Больше чем любовь - Робинс Дениз 4 стр.


Как сейчас вижу просторную залу с большими окнами, которую Ира называла столовой. В юности она вышла замуж за очень богатого русского князя и, овдовев, могла позволить себе жить во всем этом великолепии, которое она почти по-детски обожала. Однако частично дом был модернизирован: было установлено центральное отопление (она не выносила холода), оборудована современная ванная комната и проведено электричество.

Тем не менее в столовой всегда горели восковые свечи в серебряных канделябрах на обшитых дубовыми панелями стенах и в высоких подсвечниках на столе. Помню, какой благоговейный страх я испытывала, когда Ричард впервые привез меня во Фрайлинг и я в смущении сидела за длинным столом в гостиной-столовой. Это было незабываемое зрелище: столы и этажерки были покрыты бесценными кружевными скатертями, на которых сверкало начищенное до блеска столовое русское серебро; все эти семейные реликвии отцу ее мужа с большим трудом удалось вывезти из его петербургского дома после революции.

Фрайлинг для меня – это изящные драгоценные гобелены на стенах; мерцающие в канделябрах свечи; столы, уставленные роскошными яствами и винами из знаменитых погребов Варенских; запах свечей, когда при слабом дуновении теплого ветерка они начинали слегка дымить; еле заметный, почти неуловимый запах ладана (у Иры была маленькая часовенка при Замке, потому что она была очень религиозна) и аромат ее любимых больших белых лилий и оранжерейных роз, из которых она сама составляла изысканные букеты; а еще… звуки музыки… Тихие и печальные звуки увертюры к "Лебединому озеру"… и Ричард сидит за концертным "Бехштейном"… Всю свою жизнь Ира каждый вечер слушала музыку, и вместе с ней в почтительном молчании слушали музыку ее гости. И каждый отчетливо мог себе представить: вот она поднимается и начинает танцевать, так, как когда-то танцевала в "Лебедином озере" на спектаклях в Лондоне, Париже, Риме…

Фрайлинг… Замок моей мечты, мечта самой Иры Варенской… лучшее в мире место для влюбленных… милый, прекрасный Фрайлинг, в твоих старых седых стенах сбылись многие мои мечты, и мечты Ричарда тоже.

Как сказал Теннисон: "О, конец при жизни, дни которых не вернешь", – мы никогда не вернемся во Фрайлинг, но там мы оставили частицу своей души.

Влюбленные, вы, которые ютитесь в гостиницах, пытаясь спрятаться от чужих любопытных взглядов… за закрытыми дверьми… изо всех сил пытаясь забыть о чужих, холодных и неприветливых комнатах в объятиях друг друга… мне жаль вас. Мне так повезло во Фрайлинге. Я познала полное счастье с моим любимым. Жаль, что я не могу показать вам Фрайлинг…

Ричард! Случалось ли тебе когда-нибудь лежать ночью с открытыми глазами и представлять себе зажженные свечи в тяжелых канделябрах в гостиной у Иры или слушать журчание фонтана? А может быть, тебе представляются первые подснежники в феврале или первые мартовские нарциссы, пробивающиеся из-под земли неподалеку от Замка…

Благодарение Господу, что ты остался со мной, Ричард… и что сегодня вечером ты придешь ко мне. Да, Марион уехала, и ты сможешь прийти. А я снова забуду обо всем на твоей груди и буду чувствовать только твои поцелуи.

Три фотографии на моем столе: Ричард… Джон… Фрайлинг…

Я люблю вас. Я буду любить вас, пока я живу. А потом…

2

Моя мать была романтической женщиной. Мои самые главные воспоминания детства связаны с такими нежными, хрупкими и непрактичными вещами, как теплые ласки, страстные песни о любви, оборки и бантики, старые кружева, выцветшие ленты и сентиментальные фотографии.

Я родилась в юго-восточной части Лондона в 1908 году, в одном из уродливых, но удобных для жизни домов, на красиво обсаженной деревьями улице в фешенебельном тогда квартале Норвуд. Из наших окон было видно огромное сверкающее сооружение, известное под названием Хрустальный дворец. Когда я выросла, я изучила каждый уголок этого помпезного памятника викторианского искусства. У нас были "сезонные балы". Светлыми летними вечерами мы ходили смотреть фейерверк; часто водили меня и на большие концерты слушать знаменитый орган и не менее знаменитый и глубокий голос Клары Батт, когда она исполняла "Потерянную струну" или "Страну надежды и славы". Ее удивительное контральто победно возносилось к сводам зала, перекрывая звуки органа.

Когда мне было пятнадцать лет, умер мой отец, и я так никогда и не узнала, чем он занимался. Думаю, мама тоже этого не знала. Его адвокат сказал нам, что отец был посредником в одной из компаний. Иногда его дела шли хорошо, иногда плохо. Так или иначе, но он умер в один из тяжелейших моментов своей жизни и работы. Отец оставил уйму долгов, и мы потеряли все. Арест был наложен даже на его пожизненную страховку.

Когда началась первая мировая война, отец, который уже был стар для военной службы, закрыл наш дом в Норвуде и отправил нас в Бат, где, по его мнению, мы могли не опасаться цеппелинов. Там мы пробыли до конца войны и вернулись в Норвуд в 1918 году.

Вот так начиналась моя жизнь. Надо сказать, не очень хорошее начало. Моей духовной пищей была в основном сентиментальная литература. Я была совершенно наивна и абсолютно непрактична, а поэтому не подготовлена к тому, чтобы занять какое-то место в бурлящем переменами 1923 году, когда, как раз в день моего рождения, отец неожиданно умер от сердечного приступа.

Я никогда не забуду этот день.

Отец уехал по каким-то делам в Манчестер. Мы ждали его обратно к вечеру, когда должны были собраться гости. Послевоенная Англия возвращалась к нормальной жизни. У нас было двое хороших слуг и садовник. Мы приготовили массу вкусных вещей. Кухарка испекла великолепный торт с розовой глазурью и серебряной надписью: "Розелинда – 28 февраля. С днем рождения".

Расположившись у камина, взрослые без умолку болтали, а я показывала девочкам свои "сокровища". Граммофон нам надоел, и мы занялись играми и книгами.

Я была очень счастлива и взволнованна, и мне так хотелось, чтобы поскорее приехал мой веселый бородатый отец, тогда мой праздник стал бы еще прекраснее.

И тут неожиданно раздался телефонный звонок.

– О Боже! – воскликнула мама. – Это значит, что Джеффри задерживается.

Я вышла за ней в холл и увидела, что она сняла телефонную трубку. Я так никогда и не узнала, кто с ней разговаривал и что этот человек сказал ей; но я заметила ее смертельно бледное лицо и расширившиеся глаза. Я слышала, как она произнесла: "О Боже, нет…"

Потом трубка выпала из ее рук и мама рухнула на пол. Миссис Кренток выбежала из комнаты. Бесси помчалась за бренди. В ужасе я опустилась на колени подле матери и, плача, повторяла ее имя.

А потом начался настоящий хаос…

Наш праздник неожиданно прервался. Гости, выразив свое соболезнование, разошлись.

Мама не вставала с постели несколько недель – она была слишком слаба, чтобы заниматься всем тем, что приходится делать в таких случаях. Адвокат моего отца, мистер Хилтон, сделал для нас все, что мог: он сам организовал доставку тела отца из Манчестера домой и похороны в Голдерз-Грине. Меня, конечно, туда не взяли. Я сидела все время у мамы в спальне, держа ее за руки и обливаясь слезами вместе с ней. Наше горе было безутешным. Мама снова была во власти своей сентиментальности. Она носила глубокий траур и мне тоже купила черное платье. Теперь я часто думаю о том, что, если бы она переносила свою потерю более мужественно, горе утраты не сломило бы ее. Ведь за безвременной смертью отца последовало еще одно несчастье. Мистер Хилтон не мог больше скрывать от нас, что мы остались без средств, что маме придется искать какую-то работу. Мы и не предполагали, что наш дом уже продан. За долги даже вся мебель пошла с аукциона. Когда у нас дома появились судебные исполнители, меня охватило чувство ужаса и омерзения. Эти отвратительные, вульгарные люди в котелках бесцеремонно прикасались к нашим сокровищам!.. Но, увы, они имели на это право! Они грубили маме и мне. Все это было страшным сном для ребенка, прожившего всю жизнь в волшебном мире красоты и доброты.

Еще одно несчастье обрушилось на меня в один апрельский день, который я никогда не забуду. Это случилось приблизительно через полтора месяца после смерти отца.

Дом был заброшен и опустошен, за исключением единственной комнаты, в которой мы пока жили. Все остальное уже было продано. Мистеру Хилтону удалось сберечь для нас всего лишь несколько предметов из нашей мебели. Мама хотела поискать дешевые комнаты и обставить их остатками мебели, а затем начать трудиться – брать заказы на шитье и вышивание. Это то единственное, что она умела… Она всегда сама шила белье и украшала его прекрасной вышивкой.

В тот вечер мы собирались в гости к нашим друзьям Делмерам. Маргарет Делмер была моей лучшей подругой, а ее мать помогала нам и переживала с нами все наши несчастья.

Впервые в жизни я столкнулась с реальной действительностью… и узнала, как она безобразна и жестока. И она сломила мою мать. Мама казалась беспомощной и подавленной. Да не только казалась, она и была совершенно беспомощна. Но в моей душе наши несчастья выработали такие качества, о которых я и не подозревала. Во мне рождалась какая-то упорная решимость, появилось и упрочилось стремление защитить себя. И еще одно новое чувство возникло у меня – чувство опасения, и я стала бояться жизни, испытывать страх перед тем, что меня ожидало. Никогда уже я не могла, как в детстве, заснуть или проснуться беззаботно, в наивной уверенности, что все хорошо и так будет всегда.

Но и тогда я еще не была готова ко второму, еще более тяжелому удару судьбы, который вскоре обрушился на меня.

3

Вслед за утратой отца в эту горькую весну последовала вторая утрата. Умерла моя мама.

Я замкнулась в себе и на долгие годы осталась нелюдимой. Но моя огромная печаль и потери не сломили меня, как маму. Они меня закалили и ожесточили. Я осталась одна, пелена спала с моих глаз, и я стала понимать, что меня ожидает. Горе пробудило во мне другого человека. Как никогда раньше, во мне окрепла решимость победить все несчастья, прежде чем они одолеют меня.

И вот Розелинда Браун, пятнадцати лет от роду, поселилась в монастыре в Уимблдоне, где она и жила два года. Два долгих, унылых, трудных года. Я превратилась в настоящую рабыню. Рабыню правил и предписаний. Живал машина, вместе со ста двадцатью девочками-сиротами в возрасте от шести до шестнадцати лет, которые жили в монастыре Святого Вознесения. Молитвы перед едой, молитвы перед уроками, молитвы перед отдыхом. Месса утром. Благословение вечером. Эти службы вместе со всеми посещали и протестанты.

Иногда, во время очень торжественных служб, меня пьянил запах ладана, охватывало волнение при виде длинных восковых свечей, цветов, всего этого блеска и роскоши. И мне уже хотелось принять их религию. Но что-то всегда останавливало меня. Возможно, это было новое чувство осторожности и сдержанности, именно оно не позволяло мне поддаваться всему слишком сентиментальному и нежному.

Я осталась непоколебимой протестанткой, такой, какой меня воспитали родители. В результате добрые монахини не жаловали меня. Без сомнения, они были разочарованы своими неудачными попытками наставить меня на путь истинный.

Вскоре у меня появилась репутация девочки с тяжелым характером.

Недавно я снова увидела монастырь, мы с Ричардом проезжали мимо на машине. Я попросила на минуту остановиться, заглянула в железные ворота и постояла несколько мгновений, крепко держа Ричарда за руку. Был холодный зимний день. Хорошо помню, как мучительно было в такие дни в монастыре. Мокрая асфальтированная игровая площадка. В это время года она была либо сплошь покрыта лужами, либо затянута льдом. Музыка – это главное, чего мне так не хватало в те холодные месяцы.

Стоя рядом с Ричардом, я смотрела на эту мрачную обитель, на высокие серые стены монастыря и на соседствующую с ним церковь. Я увидела маленькую фигурку в темно-синем одеянии, спешащую по усыпанной гравием дорожке к входу для пансионерок. Я подумала о том, как неуютно и холодно должно быть малютке, как она скучает по дому. И вспомнила себя, свои страдания. Мне было очень тяжело смотреть на нее, хотя прошло уже десять лет с тех пор, когда и я была одной из жертв этой спартанской системы воспитания. Я содрогнулась от ужаса, и мы поспешили к машине, чтобы я могла поскорее избавиться от мучительных воспоминаний.

4

Вы можете легко представить себе, как неожиданно и резко изменилась моя жизнь. Я была единственным обожаемым ребенком у любящих родителей и, не зная заботы, жила в роскошном доме, а стала одинокой сиротой из монастырского приюта, который очень напоминал школу для бедных. Это был шок, глубокое моральное потрясение. Прожив в приюте несколько дней, я стала буквально задыхаться. Я настолько скучала по дому, что не могла сдерживать горьких слез. Я лежала в спальне с открытыми глазами (кровати были отгорожены друг от друга унылыми белыми шторками) и, слушая тяжелое дыхание или тихие стоны других девочек, беззвучно плакала, уткнувшись лицом в подушку. И, ощущая полную безысходность, я все-таки страстно желала, как умеют желать только дети, снова очутиться в своей уютной маленькой спальне в нашем доме в Норвуде и почувствовать щедрую мамину любовь и услышать веселый насмешливый голос отца. Я не могла поверить, что оба они уже ушли из жизни и я их больше никогда не увижу. Я не могла поверить, что осталась одна в этом страшном мире и никому не нужна. Я не могла поверить, что все хорошее и радостное, о чем я мечтала, уже в прошлом.

Первую неделю в монастыре Святого Вознесения я так страдала и так плакала, что у меня заболели глаза. Веки от слез опухли, и я с трудом могла читать и писать. Кроме того, я не могла заставить себя есть. Еда готовилась плохо: невкусное жаркое или жесткие жирные пудинги были нашей обычной пищей. Должно быть, я выглядела ужасно: бледная, с воспаленными глазами, маленькая и очень худая для своих пятнадцати лет, в старой поношенной форме бывшей пансионерки, слишком широкой и с очень длинными рукавами, с неровно подрезанными волосами, я была похожа на какое-то пугало, в котором вряд ли можно было узнать маленькую хорошенькую Розу с длинными блестящими кудрями.

В монастырском приюте все мы выглядели одинаково, одетые либо в слишком узкие, либо в непомерно широкие платья. Кудри и вообще какое-либо внимание к своей внешности не поощрялись. Нас учили, что потворствовать телесному – грех, что все мы должны уделять внимание лишь нашим душам. Бедные маленькие души! Мало кто в нашем монастыре совершал проступки более тяжкие, чем простое непослушание самого невинного свойства… которое вряд ли можно было назвать грехом. Но я, например, начала испытывать чувство греховности, которое раньше никогда не испытывала. Нам подробно разъяснили, что на свете существует грех и что все мы родились грешниками и поэтому с первых дней своего существования должны стараться искупать свой грех.

Мы ни минуты не отдыхали. Уроки, лекции, молитвы, размышления… непрерывная работа шла за этими мрачными высокими стенами, где взоры детей повсюду останавливались на печальных сценах из жизни святых, на скульптурах и статуях святых, Богоматери, на распятиях. Тут не веяло ничем домашним и нельзя было почувствовать себя нормальным и счастливым человеком. Монахини наблюдали за нами даже в наше свободное время, они же подбирали нам книги для чтения (в основном на религиозные темы); за нами шпионили, подслушивали наши разговоры и ругали нас, когда мы беседовали на светские темы.

Нам было запрещено думать о мужчинах и даже упоминать о них. Нас, детей всех возрастов, заставляли поверить, что мужчина – естественный враг женщины, что секса не существует, а если что-то и существует, то это грех. На все, что касается романтических отношений и любви, было наложено табу. Священники и старенький садовник, проживший при монастыре более сорока лет, были единственными мужчинами, с которыми мы могли разговаривать каждый день.

Когда я вспоминала романтическую атмосферу, которая царила в нашем доме, или, например, думала о сентиментальных и любимых маминых романах, меня охватывало удивление и смущение.

Неужели мама постоянно жила в грехе – ведь ей так нравилось петь о любви и она так ценила романтические чувства?! Боже праведный, а те стихи, которые я знала наизусть, наверное, привели бы монахинь в ужас! "И розы аромат мне без тебя не нужен…" Ведь они внушали нам, что безнравственно так сильно любить живого человека. Подобные чувства, по их разумению, следовало испытывать только к Господу, Богородице или к кому-либо из святых.

Пока я жила в монастыре, в моей голове творилась полная неразбериха во всем, что касалось вопросов любви, и из-за этого я стала еще более замкнутой и никому не раскрывала своих истинных чувств. Мне не хотелось также уподобляться тем религиозно настроенным девочкам, которые бросались на колени перед распятием или пытались угодить монахиням своей набожностью. Я оставалась равнодушной к своему новому образу жизни и чувствовала себя чужой среди своих сверстниц.

Я так отдалилась от всех, что даже не желала признаться в своем плохом самочувствии, я почти не спала по ночам и часто плакала ночью. Когда в первую неделю моей жизни в монастыре одна из монахинь заметила мою бледность и воспаленные глаза и спросила меня, не больна ли я, я сказала: "Нет" – и быстро отошла от нее. А она больше и не интересовалась мною, так как была слишком занята. На ее попечении было немало детей, и для каждого у нее просто не хватало времени.

Но самое ужасное, что меня мучило, – это стадное чувство. Никаких различий между нами не было, за исключением того, что шести-двенадцатилетние девочки жили в одной половине школы, а мы, старшие, в другой.

Все мы были бедными сиротами, и содержали нас бесплатно. Иногда же добрые родственники или друзья вносили за нас какие-то небольшие суммы. Поэтому нам все время внушали, что мы нищие и, как только нам исполнится семнадцать лет, должны сразу же начать зарабатывать себе на хлеб.

Наверное, я оказалась одной из немногих, принадлежавших к так называемым высшим слоям общества. Я привыкла к другой жизни, и потому мне было особенно тяжело переносить свое новое положение, в котором я оказалась в результате пристрастия моего отца к азартным играм. Но большинство девочек происходили из бедных семей. Некоторые остались сиротами после войны.

Вскоре после того, как я попала в монастырский пансион, меня вызвала мать-настоятельница, для того чтобы обсудить, чему бы я хотела учиться.

Назад Дальше