Он исследовал значение сказанного и выяснил, что она имеет в виду те изменения, которым подверглись пятьдесят кварталов в центре Нью-Йорка.
Она была подвержена страсти исповедоваться, которая заставляла ее слегка приподнимать вуаль, один лишь только уголок, а потом пугаться, если кто-то прислушивался чересчур внимательно, особенно Джей, которому она не доверяла и который, как она знала, находит правду только в ощущении обнаженности пороков, слабостей и недостатков.
Стоило Джею слишком навострить уши, как она брала гигантскую губку и стирала все сказанное полным его отрицанием, будто эта путаница сама по себе была предохранительным покровом.
Сначала она заманивала и завлекала в свой мир, а потом наводила в проходах туман и путала все образы, словно затем, чтобы ускользнуть от преследования.
- Ложные тайны, - взвешенно выразился Джей, сбитый с толку и раздраженный ее неуловимостью. - На вот только что же она прячет за этими ложными.
Ее поведение всегда вызывало в нем (при его одержимости правдой, откровенностью, открытостью, жестокой обнаженностью) страсть, похожую на желание мужчины изнасиловать женщину, которая оказывает ему сопротивление, надругаться над девственностью, которая создает преграду для его обладания. Сабина всегда возбуждала в нем сильнейшее желание сорвать с нее все это притворство, все вуали и найти сердцевину ее самое, которая за счет постоянного изменения лица и непостоянства не поддавалась обнаружению.
Как он был прав в том, что всегда рисовал Сабину в образе мандрагоры с плотскими корнями, увенчанную единственным пурпурным цветком в венчике-колокольчике из наркотической плоти. Как он был прав, что рисовал ее рожденной с глазами красно-золотого цвета, вечно горящими, словно из глубины пещер, из-за деревьев, эдакую плодовитую женщину, тропическую поросль, которую отлучили от очереди безработных за благотворительной помощью, как субстанцию и без того слишком обогащенную для повседневной жизни, и поместили здесь просто как обитательницу огненного мира, довольную своей перемежающейся, параболической внешностью.
- Сабина, а ты помнишь, как мы ездили на лифте в Париже?
- Да, помню.
- Нам некуда было податься. Мы бродили по улицам. Помнится, это была твоя идея сесть в лифт.
(Я помню, как мы были жадны друг до друга, Сабина. Мы забрались в лифт, и я начал ее целовать. Второй этаж. Третий. Я не мог ее отпустить. Четвертый этаж, а когда лифт замер, было уже слишком поздно… Я не мог остановиться. Я не мог бы оставить ее, даже если бы весь Париж пришел на нас поглазеть. Она отчаянно нажала на кнопку, и мы продолжали целоваться, а лифт тем временем двинулся вниз. Когда мы достигли дна шахты, стало еще хуже, и тогда она снова нажала на кнопку, и мы поехали вверх, а потом вниз, вверх, вниз, а жильцы пытались остановить нас и войти в кабину…)
Это воспоминание о наглости Сабины заставило Джея безудержно рассмеяться. К тому времени с Сабины уже спала вся таинственность, и Джей испробовал на вкус то, что эта таинственность в себе заключала: самое жаркое бешенство страсти.
Тихо возникший на пороге рассвет утихомирил их. Музыка давно стихла, а они этого и не заметили. Они продолжали придерживаться барабанного ритма своей.
Сабина затянула на плечах тесемки накидки, как будто дневной свет был величайшим врагом всего сущего. Она даже не захотела обратиться к рассвету с возбужденной речью. Она сердито на него взглянула и вышла из бара.
Нет мрачнее мгновения в жизни города, нежели то, в котором пересекаются пограничные линии между теми, кто не спал всю ночь, и теми, кто собирается на работу. Сабине казалось, что на земле живут две расы людей, люди ночи и люди дня, которые сталкиваются лицом к лицу только в это самое мгновение. Какой бы пышный наряд ни был на Сабине ночью, с наступлением рассвета краски терялись. Полные решимости физиономии тех, кто шел на работу, воспринимались ею как упрек. Ее усталость отличалась от них. От нее лицо Сабины становилось словно помеченным лихорадкой, под глаза ми оставались пурпурные тени. Ей хотелось спрятаться от посторонних взглядов. Она наклоняла голову так, чтобы спадающие вниз пряди прикрывали лицо.
Настроение потерянности не проходило. Впервые она почувствовала, что не может пойти к Алану. Она несла слишком тяжелый груз нерассказанных историй, слишком тяжелый груз воспоминаний, за ней по пятам следовало слишком много призраков не растворившихся до конца персонажей, еще не осмысленных событий, еще не успевших зарубцеваться ударов и унижений. Она могла бы вернуться, сослаться на ужасную усталость и лечь спать, однако сон оказался бы беспокойным, во сне она могла заговорить.
На сей раз у Алана не хватило бы силы изгнать это ее настроение. Да и она не смогла бы рассказать ему о случае, более всего мучавшем ее: мужчина, которого она впервые увидела несколько месяцев назад из окна гостиничного номера, он стоял под самым ее окном и читал газету, как будто ждал, что она выйдет на улицу. Еще раз она видела его по пути к Филипу. Он неожиданно встретился ей на станции метро, где он пропустил несколько поездов, чтобы оказаться в одном с ней вагоне.
Это не было флиртом. Он не делал никаких попыток заговорить с ней. Казалось, он был занят беспристрастным ее рассматриванием. В Ночном Клубе Мамбо он сел через несколько столиков от нее и стал что-то писать в своем блокноте.
Именно так выслеживают преступников перед тем, как взять их с поличным. Может, он был детектив? В чем же он ее подозревал? Доложит ли он Алану? Или её родителям? Или унесет свои записи в деловую часть города, где так много внушительных зданий, в которых проводятся разного рода исследования, и однажды она получит записку, предлагающую ей покинуть Соединенные Штаты и вернуться на родину, в Венгрию, поскольку жизнь Нинон де Л’Анкло или Мадам Бовари запрещалась законом?
Если она скажет Алану, что за ней шел мужчина, Алан улыбнется и ответит:
- И что с того? Разве это происходит с тобой в первый раз? Это твое наказание за то, что ты - красивая женщина. Тебе же самой приятно, что такое случается, не правда ли?
Впервые, идя этим мрачным ранним утром по нью-йоркским улицам, с которых еще не убрали окурки и пустые бутылки из-под ликеров, она поняла картину Дюшама "Нагая, спускающаяся по лестнице". Восемь или десять контуров одной и той же женщины, изображающих множественность женской личности, аккуратно разделенных на множество пластов, в унисон спускающихся по лестнице.
Если она пойдет сейчас к Алану, то будет похоже на отделение одного из этих абрисов женщины и понуждение его идти отдельно от остальных, однако выделение из унисона обнаружит, что это не более чем контур женщины, рисунок фигуры, каким ее видят глаза, лишенный содержания, которое испарилось через промежутки между слоями личности. Женщина действительно разъемная, состоящая из бессчетного количества силуэтов. Она видела, как эта видимая форма Сабины покидает ту, доведенную до отчаяния и одинокую, которая бредет по улицам в поисках горячего кофе, которую Алан встретит как прозрачно-невинную девочку, которую он бы взял в жены десять лет назад и поклялся нежно любить, что и делал, да только нежно любить он продолжал ту же девочку, на которой женился, первую ипостась Сабины, первый образ, попавший к нему в руки, первое изменение этого сложного комплекса и расчлененных серий Сабин, которые родились позже и дать которые ему она была не в состоянии. Каждый год, подобно дереву, выпускающему новую поросль, она могла сказать:
- Алан, вот новая версия Сабины, добавь ее к остальным, смешай хорошенько, прижимай к ним, когда будешь обнимать ее, держи их в руках всех сразу, а иначе, будучи самостоятельным, каждый образ заживет своей собственной жизнью, и уже не одна, а шесть, семь, восемь Сабин будут идти в унисон, благодаря огромным усилиям синтеза, иногда отдельно, одна последует за низким грохотом барабанов в леса черных волос и роскошных губ, другая отправится в Вену-ка-кой-она-была-до-войны, третья будет лежать рядом с сумасшедшим юношей, а еще одна - открывать материнские объятия навстречу дрожащему от страха Доналду. Было ли преступлением пытаться выдать каждую из Сабин замуж за отдельного супруга, подбирать каждой по очереди отличную жизнь?
Ох, она устала, но вовсе не из-за потери сна или чересчур утомительных разговоров в прокуренном помещении, или уклонении от карикатуры Джея, или упреков Мамбо, или подозрений Филипа, или из-за того, что Доналд своим детским поведением заставил ее почувствовать себя в тридцать лет бабушкой. Она устала соединять эти несопоставимые фрагменты. И живопись Джея она тоже поняла. Вероятно, именно в такое мгновение изоляции Мадам Бовари приняла яд. Это было то самое мгновение, когда скрытая жизнь оказывается в опасности быть обнаруженной и ни одна женщина не в состоянии вынести осуждения.
Но почему она должна бояться разоблачения? Сейчас Алан крепко спит или тихо читает, если не спит.
Или такое сильное волнение вызывает в ней эта фигура детектора лжи, вынюхивающего каждый ее шаг?
Виновна та единственная ноша, которую человеческие существа не могут нести в одиночку.
Выпив чашечку кофе, она отправилась в ту гостиницу, где ее уже знали, приняла таблетку снотворного и укрылась в сон.
Проснувшись в тот же вечер в десять часов, она услышала из своей комнаты музыку, доносившуюся из Ночного Клуба Мамбо, расположенного через дорогу.
Ей был необходим исповедник! Только сможет ли она найти его здесь, в этом мире художников? По всему миру у них были свои места для встреч, свои филиалы, свои правила членства, свои королевства, свои начальники, свои тайные коммуникационные каналы. Они установили общую веру в определенных живописцев, музыкантов, писателей. Вместе с тем, они были людьми не ко двору, обычно дома никто не хотел их видеть, семьи отрекались от них. Но они рождали новые семьи, свои собственные религии, своих врачей, свои общества.
Она вспомнила, как кто-то спросил Джея:
- Меня могут признать, если я покажу доказательство моего вкуса?
- Этого недостаточно, - ответил Джей. - Есть ли у вас одновременно с этим желание стать изгоем? Или козлом отпущения? Потому что мы - отъявленные изгои, ибо живем так, как другие живут только по ночам во сне, ибо исповедуемся открыто в том, что другие открывают только врачам после того, как им пообещают сохранение профессиональной тайны. Кроме того, нам вечно недоплачивают: люди чувствуют, что мы влюблены в свою работу, а зачем платить человеку за то, что он и так обожает делать?
Были в этом мире и свои преступники. Гангстеры в мире искусства, производившие на свет разъедающие все и вся произведения, рожденные от ненависти, гангстеры, убивающие и отравляющие своим искусством. Ведь можно убить и картиной, и книгой.
Была ли Сабина одной из них? Что она разрушила?
Она вошла в Ночной Клуб Мамбо. Искусственные пальмы казались не такими зелеными, барабаны - не такими яростными. Пол, двери, стены слегка покосились от возраста.
В то же мгновение подъехала Джуна, из-под дождевика у нее выглядывало черное репетиционное трико, волосы были перехвачены лентой, как у школьницы.
Когда подобные чудесные явления и уходы происходят в балете, когда танцоры исчезают за колоннами или в густых холмах теней, никто не требует у них паспорта или удостоверения личности. Джуна появилась, как настоящая танцовщица, ступая так же естественно, благодаря работе у балетного станка, находившегося несколькими этажами выше ночного клуба, как в свое время в Париже, когда она училась вместе с балетными танцорами из Оперы. При виде ее Сабина не удивилась. Однако в памяти ее осталось не столько хореографическое мастерство Джуны, ее гладкие напряженные ноги танцовщицы, сколько умение сострадать, будто она каждый день упражнялась у невидимого станка боли, развивая и понимание, и тело.
Джуна знала, кто украл, кто предал, что украдено и что предано. Сабина могла теперь перестать падать - падать со всех этих раскаленных трапеций, со всех этих лестниц, ведущих в пламя.
Они все были братьями и сестрами, двигаясь на вращающихся сценах подсознательного, никогда преднамеренно не вводя других в заблуждение так, как себя, захваченные балетом ошибок и воплощений, однако Джуна умела делать различия между иллюзией, жизнью и любовью. Она могла обнаружить тень преступника, которого другим не удавалось привлечь к суду. Она опознавала его.
Теперь Сабине требовалось только ждать.
Барабаны умолкли, словно их заглушили несколько лесов запутанной, непроходимой растительности. Волнение Сабины уже не стучало у нее в висках и сделало ее глухой к внешним звукам. Ритм возродился в ее крови, а руки спокойно лежали на коленях.
Ожидая, когда освободится Джуна, она думала о детекторе лжи, следившем за ее поступками. Он снова сидел в кафе, один, и делал пометки в записной книжке. Она мысленно приготовилась к интервью.
Она наклонилась и окликнула его:
- Как дела? Арестовывать меня пришли?
Он закрыл Записную книжку, подошел к ее столику и сел рядом. Она сказала: "Я знала, что это случится, но не так быстро. Присаживайтесь. Я точно знаю, что вы обо мне думаете. Вы говорите себе передо мной отъявленная мошенница, международный шпион в доме любви. (Или мне следует уточнить в доме многих любовей?) Должна сразу вас предупредить, чтобы вы обращались со мной поделикатнее: я покрыта пленкой радужности, которую так же легко стряхнуть, как пыльцу цветка, и, хотя я совсем не против ареста, если вы будете обращаться со мной грубо, то лишитесь многих доказательств. Я не хочу, чтобы вы портили этот тонкий покров изумительной расцветки, сотканный из моих иллюзий, которые не сумел воспроизвести ни один художник. Странно, не правда ли, что ни один химикат не придаст человеческим существам радужности, которую им дарят иллюзии? Дайте-ка мне вашу шляпу. Вы выглядите таким официальным и стесненным! Итак, вы наконец-то выследили мои воплощения! Но вот только осознаете ли вы ту смелость, ту наглость, которую требует моя профессия? Лишь очень немногие люди оказываются достаточно одаренными для нее. У меня было призвание. Оно проявилось очень рано в моей способности заблуждаться. Я могла назвать задний дворик садом, арендуемую квартиру - домом, а если я приходила домой слишком поздно, то для того чтобы избежать упреков, придумывала и моментально создавала такие захватывающие помехи и приключения, что у моих родителей уходило несколько минут на то, чтобы развеять чары и вернуться в реальность. Я могла перейти из моего обычного "я" или из моей повседневной жизни во множество "я" и жизней, не привлекая при этом внимания. Я хочу сказать, что, как вам это ни покажется странным, первое преступление я совершила против самой себя. Тогда я была развратительницей малолеток, и этой малолеткой оказалась я сама. Развращала же я то, что называется "правдой ради более замечательного мира". Я всегда могла подтасовывать факты. Меня никогда в этом не уличали это касалось только меня. Мои родители были недостаточно умны, чтобы понять, что подобные фокусы с фактами могут создать великого художника, по крайней мере, великую актрису. Они били меня, стряхивая пыль заблуждений. Однако самое странное заключалось в том, что чем больше отец меня колотил, тем обильнее эта пыль собиралась вновь, причем то была не серая или коричневая пыль, какой она попадается нам ежедневно: это была пыль, известная авантюристам как "золото дурака". Дайте-ка мне ваш плащ. Как исследователю, вам, должно быть, интересно узнать, что, защищая себя, я обвиняю авторов сказок. Не голод, не жестокость родителей, а эти басни, уверяющие, что, заснув в снегу, никогда не подхватишь воспаление легких, что хлеб никогда не черствеет, что деревья зацветают независимо от времени года, что драконов можно убить смелостью, что стоит только очень сильно захотеть, и желание тотчас же исполнится. Отважное желание, говорилось в сказках, гораздо действеннее труда. Дым из лампы Алладина был моей первой дымовой завесой, а ложь, заученная аз сказок, первым вероломством. Скажем так: я извратила наклонности - я верила всему, о чем читала".
Собственные слова рассмешили Сабину. Джуна решила, что она слишком много пьет, и посмотрела на нее.
- Почему ты смеешься, Сабина?
- Да встретила тут детектора лжи, Джуна. Он может меня арестовать.
- Ох, Сабина. Ты ведь не сделала ничего, за что арестовывают!
Джуна глядела в лицо Сабины. Его напряжение, то возбуждение, которое она всегда видела в нем, стало теперь не более чем горением жизни. Черты его сделались напряженными, в глазах появился страх.
- Мне нужно с тобой переговорить, Джуна… Я перестала спать…
- Я пыталась найти тебя, когда приехала из Парижа. Ты так часто меняешь адрес, и даже свое имя.
- Ты ведь знаешь, что я всегда хотела смывать плесень, которую образует жизнь, если ей это позволить.
- Зачем?
- Я хочу пересекать границы, уничтожить все удостоверения личности, все, что привязывает нас к одной плесени, к одному месту без надежды на изменение.
- Это противоположность того, что обычно хочется всем, не так ли?
- Да, я привыкла говорить, что у меня проблемы с жильем: они заключались в том, что я не хотела иметь дом. Я хотела лодку, трейлер, что-нибудь, что находится в свободном движении. Я чувствую себя наиболее безопасно, когда никто не знает, где я, когда я, например, нахожусь в гостиничной комнате, с двери которой стерт номер.
- Но безопасно по отношению к чему?
- Я не знаю, что утаиваю, разве что, быть может, свою вину в нескольких любовных связях, в том, что вместо одной любви у меня их было много.
- Это не преступление. Просто случай раздробленной любви!
- Но те обманы, та ложь, которую я должна говорить… Знаешь, точно так же, как какой-нибудь преступник говорит тебе: "Я не могу найти иного способа заполучить то, что хочу, кроме воровства", я часто ловлю себя на желании сказать: "Я не могу найти иного способа заполучить то, что хочу, кроме лжи".
- Ты этого стесняешься?
Сабина снова испугалась.
- В отношениях с каждым мужчиной наступает момент, когда я чувствую себя одинокой.
- Из-за лжи?
- Но если бы я сказала правду, то оказалась бы не только одинокой, но и одной физически, и тем самым причинила бы каждому еще больший вред. Как я могу сказать Алану, что для меня он все равно что отец?
- Поэтому ты снова и снова бросаешь его, как бросают родителей, таков закон взросления.
- Ты как будто реабилитируешь меня.
- Реабилитирую я тебя только в твоем отношении к Алану, где ты ведешь себя как ребенок.
- Он единственный, кому я доверяю, единственный, любовь которого бесконечна, неустанна и всепрощающа.