Теперь имя Александр как императорское имя должно исчезнуть, и оно действительно исчезает в простонародном имени Федор: сколько этих Федоров на Руси! В каждом городе, в каждой деревне, на каждом постоялом дворе – Федор, Федя, Федька… Но в то же время, исчезнув, оно должно преобразиться, как преображается и сам Александр на новом жизненном этапе. Собственно, и библейский Аврам ("Отец высей") стал Авраамом ("Отцом множеств") после призвания его Богом. И при монашеском постриге, как известно, давалось новое имя. Поэтому Федор превращается в Феодора: Александр выбирает имя, в котором, словно тайный водяной знак, проступает, просвечивает латинское "Тео" ("Фео") – "Бог", и означает оно "Дар Божий".
Но в этом имени угадывается и другой знак, указывающий на принадлежность Феодора Козьмича царскому дому Романовых. Известно, что имена Александра и Феодора носили основатели дома Романовых, дядя и отец Михаила I Феодоровича, а Федоровская икона Божией Матери была фамильной святыней рода. Поэтому для Александра I было вполне естественно стать Феодором: это имя ему не чуждо и выбор не случаен. Исследователи указывают на дополнительную мотивировку выбора, оправданную в том случае, если духовным наставником, благословившим Александра на старчество, был митрополит Филарет: "… в славном 1812 году архимандрит Филарет, одновременно с утверждением в должности ректора Санкт-Петербургской духовной академии, был назначен настоятелем первоклассного Новгородского Юрьевского монастыря. Того самого, что позже получит в управление архимандрит Фотий. Именно в Софийском соборе Новгорода покоились мощи святого князя Феодора – старшего брата святого Александра Невского; в "Словаре историческом о святых, прославленных в Российской Церкви, и о некоторых подвижниках благочестия, местно чтимых", изданном в 1836 году (год красноуфимского ареста Феодора Козьмича) и тогда же положительно отрецензированном Пушкиным, читаем: "Сей юный князь (по словам летописи), цветущий красотою, готовился вступить в брак, но внезапная смерть прекратила дни его").
А почему Козьмич? Рискну предположить, что такое отчество старец Феодор выбрал себе потому, что это было монашеское имя князя Дмитрия Пожарского, возглавившего ополчение против поляков, – Козьма. О судьбе князя, перед смертью принявшего монашеский постриг, Александр не мог не думать в феврале 1818 года, открывая памятник Минину и Пожарскому на Красной площади и глядя на его каменное изваяние, припорошенное снежной метелью. Вот старец Феодор и взял его в духовные отцы, тем самым указуя на то, что и сам шел тем же путем: из князей (до принятия императорского сана он был великим князем) – в монахи.
Императрица Елизавета Алексеевна по официальной версии скончалась в мае 1826 года, возвращаясь из Таганрога в столицу. Мнимая смерть застигла ее в маленьком провинциальном городке Белеве, где на самом деле она не умерла, а сложила с себя сан императрицы и удалилась в иночество. Так они решили меж собой, Александр и Елизавета: он уйдет первым, а она – следом (поэтому и не сопровождала тело умершего в Петербург). Когда-то в их честь слагали хвалебные гимны: "Александр и Елизавета, восхищаете вы нас!" При этом и хулили, и порицали, и интриговали против них, и вот они оба шагнули туда, где ни восхищения, ни порицания, ни хулы, – в затвор, десятилетнее молчание.
Через десять лет она вышла из затвора, была арестована, помещена в тюрьму, затем в больницу для душевнобольных и наконец в Сырковский монастырь под Новгородом. В свое время императрица Мария Федоровна за ее кротость и терпение дала ей прозвище Ее Величество Молчание, а свой монастырский подвиг она совершала под именем Веры Молчальницы; на первом допросе у следователя назвала себя также Верой Александровной (после чего и замолчала), что тоже о многом говорит. Ее имя можно истолковать так: Верящая в Александра, в истинность и святость избранного им пути и выбравшая для себя этот же путь.
Итак, император и императрица отныне – Феодор Козьмич и Вера Молчальница, он – в Сибири, она – в глухом новгородском монастыре, оба проходят узкий путь покаяния, внутреннего преображения, домостроительства души. Да, в личном плане – это несомненный подвиг, но как истолковать это в плане историческом и даже историософском? Историк наверняка скажет: "Ну, положим, это лишь гипотеза. Вот если вскроют могилу Александра в Петропавловской крепости и она окажется пустой, тогда возможно, хотя тоже, знаете ли, не факт, не факт…" Поэтому в последних книгах об Александре гипотеза о Феодоре Козьмиче и рассматривается в самом конце, после рассказа о его исторических свершениях. Иногда историк даже может позволить себе написать: "Здесь нет возможности говорить об этой легенде подробно. Существует достаточно исследований, убедительно опровергающих ее. Загадка Александра заключается не в его смерти, а в его жизни". Какой академизм во фразе: "Существует достаточно исследований…" Как жизнеутверждающе это звучит! И хочется добавить: как ходульно! Прочитав такое, невозможно удержаться от возгласа: вот оно тяжкое наследие советской исторической науки!
Нет, мы не собираемся ее чернить и порочить: в ней было много ценного, и прежде всего, непримиримость ко всему буржуазному, гнилостному, жажда социальной справедливости. Но эта наука, оправдав Грозного и возвысив Наполеона (книги Тарле и Манфреда), не допускала ни малейшего намека на то, что среди ненавистных Романовых могли быть цари, способные на такой нравственный подвиг, как самоотречение, и поднявшиеся до вершин святости. Поэтому какой там Феодор Козьмич! Умер, умер император в Таганроге, и не о чем тут больше говорить! Эта наука рассматривала Александра как стратега, дипломата, придворного, охотно смаковала подробности его любовных похождений, но не пыталась постигнуть в нем собственно царя, помазанника Божьего. Советская наука оказалась бескрылой и нечуткой прежде всего к тайне имени, неслучайно ею в свое время был выброшен лозунг – история без имен. Мол, имен нет, да и истории как таковой нет – одни общественные закономерности!
Нет, мы хотим, мы жаждем имен и неповторимых судеб. Мы утверждаем вновь и вновь: подобная смена имен императора и императрицы – величайший исторический факт, проливающий новый свет не только на эпоху Александра, но и на русскую историю в целом (при этом мы не отрицаем значения и того факта, что Ульянов стал Лениным, а Джугашвили – Сталиным). Если же рассуждать историософски, то эта смена имен приблизила романовскую Россию (петербургский период) к Святой Руси и Москве как Третьему Риму, высветила в ней эти имена, похожие на тайные водяные знаки, отсветы незримого Китежа…
Первый шаг от Петербургской России к Московскому царству Александр сделал в самом начале войны 1812 года, когда, покинув по настоянию своей свиты (ему был оставлен на ночном столике незапечатанный конверт с письмом) боевые позиции, отправился не в Петербург, а в Москву и придал этому посещению символический характер приобщения к московским державным корням, православным святыням, народному духу. Собственно, это был во многом замысел адмирала Шишкова, горячего патриота, поборника отечественной старины (и – добавим, – одного из авторов письма на ночном столике), угадавшего в самом воздухе эпохи то, что невольно наводило на мысль: Александру явиться подданным своим не как петербургскому императору, а как московскому царю, царю-батюшке, чаемому народом. Но в Александре и самом уже пробуждалось, зрело то, что привело к перелому во всем его умонастроении, осознанию своего единства с народом в грозный час всеобщей беды, своего долга как православного государя. Невольный трепет вызывает сцена: 11 июля вечером Александр из Перхушкова, последней станции перед Москвой, едет в Первопрестольную, и по всей дороге его встречает народ, мужики и бабы с горящими свечами – тысячи мерцающих в белесых июльских сумерках свечей – и слышится пасхальное: "Да воскреснет Бог и расточатся врази его".
А следующим утром Александр выходит на Красное крыльцо Кремля, приложив руку к сердцу, отдает поклон собравшемуся там народу и под ликующий колокольный звон направляется к Успенскому собору, усыпальнице русских царей. Через несколько дней он принимает в Кремле депутацию московского дворянства и купечества, готовых пожертвовать всем ради победы над врагом, дать деньги на армию, собрать и вооружить ополчение.
– Государь! Государь! – вдруг разнеслось по залам, и вся толпа бросилась к выходу.
Так эта сцена описана в "Войне и мире" Толстого.
Вторым шагом к Святой Руси было то, что выражено в позднейшем рассказе Александра о пережитом им потрясении и духовном обращении во время пожара Москвы: "Пожар Москвы осветил мою душу и наполнил мое сердце теплотою веры, какой я не ощущал до сих пор. И тогда я познал Бога". Последние слова как будто на что-то указывают, они произнесены в некоем контексте, без которого остаются не до конца понятыми. В каком же? "… познал Бога" – это явно библейское (а после 1812 года Александр не расстается с Библией), соотнесенное со словами Иова, подводящими итог его многострадальному пути: "Я слышал о Тебе слухом уха; теперь же мои глаза видят Тебя".
Вот и глаза Александра "видят". Его коснулось то "веяние тихого ветра", в котором открывается человеку Бог.
И наконец третьим – окончательным, – шагом стал уход…
Задумаемся над таким парадоксом: декабристы, ненавидевшие Романовых и мечтавшие о возрождении власти Рюриковичей, Кондратий Рылеев, устраивавший у себя в доме на Мойке русские завтраки с квашеной капустой, квасом и солеными огурцами, Петербург к Москве не приблизили, Московского царства не обрели. А приблизил и обрел именно Александр Романов, он же сибирский старец Феодор Козьмич.
И говорить об этом надо не в конце, а в начале.
В начале, господа!
Глава третья Вензель
Неужели – он?! Неужели этот статный, осанистый, белобородый старик, появляющийся иногда на улицах старого Томска, и есть Александр I?! Да, император Александр, который не умер в Таганроге, а, положив вместо себя в гроб другого (солдата, что ли, умершего в лазарете), ушел неизвестно куда – в скит, в затвор, в схиму, чтобы через двенадцать лет поселиться в Сибири под именем Феодора Козьмича?! Удивительная, право, история! Удивительная, загадочная, непостижимая – прибыть вместе с партией ссыльных из Красноуфимска, где его судили за бродяжничество и приговорили к двадцати ударам плетью (императора-то!), и поселиться сначала в деревне Зерцалы, приписанной к казенному винокуренному заводу; затем у лихого казака Сидорова, построившего для него избушку на заднем дворе; затем неподалеку от села Краснореченского в такой же – чуть больше улья – избушке, выходившей окнами на пасеку крестьянина Латышева; и наконец в четырех верстах от Томска, на заимке купца Хромова, чьи работники сколотили для него келью. И так сколотили, хитрецы, что в погребе, под полом, слышалось певучее журчанье: спустись туда по лесенке и зачерпни ковшиком родниковой водички! Ах, хороша, аж зубы ломит!
Сколотили и тем самым уважили старца, любившего чистоту, благолепие и содержавшего свои вещи в строгом порядке. Да и вещей-то всего было: простая скамейка, дощатый стол, кровать с деревянным бруском вместо подушки, складной аналой и икона Почаевской Божьей Матери, намоленная святыня.
В этой келье старец проводил лето, а зимой (сибирская зима крута) перебирался в Томск, на Монастырскую улицу, где у него – уж почтенный Семен Феофанович позаботился – был отдельный домик, укрывшийся в саду, за большим, двухэтажным хромовским домом. В нем-то и зимовал таинственный старец, лишь изредка появляясь на улицах Томска, – статный, осанистый, с развевающейся по ветру бородой: неужели Александр Благословенный?! Глянь, Марья, посмотри, Аграфена, обернись, Калистрат, – неужели он?! Победитель Наполеона, изгнавший французов из русской земли и освободивший Европу от супостата, – неужели?! Жил во дворцах, едал на серебре и злате, душился сладкими духами, носил мундир с эполетами, а теперь в простой рубахе, подпоясанной ремешком, и старой, вылинявшей дохе бредет по пыльной обочине! Где еще такое увидишь! Ну, чудеса… право же, только ахнуть!
Так перешептывались, дивились и ахали Марья, Аграфена, Калистрат и прочие томские обыватели, когда встречался им Феодор Козьмич, и слухи летели за ним следом, словно змейки степной поземки: Александр… Александр… Однако слухи слухами, но очень уж смахивало на правду, что под именем старца скрывается августейшая особа. Ведь узнал же его сосланный в Сибирь истопник из царского дворца, который после встречи с Феодором Козьмичом (товарищ его заболел, и он обратился к старцу-целителю за помощью) осенял себя крестным знамением и клялся-божился, что это государь Александр Павлович! Узнал и бывший солдат, помнивший государя еще по тем временам, когда под барабанный бой, оттягивая носок, маршировал на дворцовом плацу (Александр, как и отец его Павел, любил вахтпарады). Узнала и некая чиновница, по слабости женской сомлевшая, упавшая в обморок при звуках знакомого голоса. А главное, сам Феодор Козьмич, уезжая из деревни Зерцалы, оставил там загадочный вензель, изображающий букву "А" с короною над нею и парящим голубком вместо перечерка! Оставил в тамошней часовне, и многие видели этот вензель, нарисованный карандашом и раскрашенный зеленовато-голубой и желтой красками. Видели, дивились, и как было не заподозрить в нем намек на царское происхождение старца: короны над буквами из простого форсу не рисуют! Поэтому и заговорили по всей Сибири, что на заимке купца Хромова поселился император Александр, – заговорили в крестьянских избах, купеческих домах и дворянских особняках, в банках и казенных управах, в трактирах и чайных, в рудниках и на золотых приисках. Заговорили, и слухи превратились в молву , а молва со временем стала легендой. Легендой удивительно русской, поскольку ни в какой иной стране не могло случиться, чтобы император, добровольно отказавшись от власти, отказался бы и от собственного имени, богатства, привычных условий жизни и, проведя более десяти лет в затворничестве, пройдя суровый путь иноческого послушания, поста и уединенной молитвы, поднялся бы до вершин святости, обрел от Бога многие духовные дары.
Легенда, удивительно отвечающая исконному складу, внутреннему, сокровенному образу России, но самое-то русское в ней, пожалуй, то, что это не легенда, а быль. Да, да, самая настоящая быль, хотя и вынужденная принять форму легенды, поскольку есть некая закономерность, некая таинственная обусловленность в том, чтобы факты, подобные уходу Александра, существовали в истории возвышенно и прикровенно, а не опускались до плоской и однозначной очевидности. И ты, историк, зря хлопочешь, пытаясь доказать или опровергнуть: эти закономерность и обусловленность не позволяют подвергать такого рода факты унизительной процедуре доказательств, оскорбляя их избыточными документальными свидетельствами и подтверждениями, не оставляющими простора для фантазии и воображения. Ведь перед нами факты особого – духовного – ряда, их же следует не доказывать, а знать доопытным знанием и в них следует верить. Знать как быль и верить как в легенду – к этому мы и будем стремиться, рассказывая историю превращения императора Александра I в старца Феодора Козьмича, а пока еще несколько слов о возникновении легенды.
Зимой 1864 года старец Феодор Козьмич покинул бренный мир – это произошло в том самом доме на Монастырской улице, где он в смирении провел последние годы. Правда, незадолго до смерти он вернулся в свою старую келью к казаку Сидорову, но прожил там всего несколько месяцев, и когда Семен Феофанович Хромов заехал навестить его, он попросился назад в Томск. Попросился уже совершенно больной и ослабевший – его вывели под руки и бережно усадили в повозку. Прощаясь с Сидоровым и его женой, старец сказал: "Ну, спасибо всем и за все". Сказал, махнул рукой – и поехали. Отправились сначала в деревню Коробейниково и переночевали у тамошнего крестьянина Ивана Яковлевича Коробейникова, чью маленькую дочь Феоктисту старец очень любил (может быть, потому, что все собственные дочери Александра умерли), а ранним утром, на зорьке, двинулись в Томск. В шестидесяти пяти верстах от Томска, неподалеку от деревни Турунтаевой, случилось чудо: по обеим сторонам дороги появились светящиеся столбы, сопровождавшие повозку до самого Томска и исчезнувшие лишь на Воскресенской горке. Помимо купца Хромова столбы эти видели правивший лошадьми ямщик и дочь Семена Феофановича Анна Семеновна, которая и воскликнула, обращаясь к старцу: "Батюшка, перед нами идут какие-то столбы!" Феодор Козьмич ничего ей не ответил и лишь тихо прошептал: "О, Пречистый Боже, благодарю…" Благодарил же он за то, что столбы как бы охраняли повозку, проезжавшую по тем местам, где частенько пошаливали, в оврагах слышался лихой посвист, на дорогу падало подрубленное дерево и бородатый мужик с кистенем останавливал лошадей и зычным голосом требовал: "Кошелек или жизнь!"
Охрана оказалась надежной, и до Томска добрались благополучно, но Феодору Козьмичу так и не стало лучше: он слабел и силы его покидали, словно кто-то невидимый стоял над ним, постепенно отнимая у плоти и освобождая душу для иной, вечной, жизни. Освобождая так, как дыханием отогревают стекло, затянутое льдом, чтобы в нем забрезжил голубоватый свет, вот и в облике Феодора Козьмича – бледном лице, почти бескровных губах, прозрачной коже лба, – все заметнее обозначалось нечто голубоватое, нездешнее… "Батюшка, объяви хоть имя своего ангела, чтобы в молитвах наших упоминать его", – взывала к старцу жена Хромова, со слезами наклоняясь над его кроватью, но Феодор Козьмич хранил имя ангела в тайне: "Это Бог знает". "Тогда, батюшка, упомяни хоть имена твоих родителей, чтобы нам можно было молиться за них", – уговаривала другая гостья, часто бывавшая в доме, но Феодор Козьмич строго остерегал ее: "И этого тебе нельзя знать. Святая Церковь за них молится". После этих неудавшихся попыток – глупые женщины, чего с них взять! – сам Семен Феофанович пожаловал в келью, сбросил в сенях шубу, очистил от снега валенки и упал на колени перед старцем, истово крестя лоб: "Благослови меня, батюшка, спросить тебя об одном важном деле". "Говори, Бог тебя благословит", – ответил Феодор Козьмич, не открывая глаз. "Есть молва, – Семен Феофанович придвинулся вплотную к кровати и понизил голос до шепота, – что ты, батюшка, не кто иной, как Александр Благословенный… Правда ли это?" После этих слов Феодор Козьмич открыл глаза и, слегка приподнявшись на локте, стал креститься и говорить: "Чудны дела Твои, Господи… Нет тайны, которая бы не открылась"; а на следующий день подозвал к себе Хромова и сказал: "Панок, хотя ты знаешь, кто я, но, когда умру, не величь меня и схорони просто".
Так наступило 20 января – тот самый день, на котором заканчивались земные сроки старца. Заканчивались, словно кто-то невидимый держал в руке маятник: вправо… влево… вправо… И вот в 8 часов 45 минут вечера Феодор Козьмич повернулся на спину, вздохнул три раза и без мучений и стонов затих навсегда. Земные сроки закончились – маятник остановился.
Итак, в восемь сорок пять: Хромов посмотрел на ходики и, может быть, сверил время со своими карманными часами. Дело-то важное – точность нужна!