- Вы ведь не отправитесь на Ile Joyeuse, не станете моей женой, не родите мне черных детей и не нанесете визиг моей матери-негритянке!
Сабина отбросила с лица пряди и ответила ему с такой же горячностью, понижая голос, пока он не зазвучал как оскорбление:
- Вот что я вам скажу: если бы речь шла только о том, на что вы намекаете, я это испытала, и это не овладело мной, этого было недостаточно, это было великолепно, но не овладело мной. Вы все портите своей горечью, вы злы, вас уязвили…
- Да, вы правы, меня уязвили, и это сделала женщина, похожая на вас. Когда вы только вошли, я решил, будто это она…
- Меня зовут Сабина.
- Я не верю вам, не верю совершенно.
Но когда она поднялась, чтобы потанцевать с ним, он распахнул объятия, а когда она склонилась головой ему на плечо, посмотрел вниз на ее лицо, и во взгляде его не было уже ни злобы, ни горечи.
Студия Мамбо находилась на Патчен Плэйс, улице без исхода. Железная ограда наполовину блокировала вход на нее, напоминавший вход в тюрьму. Это ощущение указания свыше, при котором любое отступление в личностном плане рассматривалось как проявление эксцентричности и симптомов упадка, усиливалось похожими друг на друга домами.
Сабина ненавидела эту улицу. Она всегда представлялась ей ловушкой. Она была уверена в том, что детектор лжи засек, как она вошла в ворота, и теперь будет ждать ее обратного появления. А ведь ему бы ничего не стоило выяснить, кто там живет, кого она навещает, из какого дома она выходит утром.
Она представила себе, как он обследует каждый дом, читая все имена на почтовых ящиках: Е. Е. Каммингс, Джуна Барнес, Мамбо из ночного клуба Мамбо, известного всем.
На рассвете детектор лжи сам увидит ее выходящей из дома, кутающейся в плащ из-за утренней пронзительности, волосы расчесаны как попало, глаза еще не совсем открыты.
Именно на этой улице и ни на какой другой.
Однажды в начале лета она была разбужена болезненным напряжением нервов. Все окна были открыты. Уже почти рассвело. Улочка была совершенно тиха. Сабина слышала шуршание листвы на деревьях. Потом завопила кошка. Почему же она проснулась? Почувствовала какую-то опасность? Или Алан притаился в засаде у ворот?
Она услышала женский голос, отчетливо кричавший:
- Бетти! Бетти!
На что другой голос приглушенно отозвался:
- Ну чего там?
- Бетти, там в дверях прячется какой-то мужчина. Я видела, как он прокрался внутрь.
- Хорошо… и что ты хочешь от меня? Он просто нализался и теперь топает домой.
- Нет, Бетти. Когда я перегнулась через подоконник, он попытался укрыться. Попроси Тома сходить посмотреть. Мне страшно.
- Ох, да не будь ты ребенком! Иди спать. Том вчера допоздна заработался. Я не могу его будить. А что до того мужчины, так он же не войдет, пока ты не нажмешь на кнопку и не впустишь его!
- Но он будет там, когда я пойду на работу. Он будет стоять и ждать. Позови Тома.
- Иди спать.
Сабина затрепетала. Она была уверена в том, что это Алан. Алан ждет ее внизу, хочет увидеть, как она будет выходить. Для нее это было равносильно концу света. Алан являлся ядром ее жизни. Остальные мгновения страсти были мгновениями сна: бестелесными и исчезающими, не успев появиться. Но если Алан отвергнет ее, для Сабины это - смерть. Ее существование в глазах Алана было ее единственным реальным существованием. Сказать "Алан меня бросил" было все равно что сказать "Алан меня убил".
В начале ночи ласки были восхитительны, как многоцветные всполохи искусного фейерверка, взрывы лопающихся солнц и неонов внутри тела, летящие кометы, нацеленные во все центры удовольствия, стреляющие звезды пронзительной радости, и все-таки если бы она сказала: "Я останусь здесь и буду всегда жить с Мамбо", это было бы похоже на тех детей, которых она видела, пытающихся устоять под доящем искр от фейерверка. Искры жили всего какое-то мгновение, а потом покрывали детвору пеплом.
У нее перед глазами стояли две сцены. Рыдающий Алан, рыдающий как в тот день, когда умер его отец. Эта картина вызывала в ней нестерпимую боль. А вторым образом был Алан в гневе, каким он никогда не был в отношении к ней, но каким бывал по отношению к другим, и это выглядело столь же нестерпимо; обе картины были одинаково уничтожающими.
Рассвет еще не наступил. Что ей было делать? Ее волнение было настолько велико, что она не могла продолжать лежать в тишине. Как ей объяснить Мамбо этот ранний уход? Как бы то ни было, постепенно выскользнув из-под одеяла она тихо встала и оделась. Она дрожала, и одежда неловко ускользала между пальцами.
Она должна была пойти и проверить, кто этот мужчина в дверном проеме. Она не могла вынести неизвестности.
Она покинула квартиру медленно, бесшумно. Неся сандалии в руках, босиком сошла вниз по лестнице. Когда одна ступенька скрипнула, Сабина остановилась. На бровях выступила испарина. Ощущение полной беспомощности поддержало дрожь в руках. Наконец она добралась до двери и увидела за матовым стеклом контуры мужчины. Он стоял и курил трубку, как делал Алан. Сердце Сабины остановилось. Она поняла, почему всегда так ненавидела эту безысходную улицу. Она простояла так полные десять минут, парализованная ужасом, сознанием своей вины и сожалением о том, что теряет.
- Это конец света, - прошептала она.
Словно уже находясь на пороге смерти, она подвела итог своему бытию: преувеличенные мгновения страсти растворились, как незначительные, перед лицом потери Алана, будто именно эта любовь и была ядром ее существования.
Пока она размышляла об этом, волнение достигло такой точки, что Сабина уже не могла стоять на месте. Она резко распахнула дверь.
За дверью оказался незнакомец с красными, налитыми кровью глазами. Ноги его подкашивались. Неожиданное явление напугало его, и он пробубнил, запрокидываясь:
- Не могу вот отыскать своего имени на звонке, леди. Не поможете?
Сабина яростно на него взглянула и пробежала мимо, так что угол ее плаща влепил мужчине пощечину.
Мамбо то и дело приставал к ней:
- Ты меня не любишь.
Он чувствовал, что она обнимает в нем, целует на его губах музыку, легенды, деревья, барабаны его родного острова, что она замыслила ревностно овладеть как его телом, так и островом, что она отдает свое тело его рукам в той же степени, что и тропическим ветрам, и что волны страсти напоминают те, которые поднимают пловцы в тропических морях. В его губах она смаковала пряности острова. Кроме того, именно на острове он научился той особенной манере ласкать ее, шелковистой сладострастности, лишенной грубости и ярости, как форма его островитянского тела, на котором не было видно ни единой кости.
Сабина не ощущала себя виноватой оттого, что утоляет жажду тропиков через тело Мамбо: она испытывала гораздо более острый стыд потому, что отдает ему поддельную Сабину, выдумывающую единственную любовь.
Сегодня, когда наркотик ласк унесет их в космос, свободная - свободная на мгновение от всех помех на пути к полному единению, созданному самими человеческими существами, - она отдаст ему Сабину настоящую.
Когда их трепещущие тела лежали рядом, всегда наступало затишье, и среди этого покоя каждый начинал ткать разлучающие нити, разъединяя то, что было соединено, возвращая каждому то, что на мгновение было поделено поровну.
Были эссенции ласк, которые могли проникнуть под самую тяжелую изоляцию, просочиться через надежную защиту, однако, стоило обмену страстями завершиться, они могли быть уничтожены, как животворящее семя.
Мамбо вернулся к осторожной работе по выдвижению тайных обвинений против Сабины в том, что она ищет исключительно удовольствие, что она любит в нем только островитянина, пловца и барабанщика, что она никогда не затрагивала в нем, не желала и не принимала в свое тело художника, за что сам он ценил себя прежде всего, сочинителя музыки, которая была дистилляцией варварских тем его происхождения.
Он был беглецом со своего собственного острова, ищущим осознанности, ищущим тени и тонкой уравновешенности, как в музыке Дебюсси, а рядом с ним лежала Сабина, лихорадочно рассеивавшая всякую утонченность требованиями.
- Бей в барабаны, Мамбо, бей! Бей в барабаны ради меня.
Сабина тоже выскальзывала из того обжигающего мгновения, которое почти расплавило их различия. Ее тайну, саму открывшуюся и обнаженную в его руках, нужно было употребить еще раз, ибо в тишине Сабина чувствовала, что мужчина отпрянул и теперь безмолвно обвиняет ее.
Прежде чем он мог заговорить и уязвить ее словами, пока она лежала перед ним, нагая и открытая, пока он готовился к судилищу, она подготавливала собственную метаморфозу, чтобы какую бы Сабину он ни сразил, она могла ускользнуть, как из-под личины, сбросив захваченное им "я" со словами:
- А это не я.
Любое из имевшихся у него, примитива, в наличии разрушительных слов, адресованных Сабине, тогда уже не могло бы достичь ее; она была на пути из леса их страсти, далеко от сердцевины, неуязвимая, защищенная бегством. Осталась только одежда: она была свалена в кучку на полу его комнаты и пустела.
Однажды в некоем древнем городе в Южной Америке Сабина видела улицы, разрушенные землетрясением. Не осталось ничего, кроме фасадов, как на картинах Кирико: гранитные фасады остались стоять с дверями и окнами, наполовину сорванными с петель и неожиданно открывавшимися не на домашнее хозяйство, приютившееся вокруг очага, а на целые семьи, ночующие под открытым небом и защищенные от прохожих только одной стеной да дверью при полном отсутствии крыши и трех остальных стен.
Она осознала, что в комнате каждого любовника она ожидает найти именно эту неограниченность пространства, море, горы, видимые со всех сторон, мир, отгороженный одной стеной. Очаг без крыши и стен, произрастающий среди деревьев, пол, через который пробиваются дикие цветы, чтобы явить свои улыбающиеся мордашки, гнездящиеся колонией птицы, храмы, пирамиды и причудливые церкви в отдалении.
Когда же она видела четыре стены и постель, загнанную в угол, как будто остановленную в полете неким, препятствием, то испытывала не те чувства, что другие путешественники: "Вот она, цель моих скитаний, и теперь я могу снять дорожный костюм", но: "Меня взяли в плен, и, рано или поздно, мне придется отсюда бежать".
Ни одно место, ни одно человеческое существо не может вынести, когда на него смотрит хрустальное око абсолютного так, будто они лишь препятствия на пути к месту или человеку большей ценности, созданные воображением. Это разочарование она приносила каждой комнате, когда задавалась вопросом: "Неужели я здесь навсегда?". То было разочарование, просьба о безвозвратном, о бесконечной фиксации на отдельном месте или отношении. Она преждевременно его старила, она ускоряла процесс гниения утратой новизны. Химический смертоносный луч, этот концентрат времени, зарождающий страх застоя, как истребительный луч, убивающий при максимальной скорости в сотню лет за минуту.
В это мгновение она осознавала свое зло, невидимое преступление, равное убийству в жизни. Это была ее тайная болезнь, которую она считала неизлечимой, не-поддающейся названию.
Прикоснувшись к источнику смерти, она возвращалась к источнику жизни; только в "Жар-птице" Стравинского Сабина находила свою точную музыкальную биографию. Только здесь она обретала потерянную Сабину, свое самооткрытие.
Даже когда первые чувственные шаги оранжевой пичуги только еще обозначились - фосфоресцирующие следы вдоль леса магнолий, - она узнала свои первые чувства, по-юношески крадущуюся поступь эмоции, прежде всего по тени, по эху их ослепительного присутствия, но не отважилась войти в круг безумия.
Она узнала первые вальсы-прологи, картины на стекле, бьющемся от прикосновения теплых рук, лунные ореолы вокруг безликих голов, приготовления к празднествам и дикие барабаны, оповещающие о пире сердец и чувств. Она узнала малиновые беспокойства, высоты, учащающие пульс, ветер, вычерчивающий свои иероглифы на лебединых шеях тромбонов.
Фейерверки были водружены на проволочные каркасы, размахивающие влюбленными руками и идущие на цыпочках по пурпурным языкам Святого Духа, выпрыгивающие из плена, оранжевые крылья Меркурия на заостренных факелах, заброшенных подобно дротикам в пространство и пробивающихся через облака, пурпурные влагалища ночи.
Многие вечера, которые Сабина проводила с Мамбо, они вообще никуда не выходили.
В те вечера, когда Сабина соглашалась вернуться к Алану около полуночи, ее прогулка с подругой не носила фатального характера и была легко объяснима; однако бывали вечера (когда она хотела провести кряду несколько полных ночей с любовником), когда ей приходилось говорить, будто она отправляется в путешествие, и стоило Мамбо предложить: "Пошли в кино", как начинался конфликт. Она терпеть не могла отвечать: "Не хочу, чтобы Алан меня видел". От этого она чувствовала себя ребенком, за которым присматривают, или женщиной в положении зависимости, настолько ее чувства к Алану были похожи не на ощущения женщины, желающей быть искренней или преданной, но на ощущения подростка, убегающего из дома ради каких-то запретных игр. В Алане она видела только доброго отца, который мог рассердиться на нее за вранье и наказать Упоминая права Алана, она была бы вынуждена признать перед Мамбо и разделение своих привязанностей Временами ложь представлялась ей самым запутанным искусством защиты, заменяющим величайшее вероломство. В другие дни у нее возникало искушение сознаться, однако его блокировало понимание того, что даже если ее и простят, Алан будет ожидать изменения жизни, а она прекрасно знала, что на это у нее не хватит сил.
При упоминании о фильмах она соглашалась, но так, словно играла в азартную игру: всякий раз, когда Мамбо предлагал один фильм или другой, или третий, она выбирала их не столько по художественным достоинствам, сколько по тому кварталу города, где они шли, по тому, может ли данный фильм заинтересовать Алана, насколько близко расположен кинотеатр (она знала, что Алан слишком ленив, чтобы доходить до верхних кварталов). Если же она была вместе с Аланом, то ей приходилось вспоминать, какие фильмы видел Мамбо или какие хотел посмотреть, а зная его фанатическое отношение к кинематографу, учитывать даже те, на которые он мог захотеть пойти во второй раз.
В конечном счете, она, как игрок, была вынуждена прислушиваться к своим инстинктам.
Уже сидя в зале, она переживала нарастающее беспокойство. Алану фильм мог понравиться настолько, что он захочет посмотреть его снова, а то и не ровен час какой-нибудь приятель уговорил его собраться-таки с силами и дойти до кинотеатра. Разве не мог Мамбо быть среди зрителей, когда она сидела с Аланом? Разве не мог он увидеть, как она идет по проходу между рядами?
Иногда она списывала волнение на счет нервозности. В другие разы она была вынуждена в самом начале заходить в дамскую комнату, чтобы иметь возможность медленно и осторожно проследовать по проходу и осмотреть публику с тыла, прежде чем сесть рядом с Мамбо или Аланом. Это на некоторое время рассеивало ее беспокойство, пока какой-нибудь эпизод самого фильма не пробуждал его вновь, если речь заходила о лжи, выдуманной ситуации или разоблачении. И прежде всего, если это была шпионская история.
Глядя на жизнь шпионов, она всецело осознавала то напряжение, с которым жила каждое мгновение, равное их собственному. Боязнь саморазоблачения, слишком громкого сна, разговора во сне, небрежности в импровизации, быстрого нахождения оправдания своего присутствия то здесь, то там.
Сабине казалось, что она могла бы предложить свои услуги и добиться неплохих результатов на этом поприще.
Я - международный шпион в доме любви.
Делаясь совершенно невыносимым, беспокойство превращалось в игривость. Возбуждение и риск начинали представляться весьма пикантной, весьма забавной игрой. Тогда она целиком менялась и становилась эдаким ребенком, который бежит из-под надзора и радуется своей изобретательности. Потом она переходила от скрытности к необходимости открыто хвастаться своими маневрами и описывала их с таким беспутством, что шокировала слушателей. Волнение и юмор становились взаимозаменяемыми. Пребывая в веселом расположении духа, она расценивала свои притворства, шалости и тому подобные проделки как забавные и галантные попытки защитить всех от жестокостей бытия, за которое она не несла ответственности. Шутки и благотворительность брались на вооружение ради оправданной цели: ограждать человеческие существа от невыносимой правды.
Однако никто из слушателей никогда не разделял ее веселости: в их взглядах она читала осуждение. Ее смех производил впечатление профанации, издевательства над тем, что надлежало считать трагедией. Во взглядах Сабина видела пожелание, чтобы она упала с этой раскаленной трапеции, по которой шла при помощи изящных японских бумажных зонтиков, ибо ни одна виновная сторона не имеет право на подобную ловкость, на то, чтобы жить только за счет собственного умения балансировать над суровостью жизни, диктующей выбор в соответствии со своими запретами, направленными против многократности существований. Никто не разделял ее иронии и игривости перед лицом жестокостей самой жизни: никто не аплодировал, когда ей удавалось изобретательностью сокрушать жизненные ограничения.
В те мгновения, когда она достигала пика комичности над трясиной опасностей и скользких грибков вины, все бросали ее в одиночестве, непрощенную; они словно ждали того часа, когда она будет наказана за то, что жила шпионом в доме многоликой любви, за увертки от разоблачения, за уничтожение часовых, следивших за точностью границ, за переход без паспортов и разрешений от одной любви к другой.
Жизнь всех шпионов заканчивалась позорной смертью.
Она стояла на перекрестке в курортном городке и ждала сигнала светофора.
Испугал Сабину и заставил ее приглядеться к велосипедисту, застывшему рядом с ней в ожидании, необыкновенный блеск его больших глаз. Они сверкали влажными серебристыми искорками, от которых бросало в дрожь, потому что в них высвечивалось паническое возбуждение, залегавшее в самой поверхности. Расплавленное серебро вселяло тревогу, как если бы то были слепящие отражатели на грани гибели во тьме. Сабина оказалась зараженной этой паникой, прозрачная дымка из драгоценного камня, дрожащая в ожидании того, что ее вот-вот засосет притаившийся циклон.