– Взгляни правде в лицо, Кэнни, – ответил он. – Ты толстая. – Он склонил голову. – Но это не мешало мне любить тебя.
Коробка с тампонами отлетела от его лба, тампоны раскатились по автостоянке.
– Как мило, – хмыкнул Брюс.
– Ты законченный негодяй! – Я, тяжело дыша, облизала губы. Руки дрожали. Вот прицел и сбился. Рамка с фотографией ударилась о плечо Брюса, упала на асфальт, стекло разбилось. – Не могу поверить, что я серьезно задумывалась о том, чтобы выйти за тебя замуж.
Брюс пожал плечами, наклонился, начал собирать осколки стекла и куски дерева в коробку. К фотографии не прикоснулся.
– Ни от кого в жизни я не видела столько зла, как от тебя, – с трудом прорывались сквозь слезы слова. – Я хочу, чтобы ты это знал. – Но, произнося это, я понимала, что лгу. По большому счету мой отец, бросив нас, поступил еще ужаснее. Среди прочего я ненавидела отца и по этой причине – он лишил меня возможности сказать другому мужчине: "Ни от кого в жизни я не видела столько зла, как от тебя". Брюс вновь пожал плечами:
– Мне больше нет нужды тревожиться из-за твоих чувств. Ты ясно дала это понять. – Он выпрямился. Я надеялась, что он разозлится, может, даже придет в ярость, но получила лишь сводящее с ума, покровительственное спокойствие. – Именно ты этого хотела, помнишь?
– Я хотела, чтобы мы какое-то время пожили отдельно. Я хотела хорошенько все обдумать. Мне следовало просто бросить тебя. Ты... – И я замолчала, думая о том, как бы посильнее зацепить его, пытаясь найти слова, которые заставят его прочувствовать ужас, ярость и стыд, которые испытала я, читая его заметку. – Ты маленький! – наконец выплюнула я, вложив в последнее слово всю накопившуюся во мне ненависть, чтобы он понял: я говорю как о душе, так и о некоторых важных частях тела.
Он не ответил. Даже не посмотрел на меня. Просто развернулся и ушел.
Саманта не выключала двигатель, так что подъехала тут же.
– Ты в порядке? – спросила она, когда я скользнула на пассажирское сиденье с коробкой в руках.
Я молча кивнула. Саманта, возможно, думала, что я веду себя глупо. Но в такой ситуации я и не могла рассчитывать на ее сочувствие. Ростом пять футов и десять дюймов, с иссиня-черными волосами, белоснежной кожей и высокими, словно высеченными из мрамора скулами, она напоминала молодую Анжелику Хьюстон. И оставалась худой. Не прилагая к этому никаких усилий. Увидев перед собой самые роскошные яства, Саманта скорее всего остановила бы свой выбор на персике и ржаном хлебце. Не будь она моей лучшей подругой, я бы ее ненавидела, но даже лучшей подруге трудно не завидовать, если она может есть, а может и не есть, тогда как я сметаю все да еще помогаю ей, если она больше есть не хочет. И проблема с лицом и фигурой у нее только одна: они привлекают слишком пристальное внимание. Поэтому ей, конечно, никогда не понять, каково это жить в таком теле, как у меня.
Саманта коротко глянула на меня.
– Итак, как я догадываюсь, между вами все кончено?
– Логичная догадка, – буркнула я. Во рту стояла горечь, из зеркала со стороны пассажирского сиденья на меня смотрело посеревшее лицо. Я разглядывала содержимое картонной коробки: мои книги, сережки, тюбик помады, как я думала, безвозвратно утерянный.
– Как ты? – участливо спросила Саманта.
– Нормально.
– Хочешь что-нибудь выпить? Может, пообедаем? Или сходим в кино?
Я крепче вцепилась в коробку и закрыла глаза, чтобы не видеть, где мы находимся, не видеть улиц, по которым я так часто ехала к нему.
– Думаю, я хочу вернуться домой.
Автоответчик мигал, когда я вошла в квартиру. Не обращая на него внимания, я стянула с себя рабочую одежду, надела широкие штаны и футболку и босиком пошлепала на кухню. Из холодильника достала упаковку лимонада "Минит меид", с верхней полки буфета – пинтовую бутылку текилы. Налила и того и другого в миску, глубоко вдохнула, отхлебнула прямо из миски, уселась на диван, обтянутый джинсовой тканью, и заставила себя взяться за чтение.
Любить толстушку
Брюс Губерман
"Мне никогда не забыть тот день, когда я узнал, что моя девушка весит больше меня.
Она поехала покататься на велосипеде, я сидел дома, смотрел футбол, пролистывал журналы, лежащие на ее кофейном столике, и наткнулся на ее ежедневник "Уэйт уочерс", книжицу размером с ладонь, в которой она записывала, что съела и когда, что собиралась съесть, выпила или нет положенные в день восемь стаканов воды. Я нашел в ежедневнике ее имя и фамилию. Ее идентификационный номер. И ее вес, который, будучи джентльменом, привести здесь не могу. Скажу лишь, что он меня поразил.
Я знал, что К. – крупная девушка. Куда крупнее тех женщин, которых я видел на экране телевизора, прогуливающихся в купальных костюмах или порхающих по комедиям положений и средневековым драмам. И определенно крупнее тех женщин, с которыми я встречался раньше.
"Неужто они обе были мельче?" – презрительно подумала я.
Я не считал себя поклонником женщин в теле, но, встретив К., не устоял перед ее остроумием, ее смехом, ее сверкающими глазами. А с ее телом, решил я, уж как-нибудь сживусь.
Шириной плеч она не уступала мне, как и размером рук, а от грудей до живота, от талии и до колен меня везде встречали теплые, мягкие, приятные на ощупь округлости. Обнимая ее, я словно попадал на седьмое небо. Такие же чувства испытываешь, возвращаясь домой.
Но жизнь с ней вызывала не только положительные эмоции. Может, причина в том, что я хорошо усвоил общественные ожидания, диктующие, чего должен хотеть мужчина и как должна выглядеть женщина. Но, что более вероятно, эти ожидания слишком хорошо усвоила она. К. посвятила жизнь борьбе с телом. Ростом пять футов и десять дюймов, с фигурой линейного (Линейный – защитник в американском футболе. Одно из требований – крепкое телосложение) и весом, позволяющим ей рассчитывать на место в заявочном списке любой профессиональной футбольной команды, К., конечно, не могла стать невидимой.
Но я знал: если б появилась такая возможность, что сутуловатость, тяжелая походка и бесформенные черные свитера могли бы укрыть ее от окружающего мира, она бы тут же ею воспользовалась. К. не получала удовольствия от многого из того, что нравилось мне, именно в силу ее веса, ее габаритов, ее сдобного, zaftig тела.
И сколько бы раз я ни говорил ей, что она прекрасна, я знал, что она никогда мне не поверит. И "сколько бы раз я ни говорил ей, что ее вес не имеет ровно никакого значения, я знал, что для нее имеет, и немалое. Мой голос, голос одиночки, уступал в громкости голосу мира. Я буквально чувствовал ее стыд, когда шагал рядом с ней по улице. Стыд этот устраивался между нами в кинотеатре и ждал, пока кто-то произнесет самое грязное для нее слово – толстая.
И я знал, что это не паранойя. Вы слышите снова и снова, что лишний вес – это последнее, к чему можно отнестись с предубеждением, не оказавшись под огнем критики и осуждения, что толстяки – единственные объекты для насмешек в нашем политкорректном мире. Пригласите на свидание женщину королевских размеров, и вы убедитесь в моей правоте. Вы увидите, как люди смотрят на нее, как смотрят на вас, потому что вы с ней. Попытайтесь купить ей белье на День святого Валентина, и вы поймете, что размеры заканчиваются до того, как начинается она. Всякий раз, когда вы идете с ней в ресторан, вы видите, какие она испытывает муки, балансируя между тем, что ей хочется, и тем, что она может себе позволить, что имеет право съесть на публике.
И что может позволить себе сказать.
Я помню, когда разразился скандал с Моникой Левински, К., газетный репортер, написала страстную статью в защиту практикантки Белого дома, которую предала не только ее вашингтонская подруга Линда Грипп, но и друзья из Беверли-Хиллз, учившиеся с Моникой в средней школе и поспешившие продать свои воспоминания таблоиду "Инсайд эдишн" и журналу "Пипл". После этой статьи К. получила множество ругательных писем, в том числе письмо от одного мужчины, начинавшееся словами: "По твоей статье сразу ясно, что ты толстая и тебя никто не любит". И вот это письмо, это слово произвело на нее наибольшее впечатление. Словно если верна первая часть – "толстая", то верна и вторая – "никто тебя не любит". И быть внешне похожей на Левински хуже, чем быть предателем и даже тупицей. Как будто избыточный вес – это преступление.
В нашем мире любить толстушку – это подвиг, может, даже фатальная обреченность. Потому что, любя К., я знал, что люблю женщину, которая не верит, что достойна любви.
И теперь, когда все кончено, я не знаю, на кого излить свою злость и печаль. На этот мир, который заставил ее вот так воспринимать свое тело, нет, себя, отнял у нее веру в то, что она может быть желанной. На К., которой не хватило силы воли наплевать на то, что говорит ей этот мир. Или на себя, поскольку сила моей любви оказалась недостаточной, чтобы заставить К. поверить в себя".
Я проплакала все "Свадьбы знаменитостей", сидя на полу у дивана, слезы скатывались с моего подбородка на футболку, когда одна за другой тонюсенькие, как папиросная бумага, супермодели говорили: "Я согласна". Я плакала о Брюсе, который понимал меня гораздо лучше, чем я думала, и любил куда сильнее, чем я того заслуживала. Он мог стать всем, чего я хотела, всем, на что надеялась. Он мог стать моим мужем. А я бортанула его.
И потеряла навеки. И Брюса, и его родителей, живших в Нью-Джерси, к которым я очень привязались. Его отец, с добрыми, как у Брюса, глазами, работал дерматологом. Свою семью он просто обожал, другого слова я найти не могу. И меня такое отношение поражало. В сравнении с моим отцом Бернард Губерман тянул на пришельца с Марса. "Он действительно любит своего сына! – изумлялась я. – Он действительно хочет быть с ним! Он многое помнит из жизни Брюса!" Вроде бы я понравилась Бернарду Губерману, но, возможно, не как личность, а потому что была: а) еврейкой, то есть потенциальной снохой; б) работающей женщиной, а не авантюристкой, которая охотится за деньгами семьи; в) источником счастья для его сына. Но в принципе меня не волновали причины его благожелательного отношения ко мне. Я просто купалась в его доброте.
Мать Брюса, Одри, поддерживала идеальную чистоту в доме с белыми от стены до стены коврами и семью ванными комнатами. Ее отличали ухоженные ногти с цветом лака, о котором в следующем месяце я читала в "Вог", и стильно уложенные волосы. Но помимо маникюра, Одри могла похвастаться и хорошим характером, позволяющим ей легко сходиться и ладить с людьми. В разговорах с подругами я называла ее Одри Безупречный Вкус. Она получила диплом учителя, но ко времени нашего знакомства работа осталась в далеком прошлом, и свое время она делила между обязанностями жены и матери и общественной деятельностью: вечный член родительского комитета, вожатая каб-скаутов, президент отделения "Хадассы", короче, человек, на которого всегда можно рассчитывать при организации благотворительного обеда в синагоге или зимнего бала.
Недостаток таких родителей, думала я, состоит в том, что они убивают честолюбие в своих детях. С моими разведенными родителями и долгами за обучение в колледже мне всегда приходилось лезть из кожи вон, чтобы подняться еще на одну ступеньку социальной лестницы, получить новую работу, новый заказ на статью, расшибаться в лепешку ради денег, ради признания, ради славы, ведь только так можно стать знаменитой, когда твой удел – пересказывать истории других людей. Когда я начала работать в маленькой газете затерянного бог весть где городка и писала об автомобильных авариях и заседаниях советов директоров местных компаний, мне не терпелось перейти в более крупную газету, а когда я в такую газету перешла, то уже через две недели стала готовиться к следующему переходу.
Брюс же спокойно плыл по течению. Работал над диссертацией, учил студентов здесь, писал статью там, получал в два раза меньше меня, позволял родителям оплачивать страховку автомобиля (если уж на то пошло, то и сам автомобиль), "помогать" с оплатой аренды квартиры и совать ему сотенные при каждой встрече. Кроме того, они давали ему более чем щедрые чеки на день рождения, Хануку, другие праздники, а то и без всякого повода. "Сбавь темп, – говорил он мне, когда я ранним утром вылезала из кровати, чтобы поработать над статьей или поехать на работу в субботний день для отправки писем нью-йоркским редакторам на предмет возможных заказов. – Тебе надо больше наслаждаться жизнью, Кэнни".
Иногда я думала, что ему нравится представлять себя одним из героев ранней песни Спрингстина – яростным, страстным девятнадцатилетним романтиком, сражающимся с миром вообще и с отцом в частности, ищущим единственную девушку, которая могла бы его спасти. Да только родители Брюса не давали повода взбунтоваться против них: не заставляли работать, не держали в ежовых рукавицах, не ограничивали в деньгах. И песня Спрингстина длилась только три минуты, включая припевы и гитарный финал, и в ней ничего не говорилось о грязной посуде, невыстиранном белье, неубранной постели и еще тысяче мелочей, из которых и складываются взаимоотношения. Мой Брюс предпочитал дрейфовать по жизни, лениво проглядывать воскресную газету, курить первоклассную травку, мечтать о работе в крупных газетах, о получении заказов на значимые статьи, палец о палец не ударяя для этого. Однажды, на начальном этапе нашей совместной жизни, он послал свои ранее опубликованные материалы в "Икзэминер" и получил короткий ответ: "Попробуйте связаться с нами лет через пять". Брюс бросил письмо в коробку из-под обуви, и больше мы его не обсуждали.
Но он был счастлив. "Голова пустая, мне плевать", – пел он мне, цитируя "Грейфул Дед", и я заставляла себя улыбаться, думая, что вот у меня голова никогда не бывает пустой, а если такое случится, я постараюсь сразу принять меры.
"И куда привела меня моя спешка? – размышляла я, продолжая прихлебывать получившееся пойло прямо из миски. – Какой в этом был смысл, если он меня больше не любит?"
Я проснулась после полуночи, пуская слюни на диване. В голове кто-то стучал. Потом я сообразила, что стучат в дверь.
– Кэнни?
Я села, какое-то время потребовалось, чтобы определить, где руки и ноги.
– Кэнни, немедленно открой дверь. Я волнуюсь. Моя мать. Господи, за что?
– Кэнни!
Я калачиком свернулась на диване, вспомнив, что она звонила мне утром, миллион лет назад, чтобы сказать, что будет в городе, в клубе "Гай бинго" и, возможно, они с Таней заглянут ко мне, когда игра закончится. Я поднялась и как можно тише выключила торшер. Получилось не очень тихо, поскольку торшер упал. Нифкин завыл, запрыгнул в кресло, с упреком посмотрел на меня. Мать вновь забарабанила в дверь.
– Кэнни!
– Уходи, – пискнула я. – Я... голая.
– Нет, ты не голая! Ты в своих штанах, пьешь текилу и смотришь "Звуки музыки".
Она говорила чистую правду. Что я могла ответить? Я люблю мюзиклы. Особенно "Звуки музыки", особенно эпизод, когда Мария под раскаты грома, в то время как за окнами бушует гроза, укладывает в свою постель оставшуюся без матери сиротку и поет "Мои любимые вещи". И так у нее в постели уютно, так безопасно, что мне всякий раз вспоминается наша семья, какой она была в далеком, далеком прошлом.
Из-за двери донесся приглушенный разговор: голос моей матери и другой, пониже, вроде дыма "Мальборо", пропущенного через щебенку. Таня. Рука в гипсе и крабовая лапка.
– Кэнни, открой дверь!
Я потащилась в ванную, зажгла свет, уставилась на свое отражение, оценивая и ситуацию, и внешность. Лицо в потеках слез, это раз. Волосы светло-каштановые с медными перьями, стрижка – каре. Никакой косметики. Намек на... да нет, чего уж там, наличие второго подбородка. Полные щеки, круглые, покатые плечи, большая грудь, толстые пальцы, мощные бедра, большой зад, крепкие мышцы ног, прикрытые слоем жира. Глаза совсем маленькие, словно стараются спрятаться в складках плоти, в них читаются голод и отчаяние. Глаза цвета воды в бухте Менемша на острове Мартас-Винъярд, густая зелень, чуть отдающая в синеву. "Мое главное достоинство", – с грустью подумала я. Красивые зеленые глаза и озорная улыбка. "Такое милое личико", – говорила моя бабушка, ухватывая меня за подбородок рукой, потом качала головой, не видя необходимости заканчивать фразу.
Вот она я. Двадцати восьми лет, до тридцатника рукой подать. Пьяная. Толстая. Одинокая. Нелюбимая. И хуже всего, пусть это и клише, Элли Макбел и Бриджит Джонс в одном флаконе, другими словами, на пару весили они столько же, сколько и я, да еще две лесбиянки барабанили мне в дверь. В такой ситуации, решила я, оптимальное решение – забраться в стенной шкаф и имитировать смерть.
– У меня есть ключ, – пригрозила мать. Я отняла у Нифкина миску с текилой.
– Подождите! – крикнула я. Подняла торшер, приоткрыла дверь на малюсенькую щелочку.
Моя мать и Таня смотрели на меня, сестры-близнецы. Обе в спортивных куртках с капюшонами, на лицах тревога.
– Послушайте, у меня все хорошо, – заявила им я. – Очень хочу спать, уже собиралась лечь. Мы сможем обо всем поговорить утром.
– Мы видели статью в "Мокси", – ответила мать. – Люси привезла журнал.
"Спасибо тебе, Люси", – подумала я и произнесла:
– У меня все хорошо. Хорошо, хорошо, хорошо, хорошо. Моя мать с папкой для бинго в руках определенно в этом сомневалась. Таня, как обычно, выглядела так, будто хотела покурить, выпить и мечтала о том, чтобы ни я, ни мои брат и сестра не рождались на свет, ведь в этом случае все внимание матери принадлежало бы только ей и они смогли бы перебраться в лесбийскую коммуну в Нортхемптоне.
– Ты позвонишь мне завтра? – спросила мать.
– Позвоню, – пообещала я и закрыла дверь.
Моя кровать выглядела как оазис в пустыне, как песчаная коса в штормящем море. Я метнулась к ней, бросилась на нее, улеглась на спину, раскинула руки и ноги – морская звезда шестнадцатого размера, выложенная на покрывало. Я любила свою кровать, легкое светло-синее покрывало, мягкие розовые простыни, гору подушек, каждая в яркой наволочке: одна пурпурная, одна оранжевая, одна светло-желтая, одна кремовая. Я любила кружевные оборки на покрывале, красное шерстяное одеяло, под которым спала еще девочкой. "Кровать, – думала я, – это единственное, что мне сейчас нужно". Нифкин присоединился ко мне, я лежала и смотрела в потолок, который угрожающе кружился, собираясь рухнуть на меня.
Эх, если б я не говорила Брюсу, что нам нужно отдохнуть друг от друга. Эх, если б я никогда не встречала его. Ну почему я не убежала в ту ночь от приближающихся шагов, не убежала, ни разу не оглянувшись?