий огонек в надвигающейся тьме.
У костра водили хоровод. Из черного окошка гостевого дома слышались взвизги и стоны. Судя по тому, что на крылечке безутешно рыдала селькупка, я сообразил, что кузнец - кует, пока горячо. Я подхватил одну из сестриц и тоже устремился погостить. Я таки перепутал их - при свете, пожалуй, я бы смог отличить одну от другой по улыбке, но мы не зажигали огня. Пока я стягивал с нее джинсы, она что-то убедительно лепетала по-литовски, но мне было не до ее воркотни. Я взгромоздился, прицелился - и хоровод сомкнулся.
глава IX
ФОНТАН И АННА
Все мы, настроенные хоть чуть суеверно, - каббалисты своего рода: мы воспринимаем текст нашей жизни как криптограмму, которую надеемся разгадать, прислушиваясь к предчувствиям, доверяя приметам, коллекционируя совпадения, переклички, знамения. Но шифр надежно скрыт от нас, и потуги наши совершенно бесполезны, - кто, в самом деле, надеется, даже проникнув в замысел рока, хоть в чем-то его изменить. Так что любопытство наше сродни дерзанию Одиссея, когда он, прочь от Итаки, взял курс на Геркулесовы столпы, отлично зная, что за ними в Океане - вода, одна, без края, вода… Так вот, о совпадениях, - из них соткалось начало этой истории, и само их обилие, как известно всякому неофиту каббалы бытия, вернейший залог ее подлинности, - расположим их в хронологической последовательности.
Осенью уже описанного предолимпийского года у меня был мимолетный роман с полячкой из США по имени Лола, красавицей и авантюристкой - правда, несколько меланхолического толка. Познакомились мы на проводах моего приятеля Оси, переселявшегося в Америку по израильской визе, - не знаю уж, кто ее туда привел. Мы сошлись в ее номере гостиницы "Берлин", вместе отправились в Ленинград, были в Кировском на "Бахчисарайском фонтане", а трахались в ее апартаменте в "Московской"; мы вернулись в Москву, спали в Переделкино у Дуды, и только в последнюю ночь перед ее отъездом, когда я заявился к ней в "Пекин" с большим букетом роз, в темноте она пробормотала нот coy джентел, и я понял, что никогда больше ее не увижу. Это было печально, я, пожалуй, был покорен ею, припухлыми простонародными губами, славянским разрезом глаз и рисунком скул, ее грудью с вкладки "Плейбоя" - она и впрямь какое-то время была секретаршей Хью Хефнера, красотой ног и рук, - и готов был к продолжению. Но - что верно, то верно - я вел себя утомительно влюблено, бывал прилежно нежен с ней, впрочем, даже если б не эта скука, нищий московский литератор - последнее, что могло понадобиться ей в жизни, которую она торопливо проживала по законам трансконтинентального воздухоплавания. - И, перечитав этот абзац, я обнаружил, что, пожалуй, ключевыми здесь являются слова "фонтан" и "Лола".
Перелистнем еще пару лет. Похмельным осенним утречком я завтракал с приятельницей все в том же "Национале", - ныне захваченном австрийцами, и нам его, пожалуй, уже не отбить, - как заметил женщину, сидевшую через пару столиков (оттуда долетали обрывки фраз): шахматная фигурка, головка в темных кудрях, интернациональное выражение глаз, довольно заметный акцент, - и, при всем моем неиссякающем интересе к хорошеньким дамам, все ж необъяснимо, отчего я никак не мог отвести от нее глаз. Не стану врать про предчувствия, сам в них едва верю, - и это при том, что именно предчувствия предостерегали меня не раз от серьезной опасности, так что неверие это, конечно же, легкомысленно, - но я как будто узнал ее. Нет, это не было скучновато-обыденное дежа вю, но - тормозящее бег времени узнавание, именно узнавание чего-то далекого, воспоминание о бывшем с тобой и не с тобой, короче - то самое, что понятно без объяснений любому приверженцу учения непальского принца. Приятельница моя, естественно, заинтересовалась - что я такое там увидел, пришлось объяснить ей, что ломаю голову - кем может быть вон та женщина - одна в двенадцать дня в "Национале", беседующая на плохом русском с двумя командированными бабами, явно ей незнакомыми, соседками по столику. Должно быть, прибалтийская гастролерша, заявила моя приятельница, и это, кстати, было сносным объяснением. Два слова об этой моей вполне необязательной знакомой: она служила методистом на Выставке достижений народного хозяйства, а я писал тогда статью про этот химерический ансамбль для журнала по русскому подпольному искусству, издававшемуся нелегально в Париже, и для лучшего знакомства с предметом, всякий знает, гида и помощника нужно иметь под рукой, ближе всего - в собственной постели.
Итак, случайное впечатление в "Национале" во время завтрака, посвященного обсуждению особенностей архитектуры и планировки парка ВДНХ.
Еще через неделю я был приглашен - по поводу, кажется, очередной годовщины Октябрьского большевистского переворота, как всегда говорили в нашем кругу, - на обед к Вике, той самой Вике, коллекционерше и галерейщице, некогда - рыжей бестии, тогда - уже стареющей даме, лесбиянке по концепции и нимфоманке по убеждениям, много тратившей на любовников и молодых самодеятельных живописцев, хозяйке знаменитого в те годы салона на последнем этаже генеральского дома на Садовой, салона, посещавшегося важными иностранцами и московской богемой, причем среди первых бывали персоны и в ранге послов, среди вторых - маститые топтуны, и о котором ходила слава, что салон этот - да и сама хозяйка - содержится КГБ, в чем, безусловно, была доля преувеличения, я еще скажу об этом в другом месте. Чуть припоздав, я застал уж за столом целый винегрет: тут был и настоятель храма в Антиохийском подворье, в черной рясе, продолжавшей смоляную бороду, с косой на затылке, частью ливийский дипломат, частью сирийский соглядатай; художник Толя Л., писавший все больше траву, но не в уитменовском смысле, - впрочем, вряд ли он знал, кто такой Уитмен; цыганский еврей Фима Д., персонаж колоритнейший, специалист по молоденьким девчонкам и таборному фольклору; мексиканский атташе по культуре, подозрительно блестяще рассказывавший наши анекдоты с грузинским, еврейским или чукотским акцентом, позже застреленный на каких-то шпионских тропах; Ксения - и она, Анна.
Я тотчас узнал ее, она меня нет. Теперь я без помех и вблизи - меня усадили ровно напротив - разглядывал ее лицо. У нее были чуть водянистые зеленоватые глаза, темневшие от сантиментов и неожиданных приступов ярости, в чем я смог убедиться несколько позже, прямой, чуть закругленный нос, строго очерченные губы и прекрасная посадка головы; она была красива особой, аристократической некрасивостью, столь далекой от массовых образчиков банальной смазливости с обложек иллюстрированных журналов, она блистала породой, будучи совершенна в своем роде. И оказалась американкой. Я совсем иначе представлял себе жительниц противоположного континента, пусть даже и демонстрирующих результаты двухсотлетнего отбора, - крупные блондинки с хищными пастями и веснушчатыми носами, на лицах которых написано-таки их фермерское происхождение, впрочем, выяснилось, что она итальянка, хоть живет в Штатах полтора десятка лет. Чем она занимается в России? - Шершеневичем. Иезус Мария! - но скоро с окраин русского футуризма разговор перескочил на последнюю эмигрантскую книгу Лимонова "Дневник неудачника", и я заметил, что эмигрант и неудачник - это почти синонимы. "Я тоже эмигрантка, - сказала Анна, - но я - удачник!" Милая, милая, нужно было тогда же постучать по дереву, благо, в Викиной квартире было сколько угодно дерева, ну хоть по резному буфету ложноанглийской наружности, на худой конец, сплюнуть три раза через плечо… Натурально, после нескольких бокалов шампанского и кое-какой севрюжки мы, не сговариваясь, вышли из-за стола и отправились по закоулкам огромной квартиры смотреть картины, и за ближайшим углом перед первым же полотном бросились друг другу в объятия. Позже она обронила как-то, что у нее это бывает или сразу, или вовсе не бывает, - точно как у меня. Я всегда любил афоризм покойного Жени, что, мол, ухаживание - дело небарское и не нужно обращать внимания на хамоватую форму, на самом деле здесь провозглашается нежнейшая истина электротехнического толка, что в любви главное - короткое замыкание.
Но все это к слову. Тогда - мы выскользнули из салона, мы выбежали на улицу, мы схватили такси и с разбегу очутились в моей кровати, хоть и жил я у черта на рогах, в Бибирево, страшно вспомнить. В сумерках она собралась было уходить, но мне не хотелось ее отпускать; вечер только начинался, у меня были планы и иных развлечений, но я удержал ее - с тем чтобы под утро наградой мне был ее тихий лепет: "Как хорошо, что ты уговорил меня оставаться".
Нет, у меня и в мыслях не было искусственно длить эту связь. Какая корысть, мне ли было не знать, что ничего из этого все равно не получится - чересчур далеки наши континенты, слишком прочен занавес, фатально неисполнимы даже простые желания, а значит - легковесна и неверна интернациональная любовь. И простота нашего соединения была как бы ответом на столь печальное положение дел, единственным ответом, который мы могли дать. Раз так, куда как просто было перешагивать условности, отбрасывать разницу положений и воспитаний, привычек и языков, как легко обнимать и ласкать друг друга, как славно вышептывать англо-русскую нежную невнятицу, как сладко и щемяще вдыхать аромат краденной у случая взаимной найденности, срок которой заранее определен стоящей в ее паспорте визой. Быть может, подобные обстоятельства - идеальны для любовников: меня, во всяком случае, ничто не отвлекало от ее прелестной женственности - ни призрачность взаимных надежд и расчетов, ни суетливые и докучные мысли об общем завтра, я только наслаждался ее полной грудью при миниатюрности фигуры, укромностью всего ее тельца, дышал ее волосами и ее лоном, восхищаясь нежданными подробностями, которые мне удалось сразу же угадать: скажем, когда она кончала, матка ее принималась столь дивно пульсировать и трепетать, что шейка подчас показывалась наружу, и уже к утру я наловчился успевать поймать ее губами или хоть на миг дотронуться языком.