– Господи, что это? – говорила дрожащим голосом Татьяна, обнимая Андрейку так, будто хотела вжать, впечатать, спрятать в своё тело. – Что это, Господи?!
Ослепительно, ярко вспыхнувшая люстра ошеломила всех. Все сидели ослепшие, онемевшие, выпучив глаза друг на друга и разинув рты, с отвисшими челюстями. И сразу раздалась многоголосая какофония из оживших мобильных звонков – как у осаждённых, так и у мятежников на улице.
– Что случилось?! – кричал в трубке папа. – Как Андрейка?! Два дня нет к вам доступа, чертовщина какая-то! Решили вернуться. Здесь уже рядом находимся, у моста. Револю… Какая революция?!! Ты в уме? Что, чёрт возьми, у вас там происходит?!
Татьяна, уронив мобильник, рыдала на весь дом. Шатаясь, побрела к дверям. Распахнула, рухнула на крыльцо, привалившись головой к лакированной балясине.
Революционеров как ветром сдуло. Валялся таран – берёзовый ствол, грубо, наспех обрубленный от сучьев. От тыценковской бани пахло гарью, валил пар и неслось шипение. Там суетились люди, хлестали мощные струи из насосов.
Андрейка вспомнил, что с утра не пИсал. Домашнюю уборную надолго оккупировала бабка Ночёвкина. Её на нервной почве прошиб неукротимый понос. В пластиковую кабинку с биотуалетом, в конец огорода Андрейка не пошёл бы ни за какие коврижки. Там вполне могли притаиться Верка и хахаль с верёвкой и ножом.
Высвободил из штанов крохотный членик и стал чертить струйкой прямо по цветам. Вокруг клумбы все красивые светильники, на солнечных батареях, были разбиты.
– Бон, бон, бон! Бессама… Бессама муча! – по дорожке полз дядя Спиря.
– Андрюха, друг ситный! – бурно обрадовался он. – А я баиньки делал. Проснулся, смотрю, чего у вас тво… Ик!.. Творится? Набат, пожар, тарарам?
– Продрыхся?! – звонко, зло крикнула за Андрейкиной спиной живая – здоровая тётя Лариса Тыценко – она, как выяснилось, отсиделась в погребе. – Урка недоделанная! Зэка безногая! Пьянь безмозглая! Харя гнойная! – Она ещё высыпала ворох замысловатых слов. – Ты что натворил, а?! Какую революцию своим поганым языком наплёл?
– Революцию?! – страшно изумился дядя Спиря. – Ёк-макарёк, о народ дикий. Шуток не понимает. Пошутить нельзя. Революция, чего выдумают.
– А кровь на пиджаке?!
– А, это… С корешем в пельменной. Кетчупом капнули.
ГОСПОДИН ЭКСПРОМТ
Компания собиралась каждый вечер в угловой квартире на высоте 10-го этажа. В полупустой, аскетически обставленной комнате окно и все четыре стены были задрапированы мягкой плотной тканью тёмно-зелёного, травяного, не утомляющего глаз цвета. По драпировке скользили отблески световых картинок, чуть слышно бормотала на английском малоизвестная (штучный товар, для избранных) певица.
Как в безупречном зеркале, в черной шоколадине столешницы отражались: бутылка недопитого коньяка, наполовину разорённая коробка дорогих конфет, тарелка со шкурками лимонов и треснутая хрустальная пепельница. Окурки в ней долго докуривались сами по себе, элегантно пуская в потолок слабые синие струйки.
Время от времени, чтобы в считанные минуты проветрить комнату, настежь распахивали балконную дверь, устраивая замечательный сквозняк. От вкусного морозного воздуха кто-нибудь непременно морщил нос и оглушительно вкусно чихал.
В компании сидело пять рослых красивых парней: совсем ещё юных, дорого и стильно одетых, умниц, судя по разговору. Были тут два близнеца-блондина с длинными миловидными лицами. Был жгучий брюнет с лицом суровым, мрачным даже. Но когда он улыбался, от уголков его блестящих чёрных глаз протягивались к вискам ломкие сухие лучики морщинок – и становилось видно, что это милейший парень. Был шатен с крупными кольцами каштановых кудрей по плечам, с глубоко посаженными глазами, лобастый – в компании его звали Гризли. Был и пятый – о нём ниже.
Юноши, не меняя поз, рассеянно курили. Солидно, басовито пробили напольные часы – точно за широкой ленивой рекой звонил к вечерне церковный колокол.
Один из парней, оттолкнувшись, подъехал в кресле-раковине к окну (колени задирались выше носа). Дотронулся до драпировки: плотная ткань мягко, с готовностью поехала по рельсовому карнизу. Кинул взгляд во двор.
– Бегает ли наша амазонка? – поинтересовался один из друзей. Так спрашивают, продолжается ли на улице дождь.
– Бегает. – Парень привёл драпировку в прежнее положение и отбыл на прежнее место. Он сразу позабыл, о чём его спрашивали, как забыл и спрашивающий о своём вопросе.
Давно уже они заметили бегающую во дворах девочку. В одно и то же время, в половине девятого вечера, отворялась дверь крайнего подъезда соседнего дома. Оттуда появлялась девочка в штанах-дутиках, толстом свитере и шапке. Она всегда сначала оглядывалась, точно хотела убедиться, что во дворе не будет свидетелей её кросса. Поэтому, наверно, и выжидала более позднее время, когда все садились смотреть телесериалы.
На повороте между высотными домами закручивались снежные торнадо. Она натягивала шапочку глубже на лоб и храбро окуналась в зону бушующих морозных ветров. Её прозвали "амазонкой".
И почти каждый вечер на 10-м этаже в угловой квартире констатировали:
– Бегает?
– Бегает.
В японскую зрительную трубу было видно, что девушка некрасива. В компании этот факт не обсуждался, как не обсуждалась бы, скажем, некрасивость сестры кого-либо из друзей.
"Красавец или красавица уже не является полноценной личностью", – изрёк однажды кто-то из компании. Его не поддержали. Впрочем, ему не противоречили.
Сегодня утром они, отлично позавтракав в ресторане, спустились в холодный, пустой и гулкий в этот час вестибюль. Приняли из рук предупредительного гардеробщика свои эксклюзивные пальто, заботливо укутали шеи тёплыми мягкими шарфами. У подъезда их ждало сверкающее чёрным лаком авто, похожее на гибрид автобуса и танка. Посовещались и отправились в пригородный лес. Там проходили женские лыжные гонки на 30 км.
На холмах между елями в тени лежал могучий и обречённый, тяжелый мартовский снег. У финиша молодые люди скучали, зябли, постукивая тонкими ботиночками.
Лыжницы, едва передвигая циркулем ноги, ковыляли последние метры – с перекошенными лицами, с розовыми, залитыми кровью из полопавшихся сосудов глазами. Чтобы сию минуту не упасть в снег, они наклонялись вперёд, опираясь на воткнутые палки и жадно, жадно, с болью дышали надорванными, плоскими мужскими грудями.
Порозовевшая, приятно озябшая (ровно настолько, сколько требуется для закаливания организма), насытившаяся кислородом пятёрка, обсуждая итоги пари, гуськом спускалась к машине, к одуревшему от скуки водителю. Ехали в тот же ресторан обедать – за счёт проигравшего.
Зачем человеку имя, если у него такая удобная фамилия – Кубова? Кубик. Самый настоящий кубик: метр с чем-то в высоту, метр без чего-то – в ширину. Метр на метр.
Четыре сосиски ручек и ножек, воткнутых в кубообразное туловище; крошечный шарик головки. Алька Кубова. Слава богу, что не Спицына и не Спичкина. То-то бы порезвились одноклассники.
Когда она после школы снимала форменное платье и вешала на плечики, на него было страшно глядеть: поперёк себя шире!
Раньше Алька не понимала своего несчастья и была непоседливой, жизнерадостной вертушкой. Непоседливой и жизнерадостной она оставалась до шестого класса. До этого времени в бурлящей вокруг неё жизни всё было так ново, интересно. Во всём следовало разобраться, во всё сунуть курносый нос. После седьмого класса она перешла в новую школу и начала разбираться исключительно в себе. И с каждым днем с отчаянием всё острее осознавала трагедию появления на свет гадкого толстого утёнка.
Мама умница, мама наблюдательная, мама всё поняла. Объявила войну Алькиному целлюлиту, начала действовать. Всякий раз на выходе в прихожей она перехватывает Альку, окидывает критическим оком:
– Давай, обратно рассупонивайся. Ты же знаешь: широкие пояса тебе не идут.
– Мама, мне не идут никакие пояса, – мягко и вразумительно говорит Алька.
– Тебе не идут широкие пояса, – так же терпеливо и мягко подчёркивает мама.
Стройная моложавая мама не хочет сдаваться. Она активно борется с Алькиными несовершенствами. Заставляет её часами висеть на турнике, устроенном в коридоре. Записывает Альку в любительскую баскетбольную секцию, где дылды-старшеклассницы исподтишка, больно впиваясь ногтями щиплют её и шипят:
– У, жирдяйка, сосиска тухлая, опять мяч пропустила.
Мама сажает Альку на диету: мучного нельзя, крупяного нельзя, сладкого нельзя, жирного нельзя, жидкого нельзя. Объявляет гостям, со смехом отодвигая от дочери вкусненькое:
– Алевтина у меня великий пост блюдет.
Оставаться за столом не имеет смысла – не из-за жиденькой же пресной овсяной кашки, которую мама плескает в блюдечко, как кошке. Алька вылезает из-за стола, ворча:
– Нехристь ты, мам. Великий пост ещё не наступал.
Бедная мама! Она даёт Альке деньги по утрам и тревожно напоминает:
– Творожок, что-нибудь рыбненькое и – яблочко.
Но – слаба человечья плоть. На всю сумму Алька берет в буфете сладких жирных пирожков и отводит душу, ухитряясь откусывать даже под партой.
– У человека в жизни, – жуя, рассуждает Алька, – не так много радостей. Зачем же преднамеренно лишать себя самой доступной из них? Тем более что жить на этом свете человеку осталось… – она не заканчивает одну ей понятную мысль и тяжко вздыхает.
Вечером, перед зеркалом, Алька будет проклинать эти пирожки. Всё острее понимает, что откладывать задуманное дальше некуда. Сегодня вечером…
Мамина затея: вечерний кросс вокруг дома. Норма – восемь кругов. Свежий воздух перед сном, зарядка бодростью, а главное – расход калорий, накопленных за день.
За снежной крепостью недалеко от кроссовой дорожки закачались две мальчишечьи синие шапки с помпонами. Раздалась команда:
– Из орудий мелкого калибра по противнику прицельным огнем – пли! Та-та-та-та!
Град тугих снежков забарабанил по Алькиной спине. Ледышка больно вонзилась в шею.
Синяя шапка с помпоном зверским голосом крикнула: "Бо-омбу!" Ну, если у них льдом и снежками заряжаются орудия мелкого калибра, то уж бомба… Алька позорно ретировалась под торжествующее "ура" из-за снежной крепости.
…– Бегает?
Парень, отогнув портьеру, дождался, когда из-за угла дома появилось цветное пятнышко. Отсюда, с 10-го этажа, казалось, что это букашка упрямо ползёт по одной ей ведомой траектории.
– Бегает. Целеустремлённая натура. Не чета нам, грешным.
– Жирок сгоняить, – хохотнул пятый парень. Он один был одет без изысканной небрежности, как прочие присутствующие, а лишь с неумелой замашкой на то. Как в любой мало-мальской компании, был здесь обязательный балагур, шут гороховый: для развлечения, что ли, без передышки сыплющий шуточками.
Когда рассказывали свежий анекдот, он ржал так усердно, что становилось ясно: смысла анекдота он не понимал. Над ним порой жестоко подшучивали. Но когда его не было в компании, точно чего не доставало.
– Пацаны обратили в бегство нашу амазонку, – указывая во двор сигаретой, сказал Гризли. Он сидел на подоконнике, уткнув подбородок в стройные, сильные ноги, обтянутые голубыми джинсами.
– Алька, сделаешь "домашку" – и бегать.
Доверчивая мама думает, что Алька усердно готовится к урокам. Пусть думает.
Сорок минут счастливого неведения – это много или мало? Потом, через сорок минут – Алька почему-то установила именно этот срок – в квартиру внесут мамину дочь. Она будет в заскорузлых обледенелых свитере и штанах, с вяло болтающимися руками-ногами, простоволосая, с набившимся в волосы снегом (шапку в сугробе, конечно, никто искать не будет, не до этого). Бедная мама, как она закричит.
Покричит, а потом выйдет замуж. Она ведь такая хорошенькая, быстрая, миниатюрная. Родит себе другую девочку… Сладчайшие, горючие слезы увесисто шлёпаются в раскрытую тетрадь.
А сцену с вносом тела мама как-нибудь перетерпит. Альке ведь тоже придётся потерпеть. Упасть с 10-го этажа – это, наверно, ужасно больно.
Она давно присмотрела единственную в их микрорайоне 10-этажную башню. Она считается элитной, но там точно (Алька проверяла) нет консьержки и сломан кодовый замок на входной двери. А лестничные площадки удобно выведены наружу, на открытые балконы. Встать на перила, оттолкнуться…
Какая чушь, когда в фильмах, срываясь с большой высоты, люди верещат как резаные поросята. Тут не то, что для крика – наверно, для вздоха воздуха не хватит. Или, наоборот, его бывает так много, что разрывает легкие, сердце?
Алька с детства до дурноты боится высоты. Однажды, чтобы доказать дворовым ребятам, что не трусиха, влезла на сарайчик. И сразу сообразила, что самостоятельно спуститься не сможет никогда в жизни. Выползла на самую середину крыши и лежала, распластавшись как лягушка, до глубокого вечера – пока мама не пришла с работы, пока дворник не принес лестницу…
Позавчера в школе репетировали танец к балу 8 марта. Альке в пару попался симпатяга Андреев. Кажется, он единственный в новом классе не травил Альку.
И вот этот Андреев, когда взволнованная, раскрасневшаяся Алька взяла его за руку, он вскрикнул и с отвращением эту руку выдернул. И начал брезгливо вытирать её о штаны, приговаривая:
– Фу! Мерзкая, сальная, потная, склизкая ручонка! У кого-нибудь есть средство от жира отмыть руку?!
Это была чудовищная неправда: руки у Альки всегда были горячие и сухие. Но весь класс окружил их и покатывался со смеху. Андреев горделиво оглядывался и только что не раскланивался налево-направо, как популярный артист, сорвавший аплодисменты.
Хватит. Бессмысленно ждать от жизни чего-то хорошего.
"Не понимаю, отчего люди так боятся смерти? Убивает-то нас жизнь, – строчит Алька в дневнике, на котором для конспирации выведено "Тетрадь по географии". – Да ещё, бывает, как долго и изощрённо убивает, жестоко и больно. А смерть жалостливо освобождает от боли. Она терпеливо и гостеприимно ждёт нас всяких: добрых и злых, тупых и умниц, красивых и уродов, толстых и худых. Она любит всех.
Жизнь мучает до последнего. До последнего жадно, хищно вцепляется, впивается в человека, не хочет отпускать. Жизнь – как надувшийся комар, как присосавшийся вампир, питающийся тёплым телом и кровью.
Потому что не будет тела – не будет и её, жизни. Не воображайте: жизнь борется не за вас, а за себя, любимую".
Алька перечитывает концовку и остается довольна. Дневник будет лежать на краю стола открытым. Это вам не слезливые пошлости: "В моей смерти прошу винить…"
Дневник сам за неё всё скажет.
– Ну и как? – один из парней выразительно указал взглядом на снятые с руки и положенные на стол часы с мигающими, издевательски прыгающими изумрудными циферками. – Время выходит, мастер, мы ждем.
Хозяин квартиры, низколобый Гризли – в его сторону смотрели четыре парня – покачивался, оседлав спинку кресла, о чём-то раздумывая.
– Вы проигрываете, мастер. Мы ждём, – напомнил ему тот же жёсткий, насмешливый голос. – Через пятнадцать минут амазонка должна доверчиво звонить в нашу дверь. Иначе… – парень, ухмыльнувшись по одной им известной причине, переглянулся с друзьями. Гризли тоже хорошо была понятна эта ухмылка, потому что он вдруг побледнел. Шут Гороховый мстительно заржал.
… Время от времени в размеренной, как ход напольных часов, жизни компании точно происходил сбой. Точно что-то чёрное, бес безумия вселялся в угловую квартиру на 10-м этаже. И тогда каблуки ни с того, ни с сего с размаху яростно пинали в огромный экран телевизора, на дорогой ковёр летели плевки, на зеркале царапались перочинными ножиками дикие, чудовищные слова-изрыгания.
Они, недоумевая, тоскуя, не в силах понять и справиться с собой, хулиганили, как подъездные дешевки – эти эрудированные парни, с иголочки одетые, умницы, судя по разговору. Нынче бес овладел ими с силой в десять, в сто раз больше обычного.
А внизу, как всегда, буднично бегала девушка. Взгляды пяти изнывающих парней, то и дело подходящих к окну – точно их сегодня туда магнитом тянуло – скрестились на ней, в конце концов.
И тогда из кухни была принесена коробка спичек. Высыпали пять штук. У одной спички торопливо, вздрагивающими пальцами, была отломлена серная головка…
Её и вытащил Гризли.
И он вдруг встал, чуть не бегом бросился в прихожую. Порылся в кармане пальто и вернулся со старым телеграфным бланком. Присев на подоконник, он изучил то, что было написано на бланке и, приподняв бровь, аккуратно подчистил ногтём штамп в левом верхнем углу. Потом вспрыгнул на подоконник, высунул руку в форточку как можно дальше, и очень осторожно выпустил бланк. Приложил к глазам трубу и пронаблюдал до конца за его падением – вечер был морозный, с небольшим, но всё усиливающимся ветерком. А дальше и смотреть не стал.
– Восемь минут, – объявил он оживлённо и возбуждённо потер озябшую красную руку. – Через восемь минут она будет здесь. Хорош морозец, градусов пятнадцать будет. – Он тотчас превратился во властного и уверенного хозяина дома, в Гризли.
Спустя некоторое время загрохотали дверцы лифта. В дверь неуверенно позвонили и притихли, вслушиваясь.
На пороге стояла низенького ростика румяная девочка, похожая на медвежонка. От неё вкусно пахло морозным воздухом. Увидев молодых, модно одетых парней, жадно её разглядывающих, она смутилась.
– Вот телеграмма, – пробормотала она, протягивая бланк. – Указана ваша квартира. Тяжело больна чья-то тётя… Заверено врачом… Наверно, почтальон нечаянно выронил…
– Ну, конечно! Ох уж, эти мне тяжелобольные мнительные тётушки! – подскочив, с готовностью подхватил Шут Гороховый. Он с шутовски преувеличенной осторожностью закрыл дверь за спиной девушки, повернул и спрятал в кармане ключ. – Уж эти мне почтальоны-растяпы! Маэстро, вы – гений, – подобострастно причмокивал он. – Девушка, раздевайтесь, проходите. Ведь мы с вами давно уже знакомы – заочно, визуально, так сказать… Да раздевайтесь же. Куртку сюда.
Девушка недоумённо щурилась, смешно вертела головой.
– Для начала потанцуем с вами, вы не возражаете? – Шут Гороховый ужом вертелся.
Она, отступая от него в середину комнаты, испуганно теребила пушистые варежки.
Четыре парня сидели полукругом у стола и с любопытством следили за развитием событий. Без умолку трещавший, извивающийся, возбуждённый Шут Гороховый не казался ей столь опасным, как те четверо, что сидели и молчали.
Когда девочка лезла в сугроб за телеграммой, отряхивала её, поднималась в зеркальном лифте на 10-й этаж, у компании не было какой-либо определённой цели. И когда она вошла, было только весёлое, насторожённое в ожидании любопытство котят, трогающих мягкими лапками пойманную мышь: что из этого можно придумать? Режиссёром должен был выступить Господин Экспромт.
В отличие от них, практичный Шут Гороховый имел свой план действий, подсказанный ему каким-то смутным, нечистым опытом прошлого. Он не мог быть не тупым и не примитивным, потому что был план Шута. Но всё-таки это был план, требующий к себе уважительного отношения и претворения в жизнь.