Одевалась я не торопясь. За мной в очереди никого не было. Я к тому времени снова села за руль, что, вероятно, в тот момент было неумно. Я все же еще не до конца окрепла. Порой накатывала такая дурнота, что приходилось съезжать на обочину - меня выворачивало наизнанку. А однажды вдруг не знаю что нашло, какое-то затмение, и я опомнилась только за городом на хайвее и долго не могла понять, как туда попала и куда ехать, чтобы попасть обратно.
Возвращаясь после того собрания, я дважды объехала собственный квартал, прежде чем наконец узнала свой дворик. Да это он, с самым плохим газоном, не политым, заросшим сорной травой. Подъехав, я торопливо направилась в дом, где сразу прошла в спальню. Я разделась, встала перед зеркалом и принялась себя разглядывать. Фотографируясь, я закрыла глаза, словно пыталась так спрятаться от мысли, кем и какой стала. Теперь я хотела это увидеть. На груди, слева, немного повыше сердца, там, где меня на мгновение коснулась немедленно разлетевшаяся снопом искр молния, появилось темное пигментное пятно. Я его потрогала - внутри под кожей ощущалось уплотнение, похожее на имплантированный камешек небольшого размера.
Окна в спальне у меня были открыты, и кожей я чувствовала сквозняк, пробивавшийся из-за опущенных шторок. Значит, раз в жизни, но мне повезло. А Лазарус Джоунс, выходит, в отличие от мифического старика по прозвищу Дракон, живет от Орлона всего в пятидесяти милях. Я снова вспомнила про мальчика, не знавшего страха, представила себе, как он играет в дурака с мертвецами, как выкладывает, улыбаясь, на стол козырного туза, как идет потом по приходскому кладбищу и знакомится со Смертью. Мне было нужно… мне было просто необходимо увидеть этого человека - человека, которого нельзя убить, который остался бы стоять, где и стоял, если бы ему пожелали провалиться, человека, который там побывал и вернулся.
Гардеробчик у меня был еще из Нью-Джерси и для Нью-Джерси - полный чемодан шерстяных платьев, шарфы, варежки и свитера. Мне нужно было новое платье. Я не покупала себе ничего несколько лет, с тех самых пор, как заболела бабушка. Одежда у меня была вся удобная, ноская и хорошо бы подошла кому-нибудь лет этак на десять старше. У меня даже не было приличных туфель, только пляжные шлепанцы, кеды и сапоги, для того чтобы ходить по снегу, которого не бывало во Флориде. Купить что-нибудь в Орлоне оказалось невозможно. Пришлось ехать по хайвею в Смитфилдский торговый центр.
Жара в тот день была за тридцать, а трость я оставила дома, так что стоило мне одолеть ногами парковку, как я уже выбилась из сил. Но тем не менее не сдалась и пошла дальше, правда, не в "Кей-март", который на тот момент был для меня чересчур велик и потому его все равно что не было. Но рядом я углядела небольшой магазин готового платья, туда и зашла. Там я попросила продавщицу подобрать мне что-нибудь и отправилась ждать в примерочную. В примерочной было сумрачно и прохладно, и я спряталась там, как мне казалось, от сочувственных взглядов. Меня все везде принимали за онкологическую больную, а для меня это было проще, чем каждый раз объяснять про гостиную, про огненный шар, мухобойку и все то, чем отметила меня судьба.
Я как раз начала раздеваться, когда в примерочную вошла продавщица с охапкой платьев, которые теоретически могли бы мне подойти. Она лишь мельком посмотрела на меня и тут же осела на табуретку, которая стояла в углу.
- Прошу прощения, - сказала я, извинившись за свой вид.
Подхватила из вороха первое же платье и натянула.
- Молния, - проговорила продавщица. Значит, заметила у меня на груди пятно. - Это я вижу сразу. Господи боже, мне приходится с этим жить.
- Вам? - удивилась я.
- Не мне, - ответила она. - Но моему другу. Он меня когда-нибудь с ума сведет из-за этих штучек.
На картонке, приколотой у нее на груди, было написано "Мари". И тут я сообразила, кто она. Большая любовь нашего Обнаженного. Та самая, о ком он тогда думал на крыше. Я слишком много про них знала. Хорошо, что я успела свыкнуться с подобными ситуациями, иначе было бы очень неловко.
- Наш мир недоброе место, - сказала Мари. - Только тебе покажется, будто вот-вот получишь все, о чем мечтала, а тебе раз - и преподносят кучу дерьма на тарелочке.
Она кивнула в сторону моего отражения в зеркале.
- Хорошо сидит, - сказала она про очередное платье. - Я сделаю вам скидку десять процентов. За все, через что вам пришлось пройти.
Я повернулась и тоже посмотрела на себя. Платье было простое, белое, рубашечного покроя. Хорошее платье. Я вспомнила, о чем думал Обнаженный, когда за ним, как он решил, явилась смерть.
- У вас есть собака? - спросила я у Мари.
- Собака? Как вы думаете, я что, позволю, чтобы какая-нибудь дворняга отирала у меня углы? Да ничего подобного.
Она наклонилась к вороху платьев. Она явно старалась взять себя в руки и сосредоточиться на том, что было перед ней. Я начала думать, что у Обнаженного опять есть какая-то тайная жизнь, о которой Мари ничего не знает.
- Вряд ли другое подойдет вам лучше, - сказала Мари, разглядывая в зеркале мое отражение.
Я подумала, что она права. Я купила это платье, а также к нему новые босоножки, так что из магазина я вышла в обновках. В машине оторвала бирки, включила на полную кондиционер и решила отдохнуть, чтобы сначала восстановить силы после такой непростой для меня операции. В кончиках пальцев кололи иголочки. Врачи считали это нормальным явлением, учитывая, сколько через меня прошло вольт.
Наконец я собралась с духом, включила зажигание и вскоре вырулила на хайвей. Единственное, что в тот момент я знала наверняка, так это что у меня новая, отличная, надежная резина. Пусть братец и начал меня избегать, как мне тогда казалось, но зато он угрохал кучу времени, чтобы в Нью-Джерси купить мне такие покрышки. Так что сцепление с дорогой было хорошее и ехать можно было быстро.
За это время вокруг ничего не изменилось. Вдоль дороги рылись в мусорных баках белые цапли. Желтела выгоревшая от жары трава. Наступило лето, то время года, когда Орлон напоминает настоящее пекло. Но у местных жителей это, похоже, всего лишь предмет для шуток, а не причина, чтобы перебираться куда-нибудь, где попрохладней. Кондиционер у меня в машине работал, но я все равно опустила все стекла. Снаружи тянуло жаром, как из доменной печи. Новое платье от ветра надувалось и трепетало, и из-за его хлопков было почти не слышно тиканья в затылке.
В числе прочих "эффектов" моей молнии числилось также учащенное мочеиспускание. Оно опять же, как уверяли врачи, было явлением абсолютно нормальным. Я остановилась у бензозаправки, где болтались двое парней - пили содовую, убивали время. Увидев меня, они присвистнули. Они присвистнули, а я рассмеялась. И помахала им. У них там, наверное, вообще нет женщин, подумала я, если они присвистывают при виде такого жалкого убожества вроде меня. Я даже не стала смотреть на себя в зеркало в туалете.
Куда и как ехать, я знала - адрес нашла в телефонной книге и купила местную дорожную карту. Но на самом деле дорога оказалась намного длиннее, чем я думала. Флорида больше, чем Нью-Джерси, и машин на флоридских дорогах тоже больше. Похоже, никого там, кроме меня, не беспокоили ни жара, ни молнии, ни зеленые игуаны, шаставшие возле мусорных баков. Во Флориде, когда спрашиваешь, как доехать, тебе могут сказать, мол, рукой подать, а потом окажется, что ехать нужно миль сто. Так что я плюнула на время. Какая, в конце концов, разница? Так или иначе, я все же добралась до места, съехала с хайвея и двинулась дальше по дороге, по обе стороны от которой росли фруктовые рощи. Дорога становилась все уже, апельсиновые и лимонные рощи все гуще, и вскоре я увидела указательный столб, обозначавший начало владений Джоунса. Вот где все, значит, произошло. Почти год назад - до года оставалось несколько дней. Дома, в библиотеке, я раскопала номер "Орлонского вестника" в старой подшивке, которая хранилась в подвале; там про этот случай была только коротенькая заметка в разделе "Городские новости". В заметке говорилось, что эту молнию с хайвея видели сразу в нескольких местах, так как она ударила с востока на запад, как снаряд или ракета. Потом сразу начался сильный ливень, и менее чем за час дорогу изрядно залило. Один водитель, проезжавший как раз мимо владений Джоунса, видел в земле глубокую дымившуюся воронку.
Когда вызвали "скорую", бригада, прибывшая первой, и зафиксировала смерть: в 4.16 пополудни. У погибшего от несчастного случая Сета Джоунса отсутствовали пульс и дыхание. Врачи пытались восстановить работу сердца, но попытки закончились безрезультатно. Тело отвезли в морг, который находится в больничном подвале, но когда туда спустился дежурный санитар (через сорок минут, считая с момента попадания молнии), то он увидел, что грудь покойника под пластиковым мешком мерно вздымается и опускается. Пострадавшего срочно перевезли в реанимацию. Пальцы на руках и ногах у него были черные от копоти, а температура была такая, что, дотронувшись, можно было обжечься. Сердце едва-едва билось, потому Джоунса поместили в ванну со льдом, в надежде, что температурный шок выведет из инертного состояния всю систему. Как ни странно, фокус сработал. Джоунс застонал, вздрогнул и вдруг без посторонней помощи, самостоятельно поднялся из ванны и потребовал одежду и башмаки. Час спустя мистер Джоунс покинул больницу, отказавшись от обследования и медицинской помощи, и пешком дошел до автобусной остановки.
Окажись на его месте любой другой, он даже если бы и вернулся к жизни, то наверняка с нарушениями мозговых функций и остался бы калекой. Но Лазарус Джоунс дошел до остановки, сел в автобус и приехал домой. Одни говорили, что так помог лед, другие - что произошло чудо. Хотя вполне возможно, Лазарус Джоунс симулировал смерть. Возможно, он не умирал, а умел, вроде тех фокусников или йогов, про которых все слышали, замедлять работу сердца и не дышать.
Сорок минут. Сорок минут на то, чтобы уйти и вернуться обратно. У меня на дорогу и то ушло больше времени.
Первое, что я увидела, когда машина свернула с асфальта на терявшуюся среди деревьев грунтовую дорогу, была воронка. Дело было не в том, что она до сих пор там существовала, а в том, что оказалась намного больше, чем писали в газете, - фута, наверное, три только в ширину. Корни деревьев, росших в непосредственной близости от нее, были, очевидно, повреждены, потому что некоторые упали, по всей видимости, недавно. Те, что еще стояли, имели вид, с моей точки зрения, необычный: плоды на их ветках висели белые, как будто снежки. Вероятно, с точки зрения прочих людей, не имевших дефекта зрения, они были ярко-оранжево-красные. Я затормозила, вышла из машины и подняла один плод с земли. Наверное, я ожидала, что он на ощупь будет холодный, потому что удивилась, когда он оказался теплый и душистый. Я ободрала шкурку и надкусила мякоть. Наверное, если бы я была совсем слепой и вдруг дотронулась до лица человека, с которым бы спала, которого любила, но никогда не видела, то ощутила бы нечто подобное. Изумление узнавания. Плод оказался апельсином. Я съела его до последней дольки.
Руки я вытерла о свое новое платье, а потом вернулась в машину. Совсем скоро я увидела дом и остановилась. Дом был старый, фермерский, крытый жестью. Дождь, наверное, грохочет по ней, как автоматные очереди, а уж град-то - когда идет град - и того хуже. Я просидела там, разглядывая дом, сорок минут - ровно столько, сколько Джоунс лежал мертвым. Я хотела, если повезет, прочувствовать, насколько это долго. Тянутся ли сорок минут как вечность? Бывает ли так, что испугаешься одним человеком, а стряхнешь с себя страх уже другим? Я вспомнила, как проснулась в то первое утро без мамы. Окно тогда обледенело. Сквозь лед пробивался косой солнечный луч. Мой брат что-то мыл в кухонной мойке и не повернулся. "Еще рано, - сказал он. - Иди ложись". И я пошла спать. Мне приснились снег и лед, и они снились до тех пор, пока меня не разбудила бабушка.
А теперь я приехала туда, где на деревьях росли белые апельсины, похожие на снежки. Высоко в небе плыли легкие белые облака. Мной двигало желание, которое в первый раз я почувствовала много лет назад. Желание, навсегда поселившееся в моей груди, там, ниже, под меткой от молнии, где должно быть сердце.
Я хотела перестать быть собой и стать другим человеком. Неужели это так много? Неужели пожелать этого значит пожелать всего? Вот затем я и приехала. Мое желание отчасти сбылось уже потому, что я проехала пятьдесят миль. Та женщина, какой я была до того, ни за что не подошла бы к чужой двери, не постучала бы в нее - да не один раз, а три. Первый - за лед. Второй - за снег. Третий - за новую резину.
Там от всего несло жаром, даже пыль была горячей и обжигала носоглотку. Я приехала туда, где никто не знал, что такое лед. Где январский день не отличается от июльского. Как и тот кровельщик, который заплакал у нас на собрании, я вдруг перестала видеть границу между сном и реальностью. Я ущипнула себя - стало больно. Когда я разжала пальцы, кожа в том месте осталась сморщенной. Наверное, она покраснела. Знак был хороший.
Я выпрямилась, готовая принять все, чего бы я ни заслужила.
II
Имеет ли значение с точки зрения теории хаоса, какого цвета у бабочки крылья? Я хочу сказать: произошло бы со мной тогда то же самое, если бы я вообще не различала цвета? И открыл бы мне Лазарус Джоунс дверь или нет, если бы платье, в котором я приехала, было действительно белым, как его видела я, а не красным, как видели все?
Так и он увидел его из своего окна на верхнем этаже: женщина на крыльце в красном платье. Женщина, которая вдруг появилась, не к месту и не ко времени, постучала раз, и два, и три. Которая явно вознамерилась к нему попасть. Обычно, когда приезжал кто-то, он даже не приподнимал штор. Доктора Уаймена гнал от себя действительно с ружьем. Ему не нужны были чужие люди. Он не вступал в разговоры даже с работниками. Но засмотрелся невольно на красное платье. Так он мне потом рассказал. Возможно, мое платье напомнило ему тот самый день, когда в него ударила молния и апельсины вдруг стали красными. Напомнило про нечто такое, чего нельзя предвидеть и нельзя предотвратить.
Что до меня, то лично я была готова к чему угодно. Оконное стекло в кабинете у Уаймена я разбила, оттого что мне тогда стало совсем худо и показалось, будто я вот-вот умру. А тут я просто сказала себе: еще пять минут, и если он не выйдет, то все, уеду. А вдруг я именно этого и заслуживаю, в смысле: ничего не заслуживаю. Если бы он постоял на втором этаже еще всего несколько минут, то, наверное, я повернулась бы и сбежала, как сбегала всегда. Но только я не знала, что же тогда делать дальше. Уехать, а что потом? Сбить на мосту ограждения и вместе с машиной утопиться в канале? Спрыгнуть со скалы? Вернуться домой, залечь на диван и смотреть на вентилятор? Я знала только одно: я хочу измениться. Хочу стать другим человеком. Я чувствовала себя как персонаж из сказки, оказавшийся в чужой шкуре - в ослиной, в тюленьей или в птичьих перьях.
Лазарус Джоунс вышел из дома. Я опустила глаза. Если бы он тогда увидел, что в них, то испугался бы. Если бы я увидела это в зеркале, то я и сама бы испугалась. В моих глазах было отчаяние. Я попалась в силки смертей и желаний, я ходила в чужой шкуре. Я была ослицей - мерзкой животиной с таким же мерзким голосом; была гусятницей, чьи глаза молили о жалости; была жалкой нищенкой, которая пришла просить сухую корку. У меня с плеча съехала красная лямка. Мне было наплевать. Лицо и руки у меня все покрылись дорожной пылью. Этот человек целых сорок минут пробыл по ту сторону жизни и узнал о жизни все, а мне-то была нужна только малость. Я не собиралась его мерять радиоактивный фон. Мне всего лишь нужно было своими глазами увидеть живого человека, которого нельзя убить.
Над нами пролетели птицы, и тень их мелькнула на дощатом крыльце. Я стояла, затаив дыхание. Пора было либо извиняться, либо взять и сразу сказать, что я проехала столько миль, только чтобы спросить у него, умирать страшно или нет. Чтобы сказать, что я не знаю ничего хуже, чем исполнение желаний. Но я, как всегда, стояла и просто молчала.
- Кто вас сюда прислал? - спросил он.
Что я могла ему ответить? Судьба? Бабочка по другую сторону земного шара? Или зуд под той самой тесной ослиной шкурой, в какой я ему явилась? Или желание, которое я, восьми лет от роду, произнесла вслух, чем изменила всю свою жизнь?
- Вы приехали взять интервью или еще зачем-нибудь? - поинтересовался он.
Он вышел из тени дверного проема и взял меня за руку. Проверял ли он так на лживость? Мог ли он определить неискренность с той же точностью, с какой ход часовых стрелок определяет время?
Рука у него была такой горячей, что мне едва не стало дурно. Но если бы и стало, то вовсе не из-за моих недомоганий.
- Я не журналистка, а библиотекарь. Из Орлона. Я просто хотела вас увидеть. О вас говорили на собрании группы в центре, где исследуют людей, пострадавших от удара молнии. Нам сказали, что вас убило, но вы вернулись и теперь ничего не боитесь. Какая вам разница, кто я такая? Вы ведь не боитесь меня?
В тот раз я произнесла вслух столько слов, сколько не произносила их в одной тираде несколько лет. Говорить мне было трудно. Каждое слово давалось с усилием, будто я выталкивала из глотки острые камешки.
Джоунс посмотрел на меня внимательнее. Значит, он сначала подумал, будто я из тех любопытствующих нахалок, которые понятия не имеют, через что он прошел. Он выпустил мою руку.
- Если они так говорят обо мне, они идиоты. А если бы я ничего не боялся, то сам был бы идиотом.
Он оглядел меня с головы до ног. Под его взглядом мне стало жарко. Я вспомнила, что я во Флориде. Где нет и не бывает снежных покровов. Я могла быть, конечно, честной. Но до определенной степени.
- У меня пострадала левая сторона, - сказала я. - Неврологическое поражение. Есть проблемы с сердцем. Из зрительного спектра пропал красный цвет.
Он расхохотался, и в одно мгновение лицо у него изменилось.
- Это так смешно? - спросила я.
Он перестал смеяться. Посмотрел на меня.
- Наверное.
- Вы не прогоните меня с ружьем, как доктора Уаймена?
- Оно не было заряжено, - сказал Лазарус. - Он удрал быстрей, чем я успел слово сказать.
Вот чего мне никто не сказал, так это что Лазарус Джоунс был очень красив. На вид казалось, что он моложе меня; точный возраст я бы не смогла определить - лет двадцать пять или тридцать. Глаза у него были темные, темнее моих. Я тогда еще подумала, что, наверное, они такие темные потому, что в те сорок минут в нем выжгло все дотла. Одет он был в белую рубашку с длинными рукавами и в старые джинсы, обут в рабочие башмаки. Волосы у него были темные и давно не стриженные. Длинней, чем у меня. Когда он смотрел прямо, взгляд у него был горячий, будто и впрямь мог ожечь. Если бы Лазарус Джоунс захотел. Если ему дать повод.
- Ну, вот вы на меня и посмотрели, - сказал Лазарус. - Чего вы еще хотите?
Вопрос сбил меня с толку. Если ответить, то можно и самой обгореть дотла. Сгореть заживо.