Ее радость была такой большой и выражалась с таким чистосердечием, что все были тронуты до глубины души. На этот раз и Полина, и Казанова были совершенно солидарны, выражая свое восхищение мадам де Фонсколомб за этот добрый поступок.
Уже с шести часов две берлины стояли запряженные и готовые тронуться в путь. Казанова занял место возле мадам де Фонсколомб, которая захотела, чтобы Тонка села напротив на откидное сиденье. Полина, Розье и аббат путешествовали во второй карете. Они захватили с собой совсем немного белья и одежды – всего на несколько дней.
На время путешествия Казанова и старая дама оказались в некотором роде в приятном уединении, которое лишь подчеркивали удивленные восклицания и радостный смех маленькой крестьянки. Прижав нос к стеклу и не заботясь о том, насколько смешно она при этом выглядит, Тонка пребывала в опьянении от новизны впечатлений и восхищалась всем, что видела. Двое стариков изредка прерывали беседу, чтобы полюбоваться на эти проявления детской радости и принять в них участие.
– Теперь я понимаю, как это простодушие могло вас увлечь, – произнесла мадам де Фонсколомб. – И будьте уверены, вы ничем не обидели девчушку, поскольку такая душевная чистота – это Божья милость, которая защищена от всего.
– Я лишил ее невинности, и что бы вы ни говорили, очень об этом сожалею.
– И тем не менее, уверяю вас, столь совершенная невинность раздает себя, вовсе при этом не страдая.
Также мадам де Фонсколомб утверждала, что находит гораздо больше очарования в этой скромной крестьяночке, чем в надменной Полине. По примеру своих якобинских героев мадмуазель Демаре объявляет себя истинной представительницей народа, которого вовсе не знает, а скорее, презирает.
– Так что, мой дорогой друг, я ничуть не осуждаю вас за желание обвести вокруг пальца нашу робеспьеристку, даже если вы будете вынуждены прибегнуть к хитрости и обману, чтобы достичь своей цели. Ведь вы заденете только ее тщеславие. К тому же, я думаю, ее добродетель не настолько велика, чтобы к ней стоило относиться с особым уважением. Думаю, Полина так уверена в себе, – продолжала старая дама, – что вы отлично смогли бы убедить ее в искренности вашего чудесного превращения, но при одном условии. Дело должно быть повернуто так, чтобы она считала, что лишь благодаря ей одной вы могли бы отказаться от своего решения.
– Именно поэтому я и надеюсь, что последнее слово останется за мной, – с улыбкой заметил Казанова.
– Во всяком случае, я получу огромное удовольствие, наблюдая, как знаменитый Казанова живет в вере и даже готов носить монашеское одеяние. Я постараюсь убедить аббата, чтобы он сумел показать, будто тоже верит в искренность ваших помыслов.
– Не стоит беспокоиться, – ответил Джакомо. – За этим дело не станет, аббат уже готов меня канонизировать.
– Даже не хочу знать, каким образом вы достигли таких потрясающих результатов, – произнесла со смехом старая дама, – поскольку бедняжка Дюбуа из тех, с кем легко найти компромисс. Он проявил стойкость единственный раз в жизни, отказавшись присягнуть атеизму, и теперь считает, что заслужил этим право на спасение.
После полудня они сделали остановку на обочине дороги. Пейзаж с лугами и зеленеющими рощами раскинулся вплоть до холмов, отмечающих границу владений курфюрста. Не было видно никакого жилья, но сама местность была довольно привлекательной. Мсье Розье достал приготовленные корзинки с едой. Путешественники выбрали удобное место в тени большого дуба, где Тонка расстелила на траве скатерть. Розье разложил для всех подушечки, и мадам де Фонсколомб выразила желание, чтобы обед проходил без церемоний; все должны были на равных брать себе еду.
Тонку такое необычное положение удивляло не более, чем все те новые поразительные вещи, которые она наблюдала в течение дня. Она не задавала себе никаких вопросов, а расположившись самым непринужденным образом, принялась уплетать все подряд с большим аппетитом. Все любовались ее восторженным видом, а аббат Дюбуа смотрел на нее, улыбаясь, с особенной нежностью.
В Дрезден обе кареты въехали ближе к вечеру. Низкое солнце заставляло сиять фасады высоких разноцветных домов и памятники, украшенные статуями или изящно выполненными фризами. Забыв про шевалье и мадам де Фонсколомб, маленькая крестьянка из Дукса, затаив дыхание, взирала на это восхитительное представление. Потрясающая величина домов и беспрерывное мельтешение людей, толпившихся на улицах, заставляли ее замирать от страха. Самые обычные признаки цивилизации вызвали у нее состояние полного оцепенения.
Тем временем вся компания остановилась в "Отель де Сакс", где заняла весь первый этаж. Комнаты объединял общий, огибающий их балкон. Мадам де Фонсколомб расположилась в обширных центральных апартаментах, являвшихся, скорее, салоном, где можно было принимать гостей и устраивать ужины. Альков находился в самой его глубине, а две застекленные двери выходили на просторный балкон, предназначенный, казалось, для приятной беседы. К тому же вечером его освещали особые фонари на испанский манер.
Полина устроилась по соседству, в такой же большой комнате, где находилась кровать во французском стиле, которую ей предстояло делить с Тонкой.
Казанова занял следующую комнату. Она была гораздо меньше и находилась с самого края, но вполне соответствовала его замыслам, поскольку соединялась с предыдущей потайной дверцей, замок которой открывался лишь с его стороны. Пользуясь тем, что, как он знал, сон у Тонки был очень крепким, он мог, если бы, конечно, добрый гений этому поспособствовал, потихоньку пробраться к Полине, причем для этого ему даже не пришлось бы лезть в окно.
В распоряжении мсье Розье и аббата оказалась просторная комната с двумя кроватями, расположенная в противоположной части балкона.
Наскоро совершив туалет, все поужинали очень рано у мадам де Фонсколомб, которая хоть и не показывала вида, изрядно устала с дороги. Прислуживал, как обычно, мсье Розье. Еда, как всегда, была вкусной, правда, на этот раз благодаря особенностям местной кухни, а не стараниями их доброго друга. Казанова приказал подать шампанское, и, несмотря на протесты Демаре, все сообща подпоили Тонку, и та, опрокинувшись от смеха на спину, продемонстрировала господам свои черные штанишки. Эта причуда развеселила мадам де Фонсколомб, и она шутливо поинтересовалась у Полины, не по ее ли совету малышка решила носить траур по своей добродетели. Ко всеобщему удивлению и, похоже, не заметив насмешки, та ответила, что, приказав Тонке носить панталоны, пыталась привить стыдливость этому слишком наивному ребенку.
В девять все разошлись по своим спальням. На балконе еще не зажгли фонари, но это не помешало Джакомо поставить перед своей дверью стул и расположиться на нем, чтобы немного помечтать.
Желание, толкавшее его к Полине, было продиктовано не столько страстью, сколько стремлением не дать этому слишком горделивому созданию одержать верх в их споре. Казанова подумал, что некоторые из женщин, про которых он когда-то думал, что любит их, точно так же были для него лишь противниками, которых слепой случай скорее противопоставлял ему, чем предоставлял в ответ на его желание. Когда любовь не является порождением чистого, священного огня, она легко превращается в некое состязание, которое подчас не прекращается до первой крови. Причем удовольствие, которое при этом получают противники, имеет тяжелый аромат и горьковатый привкус. Движения любовников бывают скорее похотливыми, нежели сладострастными, а получаемое наслаждение – мучительным.
Казанова вновь вспомнил о проклятой Шарпийон, с которой когда-то водил знакомство в Лондоне и о которой у него осталось такое отвратительное воспоминание, что он даже не решился упомянуть ее имени в разговоре с мадам де Фонсколомб.
Мысли его принялись блуждать среди менее болезненных воспоминаний, причем декорацией для некоторых из них в свое время служила комната, которую занимала теперь старая дама, как и балкон, на котором он теперь находился. Он вдруг вспомнил, что с этого балкона можно видеть находящийся неподалеку дом, в котором жила его мать вплоть до своей смерти, наступившей двадцать лет назад. Немного дальше, если смотреть в том же направлении, проживал Джованни, его брат, всеми уважаемый директор дрезденской Академии изящных искусств. В другой стороне находился дом Марии Магдалены Антонии, его сестры.
Он подумал, что следующие поколения, вероятно, будут вспоминать Джованни, и наверняка – Франческо, его другого брата, известного художника-баталиста, или даже прелестную комедиантку Занетту, их мать, но, уж конечно, не его, Джакомо, автора многочисленных философских, исторических, политических и математических трудов, которые уже успели кануть в забытье. И тем, кто придет следом, он оставит после себя разве что нескольких бездельников, которым лучше было бы вовсе не появляться на свет, или хорошеньких нимф, подобных очаровательной Лукреции, с которой он провел несколько ночей, не обременяя себя при этом мыслями о том, что приходится ей отцом.
Никогда Казанова не испытывал такой усталости от своего возраста или, может быть, даже от самой жизни, тщета которой внезапно предстала перед ним с ужасающей ясностью. Он так пламенно жил, с такой расточительностью бросал минуты бытия безвозвратно проходящему времени, столько прочел, написал, создал и разрушил. Неужели все это зря? Неужели он не оставит даже следа на этой земле?
Джакомо вновь подумал о том, что никогда больше не увидит Венецию, которая обошлась с ним так сурово еще до того, как сдалась отвратительному якобинскому сброду. По странной случайности он вынужден будет окончить свои дни в одном дне пути от Дрездена, бывшего второй, а скорее всего, настоящей родиной для его семьи. Но это, если так можно выразиться, возвращение к Занетте, Джованни и ко всему тому, что ему было наиболее близко по крови, бесконечно отдаляло его от самого себя, венецианца Джакомо, и погружало в глубокую меланхолию – ведь Занетты и Джованни больше не было на свете. Что до Марии Магдалены, племянницы Терезины или других племянников, то у него не было желания видеть их, но не потому, что он был чем-то недоволен, а потому что ему нечего было больше им дать, да и от них он тоже ничего не хотел. Старость сделала Джакомо безучастным ко всему тому, что не имело отношения к его нынешнему существованию.
Пока он так размышлял, погрузившись взглядом в едва различимое пространство прошлого, которое звездами пронизывали дрожащие огоньки бесчисленных воспоминаний, к нему незаметно приблизилась чья-то тень. Она явилась с противоположного края балкона, заставив шевалье вздрогнуть от неожиданности. Это был аббат Дюбуа, весь завернутый в домашнее шелковое платье, которое еще более, чем сутана, делало его длинным и грустным, как пост.
– Я знал, что вы не спите, – произнес священник, – этот балкон – самое подходящее место, где может посидеть и помечтать такой человек, как вы, и совсем не годится для того, чтобы навевать сон.
– Вы пришли, чтобы исповедовать меня в моих тайных желаниях? – шутливо спросил Казанова.
– Увы, – ответил святой отец, – скорее уж поведать о своем.
– Ваше вожделение отнюдь не является секретом, и, как я понимаю, вы достаточно сообразительны, чтобы удовлетворять его еще до того, как оно даст о себе знать.
– Если бы вы могли вообразить, что мне приходится терпеть, вы не стали бы смеяться, – со сдерживаемой страстью произнес аббат. – Ведь я люблю! Люблю безумно! Безнадежно!
– Поздравляю вас, и Бог вам, конечно, воздаст за это во сто крат.
– Речь не о Боге, – призналось священное лицо.
– Неужто об одном из Его созданий? Вот и чудесно! Господь не станет ревновать к своим чадам.
– Речь идет о самом скромном из Его созданий.
– Уж не в меня ли вы влюблены, несчастный?
Так, один – стеная и едва сдерживая рыдания, другой – вполголоса посмеиваясь, святой отец и Казанова продолжали свою тихую беседу. Дюбуа поначалу не желал открывать имени своей возлюбленной, и Джакомо долго пытался его угадать. И наконец, словно убоявшись, что упустит свою последнюю возможность, если сейчас же во всем не признается, аббат поведал, что объектом его роковой страсти является Туанетта. Дюбуа надеялся, что она подарит ему свои ласки в обмен на те четыре дуката, что ему удалось выиграть в кадриль у мадам де Фонсколомб. И он уже выдал своей избраннице аванс.
– Вы уверены, что она вас правильно поняла? – забеспокоился Джакомо.
– Она взяла мой дукат и тут же поблагодарила меня очаровательным поцелуем.
– То есть вы можете рассчитывать еще на целых три поцелуя на оставшуюся сумму.
– Я вознесу жертву нашей любви на алтаре ее прелестей! – в упоении воскликнул Дюбуа.
– Не сомневаюсь в этом, при условии, что вам придется самому пропеть l'introit и для одного себя отслужить мессу. Но как у вас насчет опыта в этом деле?
Дюбуа не счел нужным обижаться на подобные шутки. Хоть и с трудом, он сказал самое главное, и теперь с легкостью заговорил о второстепенном.
– Раз уж ночь такая теплая, – начал он…
– И так благоприятствует любви…
– Ах! Прошу вас, не прерывайте меня.
– Молчу.
– Раз уж ночь такая теплая…
– Вам что, больше нечего сказать?
– И, похоже, вам очень нравится сидеть на этом балконе…
– Понятно. Вам хотелось бы воспользоваться моей постелью, чтобы без помех пообщаться с вашей кающейся грешницей, в то время как я буду томиться в ожидании, сидя под окном.
– Если вам разонравился балкон, дорогой Казанова, вы можете также хорошо провести время, заняв место Туанетты в ее собственной постели, которая одновременно является постелью мадмуазель Демаре.
Ночь была такая темная, что Джакомо не мог разглядеть ни выражения лица, ни глаз падре и только поэтому смог выслушать святого отца без смеха. По ходу дела он развлекался тем, что выдвигал то одно, то другое возражения и изобретал все новые условия, заставляя аббата болтать и дальше и наслаждаясь его удивительной глупостью. В конце концов Казанова важно заявил, что, как человек, потрясенный снизошедшей на него благодатью, даже думать не может о том, чтобы способствовать этой интрижке, которая могла быть подсказана только дьяволом.
– Но моя любовь к этому ребенку совершенно искренняя, – возразил священник.
– Нет, она оскверняюща! Она отвратительна с точки зрения Господа! Туанетта безгрешна, а вы священник – это двойной грех.
– А вы сами, разве вы не воспользовались ее невинностью?
– Увы! Я так теперь в этом раскаиваюсь!
– Она навсегда останется со мной, – пылко заверил его аббат.
– Тогда вы не должны были покидать Францию. Только там, говорят, священники могут теперь жениться.
– Она будет моей экономкой…
Дюбуа проявил столько настойчивости, убеждая Джакомо, что тот устал от этой игры и, не зная, как отделаться от вконец потерявшего разум аббата, открыл дверь, ведущую в соседнюю комнату. Дюбуа не заставил себя упрашивать и мигом скрылся за ее створкой, такой худой и проворный в поглотившей его полутьме, словно начисто лишенный плоти – несчастная и страшная ворона, прикидывающаяся ангелом.
Джакомо запер за ним дверь, предоставив святого отца Божьей милости: девушки закрыли окно и решетчатый ставень, так что Дюбуа теперь никак не смог бы самостоятельно выбраться без того, чтобы его визит остался незамеченным.
Завтракали на следующее утро у мадам де Фонсколомб. Не было только аббата, и Розье сказал, что не видел его со вчерашнего дня ни у него в комнате, ни где-либо в другом месте. Старая дама не считала нужным беспокоиться, зная, что у милейшего Дюбуа частенько бывает бессонница, которая заставляет его порой менять сутану на мирское платье. Тем более что такие похождения к тому же обязывали его менять вино от святого причастия на меркюре.
Едва проснувшись, старая дама отправила с Розье письмо к княгине Лихтенштейн, находившейся в это время в замке Пильниц, где она исполняла свои обязанности при князе-курфюрсте. В этом послании мадам де Фонсколомб сообщала о своей готовности навестить княгиню.
Вместо Розье за столом прислуживала Тонка. Казанова с особым вниманием наблюдал за девушкой, пытаясь угадать что-либо о событиях этой ночи. Но на лице Туанетты можно было прочесть лишь свойственную ей безмятежность, которой она была обязана своей совершенной наивности. Похоже, девушка крепко спала всю ночь и навряд ли даже видела сны. А может, сон ее все же нарушили какие-то похотливые действия, от которых не смог удержаться Дюбуа? Одновременно Казанова старался обнаружить какое-нибудь, пусть даже незначительное смущение в поведении мадмуазель Демаре. Но все его старания не имели успеха: обе девушки держались так, словно прошлой ночью ровным счетом ничего не происходило. Тогда в голову Джакомо пришла мысль, что Полина и Тонка обе отдались аббату, участвуя в мерзком развлечении втроем, и что их нынешнее согласие является результатом общей ночной распущенности.
Заставив себя выкинуть из головы картины, рожденные этим кошмарным предположением, Казанова внезапно поднялся из-за стола, извинился перед мадам де Фонсколомб и прямиком отправился в спальню Демаре. И поскольку застекленная дверь балкона была открыта, он спокойно вошел через нее в комнату.
То, что он обнаружил, уже не могло удивить человека, осведомленного о вкусах аббата: последний провел ночь в шкафу, в компании с бельем обеих девушек. Дюбуа чувствовал себя там просто великолепно, и доказательством этому было то, что он просидел в укрытии до утра, наслаждаясь упоительными тайнами, которым рубашки и нижние юбки придавали самый пленительный из всех ароматов, odor di femina.
Джакомо освободил счастливого заключенного, который все порывался рассказать ему о своих любовных взаимоотношениях с нижним бельем красавиц, живописуя в подробностях радости, которые ему удалось извлечь из этой ситуации.
– И как вас только не обнаружили, – удивлялся Казанова, – вы же храпите, как полк гренадеров.
– Я заснул только утром, после того, как очаровательная Тонка заглянула в шкаф, чтобы достать оттуда домашнее платье своей госпожи.
– Так она вас видела?
– Ну конечно. Но она сохранит это в тайне, поскольку любит меня.
– Тонка сохранит это в тайне, – весело отвечал Казанова, – поскольку она настолько глупа, что, увидев мужчину в своем шкафу, не только не нашла в этом ничего необычного, но даже не испугалась.
– Я что, так ужасно выгляжу? – раздраженно спросил аббат.
– Ваша физиономия выглядит настолько отталкивающе, что у самого отчаянного развратника при виде вас мороз побежит по коже, и весь ваш внешний вид настолько страшен, что даже самая бесстыдная шлюха не будет ждать от вас ничего, кроме искупления своих грехов.
– И все же, поскольку Тонка не распутница, она меня любит.