1941 года, потом вывезенного в Германию, а после войны попавшего в Америку. А. Щербатов, изучавший этот архив, так писал о возможных организаторах катынского расстрела:
"Главным организатором был А. Берия, а его правая рука полковник Райхман, польский еврей, член компартии, прибыл в Польшу с Красной Армией в конце войны. В 1951 г. он, уже будучи генералом-лейтенантом, был арестован при попытке уехать в Израиль с драгоценностями на несколько миллионов долларов. Его помощниками были офицеры Ходас, Лейкинд, Сироцкий".
Так что если и были польские офицеры в Катыни расстреляны в марте 1940 года, то надо тщательно уточнять кем. Может быть, и не совсем русскими. Или совсем не русскими, вопреки покаянию Ельцина и согласного с ним Квасьневского… Тогда и Едвабне будет выглядеть, как польское отмщение за Катынь. Вот ведь с какого конца клубок может размотаться! И нам, русским, в этом еврейско-польском клубке нечего будет делать. А еще забавно то, что в перепечатке воспоминаний Вальдена (Подольского) журнал "Новая Польша" опустил эпиграф, которым открывается ново-мировская публикация 1931 года:
"Вот тот, душечка Юзыся, что вы видите, держит в руках секиру и другие инструменты, то палач, и он будет казнить. И как начнет колесовать и другие делать муки, то преступник еще будет жив. Будет кричать и двигаться, но как только отрубят голову, тогда ему не можно будет ни кричать, ни есть, ни пить".
Бессмертный Николай Васильевич Гоголь, бессмертная сцена казни Остапа, которую комментирует польский шляхтич своей Юзысе! Я понимаю, почему Ежи Помяновский, рискуя быть заподозренным в подлоге, опустил ее при перепечатке. Нельзя напоминать современным полякам о естественной, исторической жестокости, которая тянется через всю их историю от времен Тараса Бульбы и до Едвабне…
История посмеялась над польским гонором, над нобелевским лауреатом Чеславом Милошем с его провинциальным желанием видеть в польской натуре западноевропейскую, человечную, ренессансную закваску. (Впрочем, возможно, что ее "человечность" сильно преувеличена.)
Но, может быть, шляхетские обыватели Едвабне относились к евреям не как к цивилизованным людям, а словно к "украинскому быдлу" или "русским азиатам", к нецивилизованному народу? Тогда все понятно. Разве не цивилизованные государства Европы за столетия становления своих цивилизаций уничтожили столько нецивилизованного населения Африки, Индии, Центральной и Северной Америки, Китая и всяческих островов в разных океанах, что за ними не угнаться никаким племенным вождям арабских, или африканских, или афганских народов? А история европейской фашистской Германии разве не доказала, что так называемое "цивилизованное государство" может одновременно быть и расистским, и аморальным, и антихристианским? Главный редактор журнала "Новая Польша" Ежи Помяновский в одном из номеров, иронизируя над "имперскими амбициями" России, впав в глубокое историческое невежество, пишет:
"Народы, отказавшиеся от имперских притязаний, только выиграли на этом. Британские консерваторы выиграли выборы вскоре после того> как отказались от Индии, а лозунг, который привел их к власти, звучал: "Никогда еще вам не жилось так хорошо". Французы благословляют де Голля за то, что он вытащил их из алжирской западни. Голландцы счастливы, что покинули Индонезию".
Неудобно напоминать начитанному пожилому писателю, что европейцы ушли из своих колоний лишь после того, как по 150–200 лет выкачивали из них все соки, укрепляя жизнь метрополий. И не добровольно ушли, а лишь после того, когда не в силах были более удерживать власть, за которую цеплялись до последнего мгновения.
Ну что теперь после Едвабне делать с прекраснодушными розовыми полонофильскими чувствами Александра Герцена? С блоковскими словами о "гордых поляках"? С убеждением Давида Самойлова о том, что "любовь к Польше – неотъемлемая черта русского интеллигента"?. Думаю, что, будь жив Слуцкий, он бы спрятал свои стихи о Польше и о шляхтичах из армии Андерса или переписал бы их, как честный поэт, на новый лад… Да и Бродскому с Рейном, и Кушнеру с Британишским пришлось бы разочароваться в словах "за нашу и вашу свободу". Прокололась шляхта на пресловутом еврейском вопросе. Только что получила громадный нравственный капитал после покаяния Ельцина за Катынь и тут же по-польски бездарно промотала его. И сразу польское племя приблизилось в мировой истории хоть на вершок к африканскому племени хутту, вырезавшему недавно тысяч триста своих соседей из племени тутти. История – жестокая дама. Она долго терпит, но и мстит сурово. За словечко "быдло", которым разбрасывалась шляхта на протяжении нескольких веков, за польский гонор и шляхетскую спесь, за болтовню о рыцарстве и благородстве, которыми, по словам Чеслава Милоша, отмечен весь польский народ сверху донизу.
Интересна в едвабненском деле одна подробность. Еще в 1980 году в США (где живет 15 миллионов поляков и неизвестно сколько евреев) вышла "Книга памяти Едвабне" – воспоминания и свидетельства очевидцев трагедии. Еще раньше, в начале 50-х, вышла "Книга памяти" Граева. В той же Америке. Так что засекреченным дело никак быть не могло. И в Польше о нем знали. Но скрывали, как дурную болезнь, как смертный грех. А раскрутили его именно тогда, когда каким-то силам стал нужен мировой эффект от этого якобы открытия. А какой – еще подумать надо.
Может быть, раскрутка Едвабне имеет такой смысл: "Хотите быть в НАТО под его защитой, хотите быть частью цивилизованной Европы, – покайтесь за еврейскую кровь. За украинскую или русскую не надо. А за еврейскую – обязательно…" Но это всего лишь мое предположение…
* * *
Эффект Едвабне можно было предвидеть. Едвабне – это искаженное эхо Катыни. В истории есть своя мистика. И чем громче и яростнее в последнее десятилетие нарастала катынская истерия, тем явственнее чувствовалось, что добром для Польши это не кончится. Гробокопательство вообще дело рискованное. Миазмы, исходящие из могил, отравляют воздух, историю и особенно сознание гробокопателей. Вскрытие гробниц и мощей никогда не приносило человечеству ничего хорошего. И чем яростнее будут травить поляки свои души воспоминаниями о Катыни, тем чаще из темного и бездонного исторического небытия будут всплывать на поверхность жизни призраки очередной Едвабне.
А если в конце времен все-таки откроется и тайна Катыни? Да, сегодня официальное общественное мнение, подвергшееся в последнее десятилетие беспримерной силовой обработке, считает, что поляков в смоленском лесу расстреляли наши энкавэдэшники.
Но исследований на эту тему написано множество. Все просто не перечислить. Их десятки, если не сотни. В одних доказывается немецко-польская версия расстрела, в других не менее убедительная советская. Спор этот с переменным успехом шел до 1992 года, до поры, когда идеологи и архивисты новой демократической России обнаружили в архивах три документа: "Письмо Берии Сталину", "Выписку из протокола Политбюро № 13 от 5.03.1940 г." и "Письмо Шелепина Хрущеву от 3 марта 1954 года".
1992 год был годом, когда новая власть поставила перед своими идеологами, историками, политиками одну задачу: испепелить, стереть из памяти людской, разрушить все победы и все основы советской цивилизации, скомпрометировать все ее деяния, оболгать всю ее историю.
Вот тогда-то и вколачивались в общественное сознание фантастические цифры (до 60 млн) репрессированных и расстрелянных при советской власти, возникали десятки миллионов (аж до 50!) наших солдат и офицеров, погибших в войне с фашизмом, публиковались нелепые цифры финансового долга нашей страны перед Западом, якобы сделанного коммунистическим режимом, и т. д.
Именно тогда и были найдены документы о Катыни, которые должны были поставить точку в споре и дать основание Ельцину попросить у поляков прощения за "злодеяния советского режима".
В 1995 году в Москве вышла книга Ю. Мухина "Катынский детектив", в котором автор, изучив найденные в архивах документы, весьма убедительно предположил, что они, по разного рода признакам, изготовлены в наше время… Но никакого ответа на конкретные криминалистические, текстологические и стилистические провалы в документах, заставляющие подозревать, что это фальшивка, не последовало. Как и на книгу о Катыни военного историка В. Филатова "Славянский саркофаг". Документы подделать можно. Особенно в нашу эпоху, когда история, если вспомнить "Бурю в пустыне", август 1991 года или 11 сентября 2002 года, развивается при помощи провокаций мирового масштаба, когда ей, по словам Достоевского, "пускают судорогу". Меня всегда в Катынском деле смущало другое. Документы можно подделать, но невозможно извратить и "переделать" причинно-следственную канву происшедшего. Даже боги, как говорит римская пословица, не могут бывшее сделать небывшим.
Польские офицеры в Катыни были расстреляны из немецких пистолетов немецкими пулями. Это факт, который не смогла скрыть или извратить даже германская сторона во время раскопок 1943 года.
Но для чего наши энкавэдэшники в марте 1940 года всадили в польские затылки именно немецкие пули? Ответ у русофобов один: чтобы свалить это преступление на немцев. Но для этого наши "тупые палачи" должны были за 13 месяцев до начала войны предвидеть, что на ее первом этапе мы будем терпеть жестокое поражение, в панике сдадим Смоленск, немцы оккупируют район Катыни и долгое время будут хозяйничать там, появится прекрасная возможность списать расстрел на них, но для этого их надо будет разгромить под Москвой, Курском и Сталинградом, перейти в окончательное контрнаступление, создать перелом в ходе войны, вышвырнуть фашистов со Смоленской земли и, торжествуя, что наш гениальный план осуществился, вскрыть могилы расстрелянных нами поляков и объявить на весь мир, что в затылках у них немецкие пули!
Неужели этот безумный план советского руководства начал проводиться в действие уже в марте 1940 года? Неужели Сталин и Берия даже тогда, когда судьба войны в 1941–1943 годы колебалась на весах истории, словно греческие боги времен Троянской войны или великие шахматисты на мировой шахматной доске, хладнокровно рассчитывали и осуществляли продуманные на несколько лет вперед ходы истории?
Неужели растерянность Сталина в первые дни войны, приказ № 227, призывы "Велика Россия, а отступать некуда", "За Волгой для нас земли нет" – это всего лишь навсего хорошо написанный и разыгранный спектакль для того, чтобы скрыть катынские преступления и пустить мировую общественность по ложному германскому следу?
Большего абсурда придумать невозможно.
От Курбского до Чухонцева
В 1978 году я работал секретарем Московской писательской организации и потому имел возможность повлиять на состав поэтической бригады, отправлявшейся на какой-то литературный праздник в Варшаву. Помню, что мне удалось сколотить весьма разношерстную делегацию, в которую входили вместе со мной Валентин Сорокин, Олег Чухонцев и Леонид Темин.
Олега Чухонцева я знал давно и ценил как поэта с начала шестидесятых годов, когда он пришел в журнал "Знамя" со стихами, удивившими меня какой-то необычной для его лет зрелостью мысли и легкостью письма даже в обычных для того времени стихах о целине:
Есть в степи справедливый закон:
жми на тормоз, хоть я не знаком,
но ведь есть и закон темноты -
жми на газ от возможной беды.
Правда, когда через несколько лет в журнале "Юность" я прочитал его стихотворенье об Андрее Курбском, в котором Олег восхищался судьбой и бегством в ту же Польшу знаменитого диссидента XVI века, – все во мне восстало против такого толкования истории. Политические или исторические стихи в ту эпоху читались и разгадывались в узле всей русской судьбы. На место Ивана Грозного читательское воображение легко и естественно ставило любого из российских владык – от Петра Великого и Николая Первого до Иосифа Сталина и даже Леонида Брежнева. А фигура и лик князя-невозвращенца тут же заменялись образами царевича Алексея, Александра Герцена, а то и Льва Троцкого вкупе с Александром Солженицыным. И даже порой куда более "мелкие бесы", вроде Василия Аксенова или какого-нибудь Анатолия Гладилина, кривляясь и гримасничая, примеряли на себя трагическую личину несчастного изгнанника и отпрыска древнерусского боярского рода.
Я в те годы каким-то государственным инстинктом уже ощущал опасность героизации такого рода исторических персонажей и, прочитав стихотворенье Чухонцева, написал в какой-то степени поэтический ответ ему, в котором была прямая полемика с Олегом:
Все, что было отмечено сердцем,
ни за что не подвластно уму,
кто-то скажет: а Курбский? А Герцен?
Вам понятно, а я не пойму…
Чухонцев знал, что мое стихотворенье написано не без его участия, догадывался, видимо, и о том, что были и более глубинные причины для его написания (моя тревога в связи с жаждой эмиграции, возникшей во многих еврейских душах после арабо-израильской войны 1967 года, закончившейся победой евреев), однако наши отношения это, как ни странно, не портило, более того, в Польше они как-то особенно окрепли, когда мы ходили по Старому Мясту, вспоминали блоковскую поэму "Возмездие", и Олег, сверкая круглыми глазами и вращая большой головой на высокой тонкой шее, доверительно читал мне:
– Стасик! Ты помнишь? "Отец лежит в Аллее роз, уже с усталостью не споря".
Я подхватывал блоковские строки:
– "А сына поезд мчит в мороз от берегов родного моря".
Мы, конечно же, разыскали "Аллею роз" – улицу с мрачными польскими особняками, обрамленными решетками из чугуна, а потом пошли дальше к мутной Висле, к монументам из серого камня в честь героев польского сопротивления, к триумфальной арке, на фронтоне которой черными буквами (то ли по-польски, то ли на латыни – забыл!) были выложены соблазнительные и коварные слова: "За вашу и нашу свободу!"
Олег многозначительно подмигивал мне, радостно и лукаво улыбался, и в его большеротой застенчивой улыбке мне чудилось невысказанное: "Ну неужели я не прав? Как же ты не понял моего "Курбского"? Он ведь и боролся "за нашу и вашу свободу"!" А тут еще и Леня Темин вспоминал не к месту из блоковского "Возмездия":
Не так же ль и тебя, Варшава,
столица гордых поляков,
дремать принудила орава
военных русских пошляков?
Я хмурился, сосредотачивался, вспоминал другие строки Блока из того же "Возмездия": "Здесь все, что было, все, что есть, надуто мстительной химерой", упрямо повторяя про себя другого Блока, родного моей душе:
Россия, нищая Россия,
мне избы серые твои,
твои мне песни ветровые,
как слезы первые любви.
Ну а коли так – чего бежать за какую-то границу, в какую-то Польшу! Чухонцева как поэта ценил Вадим Кожинов и хотел приблизить его к нашему кругу, потому я, по совету Вадима, и взял Олега с собой, чтобы за целую неделю повнимательнее присмотреться к нему, поговорить откровенно о том, о чем в Москве говорить было трудно. Основания для наших надежд были – у молодого Чухонцева во многих стихах пробивались явные ростки русского народного ощущения жизни, но либеральное окружение влияло на поэта весьма властно, и тогда, видимо, из-под его пера появлялись стихи "курбского" направления. После чего тупые чиновники от идеологии выбрасывали из издательских планов книги Чухонцева, чем еще сильнее отталкивали его от патриотического крыла литературы к диссидентскому берегу… Хотя, читая недавно дневники Давида Самойлова, я нашел в них запись от 8.01.1984 года об Олеге Чухонцеве: "Его слегка русопятит, как бы он совсем не срусопятился". Несколько забегая вперед, могу сказать, что, к сожалению, этого не произошло.
С выходцем из уральской казачьей семьи, бывшим сталеваром Магнитки Валентином Сорокиным мне было проще. Однажды в номере варшавской гостиницы он с яростной искренностью рассказал мне о родных своей жены Ирины, живших во время революции в Питере. Многие из них, происходившие из дворянско-офицерского сословия, во время "красного террора", организованного осенью 1918 года чекистами Моисея Урицкого, были поставлены к стенке, уничтожены стремительно и беспощадно с такой ветхозаветной жестокостью чуть ли не на глазах у малых детей, что "до сих пор, – заключил Валентин, – моя жена и ее родственники, рассказывая о том времени, оглядываются по сторонам, как бы кто не услышал". Потом Сорокин прочитал свой стихотворный ответ Эренбургу, написанный им в конце пятидесятых годов, полный сарказма и негодования по поводу этого талантливого провокатора, тип которого щедро рождает среда ассимилированного еврейства во многих странах и культурах, если вспомнить Иосифа Флавия, Генриха Гейне, Андре Жида, Лиона Фейхтвангера, Салмана Рушди, Юлиана Тувима…
Сорокина я пригласил в поездку совершенно сознательно: мне надо было навести надежные мосты с русскими "официальными правыми". Без этого союза и наша и их деятельность теряла многое. Мы были как бы очерчены меловым кругом своеобразного "русского диссидентства", а они, обладая издательской и журнальной властью, были, по существу, отрезаны от неофициальных русских национальных кругов, от их творчества, от их идей и устремлений. Я в конце семидесятых годов твердо решил преодолеть этот разрыв хоть в какой-то степени. С Михаилом Алексеевым, с Петром Проскуриным, с Анатолием Ивановым я близок не был. Да и чересчур осторожно они вели себя в такого рода разговорах. С Сорокиным – человеком моего поколения, прямым и открытым, мне было легче…
Четвертым в нашей делегации был Леонид Темин. Одного еврея, тем более в Польшу, мне должна была навязать наша иностранная комиссия. Впрочем, я не возражал. Леня Темин был компанейский человек, выпивоха, всегда радушно улыбавшийся мне и даже дававший ("тайно, чтобы никому ни слова!") почитать ходивший в те времена по рукам "Архипелаг ГУЛАГ". В этом тоже была какая-то доля доверия, которую я ценил. Поэт он был никудышный, и то, что его забыли сразу же после смерти все, в том числе и его соплеменники, – справедливо, но любопытно то, что мне однажды рассказала о нем его киевская землячка Юнна Мориц.
– О, Леня! Он в молодости поражал нас своим остроумием, способностями, обаянием. Он был самым талантливым из нас. Но потом, Стасик, с ним случилась беда – травма тазобедренного сустава, множество неудачных операций… Чтобы не страдать от болей, он пристрастился к наркотикам, и сейчас, как это ни печально, я вижу, что он деградировал… – Юнна Пейсаховна щурила миндалевидные глаза, поворачивала в разные стороны породистый птичий профиль, чтобы удостовериться, что рядом с нами за соседним столиком писательского ресторана нет никого, кто бы услышал ее, затягивалась дорогой сигаретой и внимательно вглядывалась в меня, как бы желая удостовериться: оценил ли я ее откровенность…