Честолюбивые юноши в старом Китае были лишены приятного права выбирать область применения своих талантов. Единственно почетной и желанной считалась только одна карьера или, вернее, две стороны одной карьеры "человека культуры": чиновничья служба и свободное служение музам. Чтобы пробиться в сонм звезд Небесной империи, не жалели ни сил, ни времени, ни денег. Обучение ребенка грамоте начиналось с раннего детства, а школьный курс наук, включавший в себя зазубривание наизусть всего корпуса конфуцианских канонов, знакомство с важнейшими историческими и литературными произведениями, овладение основами стихосложения и так далее, продолжался не менее семи-восьми лет. Специальных или технических знаний учащиеся не получали: профессионализм мог даже помешать будущим чиновникам осуществлять миссию управления государством посредством "внутренней добродетели", выражающейся в символических жестах. Премудрость древних вбивали в головы учеников простейшим способом: учитель зачитывал вслух изречение, а ученики хором и поодиночке декламировали его за ним. Повторив одну и ту же фразу пятьдесят раз по книге и столько же по памяти, даже не блиставший способностями школяр накрепко запоминал ее.
Классическая - в сущности, единственная - система образования в Китае рождала весьма противоречивые мысли и чувства. В ней нелегко было найти удовольствие, но она служила верной дорогой к успеху. Она давала пищу для ума, но немало современников той эпохи задавались вопросом, не были ли тяготы учеников слишком дорогой ценой за те книжные познания, с которыми они входили в жизнь. Как бы то ни было, мы не встречаем в старом Китае грубых выпадов против традиционного образования: последнее все-таки слишком глубоко вросло в китайский быт. А вот над школой было почти невозможно не посмеяться - правда, добродушно. Ученики, шалящие в классе, пока дремлет старик-учитель, - популярный сюжет народных лубочных картин. Подчас даже даосский рай небожителей изображался в виде школьного урока.
Впрочем, нельзя забывать о главном: школа Срединной империи поставляла грамотных и получивших унифицированное образование людей, без которых не мог существовать бюрократический аппарат. Но если ученость служила основанием для государственной карьеры, она, разумеется, требовала квалификации. В старом Китае главную роль в отборе чиновников играли экзамены на ученое звание. Такие испытания существовали уже в древности, но к позднему Средневековью они превратились в громоздкую, до мельчайших деталей разработанную систему конкурсных экзаменов, став подлинным средоточием публичной жизни в империи. Окончательный вид они приняли опять-таки при Минской династии, в течение XV века.
Преимущество конкурсных экзаменов состояло в том, что они позволяли гибко регулировать социальный состав чиновничества и притом обеспечивать широкую социальную базу власти - ведь формально такие экзамены могли сдавать чуть ли не все подданные империи. Это было особенно важно в условиях быстрого распространения грамотности в минский период. Экзаменационный отбор как своего рода "предусмотренная случайность" стал традиционным для Китая средством решения главнейшей социальной проблемы: признания правомочности власти. То, что в других обществах древнего и средневекового мира решалось ритуальным поединком, жребием или выборами, в императорском Китае определялось экзаменами.
В Минской империи существовали экзамены трех уровней. Экзамен низшей ступени проводился при уездной управе, и выдержавшие его получали звание шэнъюаня. Считалось, что шэнъюани еще не закончили своего образования и не готовы к государственной службе. Многие из них учительствовали или занимались литературной поденщиной - "пахали кистью". Самые честолюбивые мечтали выдержать экзамены в столице провинции и получить звание цзюйжэня (избранного), а с ним - право носить шелковый халат, ездить в паланкине, а главное, занимать посты в государственной администрации. Элиту же образованного слоя составляли цзиньши (благородные мужи) - победители экзаменов в столице и при императорском дворе. Их численность не превышала 4–5 тысяч человек, и они могли претендовать на высшие административные посты. Общая же численность образованных людей достигала, вероятно, нескольких миллионов, то есть примерно 10 процентов мужского населения империи.
Даже в уездах экзамены были сложной, торжественной и утомительной процедурой. На рассвете желающие экзаменоваться, захватив с собой корзинки с провизией, собирались у ворот уездной управы. Гремел пушечный выстрел, ворота отворялись, и участники экзаменов входили в специальное здание. Появлялся правитель уезда, облаченный в парадные одежды. Он по очереди вызывал к себе экзаменующихся, удостоверял их личность и выдавал листки для экзаменационных сочинений. Затем экзаменующиеся расходились по отдельным кабинкам, помощники уездного начальника опечатывали вход в здание и оглашали тему сочинения, каковой обычно служила фраза из "Четверокнижия" - свода важнейших канонических текстов конфуцианства. Правительственные уложения строжайшим образом регламентировали композицию, объем и стиль экзаменационного сочинения; они призваны были пресечь любую попытку мошенничества со стороны экзаменующихся. Уличенных в списывании или подлоге ожидало позорное изгнание из экзаменационного зала; участие в экзаменах подставного лица каралось суровым палочным наказанием и т. д. Дело доходило до обыска личных вещей экзаменующихся.
Спустя столетие после воцарения Мин установилась и общепринятая форма экзаменационных сочинений - так называемое "восьминогое сочинение" (багу вэньчжан). Оно должно было содержать обоснования восьми тезисов ("ног") в соответствии с определенными правилами композиции, развития темы и аргументации. Последняя носила характер как бы контрапункта, сопоставления противоположных точек зрения - примечательный образец логики китайского мышления, о котором можно судить и по столь популярным в китайской словесности риторическим фигурам, как парные поэтические строки или изречения.
Разумеется, чрезмерно подробный и оттого удушающий формализм процедуры отбора чиновников делал экзаменационное творчество делом в высшей степени рутинным, если не вовсе бессмысленным. Талантливый писатель-монах Дун Юэ, некогда неудачливый соискатель ученого звания и автор весьма новаторского романа "Дополнение к "Путешествию на Запад"", дает в своем произведении злую пародию на эту разновидность казенной словесности. Вот как, в изложении Дун Юэ, должно было бы выглядеть "образцовое" сочинение:
Прерванное дело, долженствующее возродиться, -
Это воссоздание устоев человеческих отношений.
Истинный смысл канонов "Великое Учение"
и "Неизменная Середина" -
Это всеобъемлющий дух правления.
Почему мы так судим?
Сей мир недостижим, словно первозданный хаос.
Эта истина неизбежна, как само дыхание.
Посему утонченная суть людской природы себя не выказывает.
И даже зола от древних книг наполнена духовностью.
Читатели Дун Юэ без труда узнавали в этой ахинее знакомые с детства и давно набившие оскомину штампы конфуцианской учености и ее убого-школярские риторические приемы. Что ж, для китайцев наступало время расставаться с традицией, а с прошлым расстаются смеясь.
Ажиотаж вокруг экзаменов, призрачность и одновременно притягательность расточаемого ими сияния славы плодили множество суеверий и легенд. Стойко держалось поверье, что конфигурация природных "веяний" в той или иной местности способствует успеху только одного проживающего в ней семейства. Многие верили, что боги не позволят негодяю благополучно преодолеть экзаменационные барьеры. Обморок или внезапный приступ болезни во время экзамена считались возмездием духов за скрытно совершенное этим человеком злодеяние. Но экзамены внушали не только суеверный страх. Не было недостатка и в сатирических разоблачениях бюрократизма и даже абсурдности экзаменационной процедуры. Для того чтобы выдержать экзамены, говорили в те времена шутники, нужно обладать резвостью скакуна, упрямством осла, неразборчивостью вши и выносливостью верблюда.
Для недовольства экзаменационной системой имелись и веские политические причины. Сам принцип конкурсных экзаменов находился в кричащем противоречии с авторитарной природой власти в Китае, порождавшей непотизм, фракционную борьбу и диктатуру временщиков. Как уже отмечалось, расцвет бюрократии при Минской династии совпал с резким усилением имперского деспотизма. Вероятно, такое совпадение не было случайным, оно явно отражало саму природу ритуалистского миросозерцания китайцев, но для лучших умов империи это было слабым утешением. Пропасть между минскими монархами и служилыми людьми особенно углубилась в конце XVI века, в пору наивысшего экономического подъема. Вступивший на трон в 1573 году император Ваньли (Чжу Ицзюнь) полностью отстранился от государственных дел и за сорок с лишним лет царствования ни разу не дал аудиенции своим сановникам. Нити политики держали в своих руках евнухи императорского гарема, жестоко расправлявшиеся со всякой оппозицией.
Кризис экзаменационных институтов усугублялся и целым рядом объективных факторов. Несмотря на то, что за время царствования Минской династии численность чиновничества выросла с 5 до 24 тысяч человек, число претендентов на чиновничий пост росло гораздо быстрее. Развитие городов и торговли, складывание многочисленного слоя богатых горожан привели, с одной стороны, к расширению отбора служилых людей посредством покупки должностей, а с другой стороны, к утрате привлекательности служебной карьеры. В глазах все большего числа богачей доходы от службы и привилегии, которые давало чиновничье звание, уже не стоили сил и средств, затраченных на подготовку к экзаменам. Влиятельные люди на местах могли договариваться с местной властью и без того, чтобы тратить полжизни на зубрежку малопонятных скучных книг. А борьба придворных клик и связанные с нею опасности для рядового чиновника могли отбить охоту служить у кого угодно.
Одновременно по всей стране возникали частные академии - места собраний независимых ученых, еще не потерявших веры в благотворное воздействие конфуцианской морали и учености. Во времена того же императора Ваньли их насчитывались десятки, и их члены активно ввязывались в политическую борьбу - разумеется, на стороне конфуцианской бюрократии и против дворцовых временщиков. В ответ на академии сыпались жестокие репрессии, и пропасть между императорским двором и конфуциански образованными служилыми людьми все более увеличивалась.
Как ни парадоксально, Минская империя, ставшая законченным воплощением традиционного политического идеала, оказалась как никогда прежде чужой для тех, кто этот идеал исповедовал и представлял. Для образованных людей того времени карьера чиновника была настолько же привлекательной, насколько и отталкивающей. Изощренный формализм экзаменов не в последнюю очередь был вызван необходимостью повысить квалификационный ценз ввиду большого наплыва желавших экзаменоваться. Но чем тернистее становился путь в райские кущи имперских канцелярий, тем большее число достойных кандидатов он отпугивал. И чем сильнее разгоралась фракционная борьба в рядах администрации, тем больше служилых людей старались под разными предлогами сложить с себя "бремена неудобоносимые" государственной службы. Литераторы тех времен чуть ли не состязались в сочинении сатир на быт и нравы имперских канцелярий. Для умонастроения конца XVI века характерна повесть литератора Ту Луна о некоем "Ученом Сокровенных Просторов", который решил провести жизнь в странствиях, поскольку устал "от лживых разговоров и соблюдения пустых церемоний". Герой повести Ту Луна, являясь на службу в свою управу, ощущает себя подобным "обезьяне в клетке", которая боится даже почесаться в присутствии начальства и тем более не смеет "глядеть дальше собственного носа". Уже известный нам Юань Хундао, современник Ту Луна, писал о правителе уезда, что тот похож на раба, когда принимает начальника, что он подобен состарившейся куртизанке, когда развлекает гостей, а когда сидит в своей управе, больше напоминает скаредного кладовщика.
"Сокровенные просторы" - вот что манило образованных людей того времени и неудержимо влекло их из тесных и шумных канцелярий на раздолье "гор и вод".
Кем же были наследники идеала "человека культуры"? В их собственных глазах - людьми, достойными почета и всеобщего уважения благодаря своим талантам, добродетелям, уму, воспитанию; людьми, единственно достойными "великого дела" императорского правления и даже, может быть, слишком достойными: бюрократическая рутина едва ли могла удовлетворить грандиозные амбиции тех, кто, как было принято говорить в Китае, "весь мир держал на ладони". К тому же тесная смычка бюрократии и купечества заставила ученых людей империи заботиться о сохранении своего общественного лица. Там, где не талант и знания, а связи и деньги открывали путь наверх, было тем более важно отделить искренность от лицемерия, а подлинную духовность - от снобизма, рутинерства и беспринципности.
Так на пересечении противоположных общественных тенденций, не сливаясь ни с идеологией империи, ни со стихией фольклора, развивалась хранимая "людьми культуры" традиция свободного и символического, не стесненного официальными приказами истолкования мира. Ее герой - частный человек, достаточно свободный для того, чтобы быть открытым миру, и благодаря этой "открытости сердца" вдруг обнаруживающий в частностях, неприметных деталях жизни всеобщий и непреходящий смысл. Независимость этой традиции выразительно засвидетельствована столь характерной для нее проповедью "глубокого уединения" идеального человека. Жест отстранения, отказа, ухода - наиболее примечательная, нормативная черта общественной позиции знатоков символического языка культуры. В древности он был едва ли не обязательным условием поступления на службу. Сложившаяся со временем система экзаменов на ученое звание лишила его былой политической значимости. Но он по-прежнему десятками способов заявлял о себе в поведении минских "людей культуры": в их скрытности, стремлении замкнуться в кругу родных и близких, в их демонстративной отрешенности от "мирской суеты", эксцентризме поведения, поглощенности некоей тайной, незаметной для посторонних жизнью, что отобразилось и в названиях их книг - всех этих "записях сновидений", "заметках одинокого", "потайных записках", "заметках на досуге" и т. д.
Жизнь "человека культуры", как она предстает в живописи и литературе того времени, складывается из самых прозаических, но с поразительной настойчивостью вновь и вновь повторяющихся эпизодов: прогулки в горах, чтение, рыбная ловля, любование пейзажем, отдых, неспешная беседа с другом, игра в шашки, расставание на речном берегу, вслушивание в тихие звуки цитры или шум ветра в кронах деревьев… Кажется, что все эти фрагменты уединенно-мирной жизни служат лишь предлогом для изображения красоты и величия природного мира. Сама непритязательность изображаемых событий и усиленное внимание к окружающей природе выдают увлеченность живописцев и литераторов какой-то неизъяснимой, внутренней правдой человека. Здесь царит благородная сдержанность; не видно ни театральных поз, ни героических жестов, ни кипения страстей. Можно подумать, что эти люди, погруженные в свою одинокую думу, живут в мире, где не существует славы великой империи, не сражаются огромные армии, не заходят в гавани корабли из дальних стран, где, наконец, почти не осталось мест для уединенного покоя. Девиз их жизни - "праздность в уединении" (ю сянь), некое абсолютное бездействие, оттеняемое увлеченностью как будто непритязательными занятиями на досуге.
"Человек культуры" (ра)скрывает свет своей мудрости в помраченности простых житейских мнений; он живет "погребенным среди людей". Но его видимое опрощение - знак внутренней возвышенности. Китайская "праздность" хранит в себе властное требование превзойти мир. Только тот, кто свободен от вещей, способен наслаждаться ими. Чтобы жить воистину, нужно отойти от жизни. Путь "человека культуры" учит ценить не внешний, по-театральному демонстративный героизм "великих свершений", а внутренний, невидный со стороны героизм принятия жизни во всей ее повседневности - мимолетной и непреходящей. Такой героизм дается труднее всего, потому что в действительности требует самого беспощадного самоотречения, требует прожить жизнь безукоризненно честно, "на одном дыхании", как единственную возможность и притом без любования собой.
Уже упомянутый литератор XVI века Ту Лун писал: "Муж, преданный Пути, живя в покое, не ведает скуки, а занимаясь делами, далек от шума света. Он живет в мирской пыли, но пребывает вне нее, не имеет оков и не желает освобождения, у него "ива вырастет на локте" и "птица совьет гнездо на темени"".
Вся мудрость, все духовные достижения Китая порождены этой высокой мужественностью духа, которая ценна, впрочем, не сама по себе, а как способ познания истоков жизни, некоей "жизни до жизни", глубочайшей матрицы опыта - тайны истинного учителя. Это тайна пустотной пра-перспективы всякого видения, заполняемой бесконечным богатством "видимого и слышимого". Мудрый дает быть всему, что бывает в жизни. И чем обыденнее и неприметнее образы жизни, тем достовернее свидетельствуют они о том, что есть в нашем опыте подлинного.
Глава вторая
ТРУДЫ И ПРАЗДНИКИ
Черты домашнего быта
Основополагающая идея китайской цивилизации - идея неразрывного единства человека и природного мира, личности и общества - нигде не проявляется так полно и убедительно, как в архитектурной традиции. Китайский дом - и эпоха Мин, конечно, не была здесь исключением - всегда предстает вписанным в природную среду и, более того, в единый вселенский порядок, где существует полная преемственность между человеком, семьей и космосом. Выбор места для дома издавна определялся правилами так называемой геомантии или, по-китайски, науки "ветров и вод" (фэншуй), устанавливавшей соответствия между человеческой деятельностью и природными процессами. Одновременно дом воплощал устои и ценности общественной жизни, в первую очередь семейного уклада. Для древних китайцев он даже был наглядной иллюстрацией общественного устройства. "Всемогущий государь подобен залу; его подданные - ступени, а простолюдины - основание дома", - писал древний историк Бань Гу.
Заметим, что термин "семья" в китайской грамоте обозначается иероглифом "цзя", который графически представляет собой сочетание знаков "крыша дома" и "свинья". Таким образом, идеографическая этимология хорошо передает экономическое и ритуальное значение семьи в Китае: редкий крестьянин не держал в своем доме свиней, и та же свинья была у китайцев главным жертвенным животным, благодаря которому в дни семейных празднеств осуществлялось общение живых с умершими предками. Так, в слове "цзя" отобразились важнейшие признаки семьи: родство по крови или браку, общность имущества, хозяйственная и культовая самостоятельность.