Нет, нет, глупости, просто иногда тяжело и с любимыми существами, когда нет откровенности, нет правды…
- Ты сама подумай, - ноет Петя, - вот теперь вечер… отца нет дома… мать на каком-то заседании, сестры ушли в театр… ты… ты не сердись, Аня, ведь мы с тобой никогда не сходились… всегда были чужды друг другу. Спасибо тебе, ты заставила меня кончить гимназию - без тебя я бы ее никогда не кончил, - помнишь, как ты у меня раз сапоги отняла перед экзаменом, и здорово же тебе попало от мамы. Да, я много тебе крови испортил, я сознаю теперь, что ты мне хотела добра и без тебя бы я вылетел из гимназии, но ведь в то-то время я тебя ненавидел. Ненавидел, как всякого, кто заставлял учиться и мешал моим детским шалостям, да еще одно меня всегда возмущало: всего на три года старше меня, а командует! Я тебя терпеть не мог, а побаивался; впрочем, одну тебя и побаивался. От мамы можно было всегда "хорошими словами" отделаться. Это же естественно, Аня, что мы стали чужие, и не пойду я к тебе со своими горестями и сомнениями, не поделюсь своей радостью.
Аня чутко прислушивалась к словам брата.
- А кого из семьи ты считаешь ближе всех?
- Пожалуй, Олю, и то в воспоминание взаимных шалостей в детстве. Я с Олей иногда откровенен - в пустяках, но не буду же я с ней говорить серьезно?
И ходит, ходит Петя взад и вперед.
У Ани тоска делается еще нестерпимее. Ей самой тяжело, саму давит эта тоска и одиночество, а тут еще "этот" ноет на ту же тему.
Она опускает руку, и ее браслет звякает о клавиши пианино.
- Слушай, Петр, я тебе дам браслет, - говорит она спокойно, - заложи… только теперь поздно, ломбарды закрыты.
- Ничего, ничего, - оживляется он, - я знаю место, где можно заложить… тут… один официант… Спасибо тебе, швестерхен… Право, я сегодня стреляться хотел - такая тоска напала.
- Г-м, и ты тоже! - произносит Аня с насмешливой улыбкой.
- Ты что говоришь? - останавливается Петя, ринувшийся уходить.
- Ничего, иди себе с Богом.
Он уходит, а она встает и сама начинает ходить из угла в угол.
Читать? Учиться? Да, это все можно.
Мало ли она читала и училась?
Но теперь со всем этим горем на душе до науки ли.
Вот если бы у нее было какое-нибудь призвание, увлечение, как бы она была счастлива.
У нее была когда-то страсть к музыке, но гимназические занятия и уроки языков отнимали слишком много времени, а ей приходилось учиться больше ее товарок: память у нее была плохая, а всякая, не говоря уже плохая, но посредственная отметка приводила в ужас Варвару Семеновну. Аня знала, что должна кончить с золотой медалью, чтобы не причинить серьезного горя своей матери. Впоследствии Варвара Семеновна понемногу привыкла и к единицам, получаемым младшими детьми.
На музыку оставалось так мало времени. Одна известная пианистка, когда Аня была еще в четвертом классе, предлагала Варваре Семеновне взять дочь из гимназии и дать ей "серьезно заняться" музыкой, предсказывая ей "славу", но с Варварой Семеновной чуть не сделалось дурно от одной мысли, что ее дочь будет "девушка, не кончившая даже среднеучебного заведения".
Пришлось пожертвовать музыкой. Она становилась старше, подрастали другие дети - пришлось учиться латыни для брата, вспоминать старое, и время было упущено.
А как она любила музыку! В концертах и опере она чувствовала себя счастливой, хотя оперу она любила меньше, - ей мешала сценическая обстановка.
И музыкой она пожертвовала "им", не сопротивляясь.
Отчего же ей теперь кажется, что она никого не любит, кроме Котика?
Ведь ее теперешняя жертва меньше всех нужна именно Котику.
Он еще мал, и вся семейная катастрофа не так тяжело отразится на нем, даже в материальном отношении… Неужели она не сможет прокормить его и поставить на ноги?
И она могла бы работать! Разве она не работала всю жизнь?
Девочкой, когда они жили очень скромно, она заменяла прислугу и няньку у детей, а потом - гувернантку, учительницу, экономку.
Отчего это произошло? Отчего каждый в семье жил для себя, требуя, чтобы она жила для него. Целый день она только выслушивала и исполняла чужие приказания.
- Аня, смажь мне горло!
- Аня, распорядись, чтобы обед был из пяти блюд, и съезди за вином.
- Аня, очини мне карандаш!
- Аня, сходи в гимназию и объяснись с директором.
- Аня, что за безобразие, ты не сходила за моими ботинками!
- Аня, оденься понаряднее, причешись у парикмахера: мама не хочет ехать, а нас звали на вечер к Семеновым.
И так весь день и каждый день.
А брат и сестры еще прибавляли: мы заняты, мы учимся, а тебе все равно нечего делать.
Отчего это происходило? Податлива она слишком или у нее мало характера?
Нет, характера нужно было очень много, чтобы справляться со всеми детьми, - заставлять их учиться и хоть немного слушаться.
Нужно было много характера, чтобы отказываться от веселья, удовольствий, целые ночи просиживать у постели заболевших. О, как приходилось иногда ломать себя.
А вот это последнее?
Нет, это делалось из любви, из безграничной любви… а теперь ей кажется, что этой любви нет… Ну, значит, из чувства долга.
А что это - ложно понятый долг? Может быть… Аня круто поворачивается и бежит из гостиной. Скорей, скорей убежать от одиночества. Ей нельзя оставаться одной, одной со своими мыслями. Она пойдет к Котику, его она "наверно" любит, около него ей будет легче.
Котик сидит в классной у большого стола с двумя товарищами. Вокруг них разбросаны щепки, куски материи; они о чем-то оживленно спорят.
Аня подходит к брату.
Всегда сдержанная, Аня почти со слезами на глазах нежно охватывает стриженую голову брата и прижимает к своей груди.
- Отстань, Аня! Не мешай! - нетерпеливо отталкивает Котик руки сестры. - Мы клеим аэроплан.
Аня садится на стул около стола.
Она замечает, что оба приятеля Котика замолкают, ежатся, очевидно стесняясь ее.
Замечает это и Котик и с досадой говорит:
- Уходи, Аня, ты нам мешаешь!
- Хорошо, хорошо. Я уйду.
У Ани чисто физическая боль в груди.
"Как глупо, что я так огорчаюсь, - думает она, опять уходя в гостиную, - он ребенок, увлекся игрой; он меня любит, это просто совпадение… Но, Боже, какая тоска и куда деться от этой тоски в этой большой, пустой квартире!
Господи, неужели она такой человек, что никто не любит ее, никому она не нужна?
Она такая ничтожная и пустая, что в себе самой она ничего не находит.
Не сотвори себе кумира!
А она сотворила себе кумира из своей семьи, и вот…
Господи, пойти бы куда-нибудь из этого дома, поговорить бы с кем-нибудь откровенно, не надевая на себя маски спокойствия… Уйти бы куда-нибудь… Хоть куда-нибудь…
Аня остановилась.
Она пойдет за шестым векселем.
Ей будет легче от сознания, что срок ее освобождения близок. О, тогда будет другая жизнь!
Она опять полюбит всех, не будет этого гнета, и она почувствует себя как каторжник, получивший свободу!
Аня бежит в свою комнату и начинает лихорадочно одеваться.
Да, да, она пойдет туда. Хоть тоску и злость сорвет на этом негодяе. Сегодня она не будет "молчаливо выносить", как всегда.
Она отведет душу доставит ему удовольствие… ведь он всякий раз просит: "Аня, богиня моя, жизнь моя, оскорбляй меня, проклинай - мне это будет легче, чем видеть твое покорное отвращение, оно сводит меня с ума", вот я сегодня и буду говорить… Странная личность… животное, а тоже о любви своей говорит! Это он называет любовью! Спрошу его, что это за любовь такая? О, я сегодня буду говорить! Мне даже интересно, что это за особенная у него психология.
- Паша, дайте мне ключ от двери, - говорит Аня, поспешно застегивая пальто, - я вернусь поздно.
- Барина нет дома.
Нет дома! Ну куда же я теперь пойду: на улице проливной дождь. Опять домой? Ну, нет, пойду по улице.
- Анна Романовна! Я дома! Я велел всем отказывать, но для вас…
- Это хорошо, что вы дома, - вырывается у Ани.
- Вы хотели видеть меня? - тихо и робко спрашивает он.
Она взглядывает в эти глаза, с робкой надеждой устремленные на нее, и отвечает строго:
- Не вас, а кого-нибудь, с кем бы можно говорить, не стесняясь, не сдерживаясь, не боясь огорчить и расстроить.
Она бросает мокрую шляпу и муфту и садится в кресло у камина.
- Затушите электричество, так у камина лучше. - Она глубоко усаживается в это мягкое, широкое кресло и со вздохом протягивает ноги к огню.
Григорьев колеблется несколько минут и опускается на ковер недалеко от Ани.
Несколько времени оба молчат.
Аня смотрит на огонь. Она всегда любила сидеть у печки или камина, - любила это с детства.
Сестры говорили ей, что видят в пламени какие-то фантастические существа - из сказочного мира, но ее детство прошло без сказок. Мать не давала ей их читать, считая это вредным. Сестры - читали. К тому времени, как они подросли, мать изменила свое мнение под влиянием какого-то нового немецкого авторитета по педагогии, да они еще раньше читали их потихоньку.
Сестры читали многое потихоньку, а она была слишком добросовестна: ей и в голову не приходило прочесть что-нибудь запрещенное.
Какое "сухое" было ее детство! Даже игры у нее были все научные.
Может быть, от этого она такая и сухая. Она никогда не влюблялась, как ее сестры, никогда у нее не было желания пококетничать, пофлиртовать; если она замечала, что кто-нибудь из знакомых мужчин начинал ухаживать за ней, она удалялась, избегала… Ей все это казалось таким глупым и пошлым, а потом, когда отец начал "просвещать" ее, - отвратительным.
Мать отняла детство, отец - грезы юности…
Впрочем, это, может быть, было к лучшему: будь она не такая "каменная", как говорят сестры, она, может быть, не смогла бы сделать то, что она сделала. А если бы она любила кого-нибудь, что бы тогда было?
- Анна Романовна, о чем вы так задумались? - слышит она тихий вопрос.
Она слегка вздрагивает и говорит дерзко:
- Какое вам дело?
Странное чувство какого-то удовлетворения охватывает ее. Она никогда никому не решилась бы сказать дерзость, обидеть… а тут вот захотела сказать и сказала. Она даже посмотрела с любопытством на Григорьева.
Он сидит на ковре у ее ног и смотрит ей в лицо.
- Мне бы хотелось знать, что вы сейчас думали. На вашем лице промелькнуло столько различных выражений, - вы так красивы, Аня, и я вас так люблю!
- Послушайте, Федор Данилович, я, когда шла сюда, хотела вас спросить, почему вы все говорите мне о какой-то любви? Вы, кажется, человек неглупый, можете же вы сообразить, что никто вам не поверит.
- Я знаю, что вы не верите, потому что вы составили понятие о любви по романам для девиц, но, может быть, вы читали и книги для взрослых? Вам никогда не случалось читать, что существует страсть? Страсть, которая готова на все. Эта страсть совершает преступления, но и заставляет прощать их.
- Хорошо, но если объект вашей страсти не хочет, не желает ее?
- Тогда берут то, что хотят, преступлением или силой, а если не удается, - умирают.
- Не понимаю.
- Я знаю, что вы не понимаете… Вот я хотел мстить вашему отцу. Он валялся здесь у моих ног, и я торжествовал. Мне было не жаль его, но когда я подумал о его семье, я вспомнил мою мать и решил, что порву векселя и тем кончу всю эту историю: мне довольно было его унижения. Если бы вместо вас он послал вашу мать, сестер или брата, - ведь я бы отдал эти векселя. Но он судил меня по себе - он послал вас!
- Не смейте говорить о моем отце.
- Хорошо, я не буду говорить о нем… Я прекрасно знаю, отдай я вам тогда векселя, вы бы были мне благодарны, хотя в душе считали бы меня все равно мошенником. Вы взяли бы векселя и ушли бы - ушли навсегда, были бы для меня потеряны… а я, пойми, я не мог жить, не видя тебя… мне надо целовать тебя, чувствовать тебя в своих объятиях… Последний раз, когда я отдал тебе вексель за одно пожатие твоей руки, думал увидеть на твоем лице хоть искру прощения… Аня, Аня, какую казнь я себе устроил! Я противен, жалок сам себе - и не могу от тебя оторваться… - и Григорьев закрыл лицо руками.
- Федор Данилович, можете вы сделать мне большое удовольствие? Не говорите вы мне о страсти и о любви, имейте деликатность не заставлять меня это выслушивать… Сегодня вы еще приличны, а то иногда вы несете такую… ну, как это выразить, - такую "поэтическую порнографию". Можете вы говорить иначе?
- Как же я должен говорить?
- Ну, хоть так, как вы говорили со мной при первой встрече. Вы были купец - я товар, - с насмешкой говорит Аня, - и, уверяю, мне было легче с вами.
- Вам было легче? - спрашивает он, смотря на огонь.
- Да.
- Хорошо. Пусть будет по-вашему… Я думал, что говоря правду, я не так буду ненавистен вам.
- Я в эту вашу правду не верю и не понимаю, как можно любить женщину, которая, как я, продает себя за деньги!
- Странная вы, - произносит он, не смотря на нее. - Разве вы не слыхали, не читали, как мужчина жертвует всем: честью, долгом, состоянием - женщине, прекрасно зная, что эта женщина не любит, не ценит, может быть ненавидит его, и одни его деньги нужны ей. Зачем далеко ходить: ваш отец…
- Я вас просила…
- Простите.
Аня сидит молча несколько минут, облокотившись локтями на колени, потом говорит:
- Все это странно и непонятно, и мне кажется таким диким. Если бы я была мужчиной, я не могла бы любить продажную женщину…
- Да понимаете ли вы, что вы говорите! Как вы можете сравнить себя с этими женщинами!
- Да чем же я для вас лучше?
- Боже мой! Вы святая, вы героиня! Вы не верите мне, но ведь моя любовь, по вашей теории, вполне логична. Что же удивительного, что я люблю святую, героиню!
Аня вдруг рассмеялась.
Григорьев вздрагивает: он первый раз слышит смех Ани.
- Какая психологическая путаница, - говорит она задумчиво.
- Если бы вы знали, Аня, в каком кошмаре я теперь живу. У меня на руках большое дело - завод, дело общее с моими братьями; они сделали меня доверенным - я несу ответственность пред ними… а я не могу ничем заняться, ничего не могу делать, я никуда не хожу… я только люблю вас, Аня… это кошмар… бред.
- От вас зависит прекратить все это - отдайте мне бумаги.
- Никогда!
Аня пожимает плечами.
- Поймите, - снова начинает он, - я не могу жить без вас, а если я отдам вам векселя, - я не увижу вас больше… У меня их пять… и еще пять раз я могу целовать ваши губы… ваши плечи…
- Вы обещали мне больше не говорить о вашей дурацкой любви, - резко говорит Аня. - Ну отдайте мне векселя, и я разрешу вам видеть меня на улице, в театре…
Не могу, это будет еще худшая мука - пусть лучше мои пять векселей! А там хоть смерть!
- Не говорите о смерти - это самое легкое… Когда я собиралась к вам в первый раз, я поняла, что жить иногда труднее.
- Аня, не говорите этого - мне так больно.
- Если вам вправду больно, я очень рада, - спокойно говорит Аня.
- Вы очень меня ненавидите? Я вам очень противен?
- Я очень отупела за это время. Я иду к вам, как к зубному врачу: надо выдернуть зуб - ну и идешь.
Григорьев толкает стул ногой и начинает ходить из угла в угол.
- Не ходите вы, пожалуйста! - с досадой говорит Аня. - Я не люблю, когда около меня ходят, как маятник…
Молчание.
Григорьев подходит к Ане и, бросив ей на колени вексель, говорит задыхаясь:
- Вот вам шестой! Уходите - уходите скорей!
Аня быстро прячет вексель, встает и снова опускается на кресло.
- Нет, я еще посижу у вас: дома уж очень тоскливо.
Он смотрит на нее с удивлением:
- У вас дома какое-нибудь несчастье?
- Нет, слава Богу, все благополучно - только… только ужасно скучно, я этого раньше не замечала, а теперь, верно, у меня нервы размотались.
Она опускает голову на руку и опять устремляет глаза на огонь.
- Анна Романовна, могу я предложить вам чаю? Фруктов?
- Что ж, пожалуй, давайте, - равнодушно говорит она, - только, пожалуйста, здесь, у камина.
Аня вернулась поздно.
Вот если бы остальные четыре векселя получить так, как этот.
Пили чай, ели фрукты и говорили… говорили…
Странно, этот человек очень умен, много видел, и говорить с ним интересно. Он ничего не позволил себе, только поцеловал ее руку и поблагодарил "за иллюзию счастья".
Не будь этой "любви", она, пожалуй, была бы рада иметь его в числе знакомых, чтобы поговорить с ним иногда… но… но говорила ли бы она с ним так откровенно, так не стесняясь, если бы он был "только" знакомый? Конечно, нет. Многих вопросов они бы и не коснулись…
- Аня, откуда ты так поздно? Уж двенадцать часов, - слышит она голос матери.
Что же ей теперь делать? Что отвечать?
Аня совершенно не умеет лгать.
- Я ходила по папиному делу, - отвечает она, надеясь, что мать не будет дальше спрашивать.
Вот что значит всегда сидеть дома. Сестры возвращаются еще позднее, и никто их не допрашивает.
- Какие нынче дела поручает тебе отец? - спрашивает мать тревожно.
- Нужно было получить одну бумагу…
- Какую?
- Вексель, - с трудом произносит Аня.
- Но почему он тебя послал так поздно?
Надо, надо что-нибудь лгать и лгать как можно естественней!
Неужели она этого не может?
- У меня очень болит голова, мама, и я прошлась пешком… с Васильевского острова… Мама, милая, у меня очень болит голова, нет ли у тебя фенацетина? - просит Аня.
Ей бы на минуточку удалить мать, а там она справится с собой, что-нибудь придумает, а так - сразу соврать, как лгут ее сестры и брат, она не умеет.
- Почему это вздумалось отцу посылать тебя так поздно? Разве нет прислуги, рассыльного?
- Я сама вызвалась, мама; мне хотелось пройтись…
Мать смотрит на нее испытующим взглядом.
- Что за секреты у вас с отцом! - нервно пожимает она плечами.
- Право, нет никаких секретов, вот вексель, мама.
Варвара Семеновна взглядывает на вексель.
- Если это так было срочно, - раздраженно говорит она, - отчего ты не отдаешь эту бумагу отцу?
- Я не знала, что папа дома, я сейчас ему отнесу, - говорит Аня, радуясь, что может избежать дальнейшего разговора.
Бледное лицо Варвары Семеновны вспыхивает.
- Дай мне эту бумагу, я сама отдам отцу и попрошу его впредь не путать тебя в его дела.
Когда мать уходит, Аня стоит несколько минут неподвижно.
А вдруг отец соврет что-нибудь неподходящее… Да и что мама так взволновалась?
Аня решительно идет за матерью.
- Ты мог послать кого-нибудь другого? - слышит она голос матери и делает шаг, чтобы войти.
- Я забыл, что мне бумага нужна завтра рано утром, рассыльный уже ушел, а Аня сама вызвалась. Я не понимаю, чего ты волнуешься.