Смерть и воскресение царя Александра I - Леонид Бежин 8 стр.


Летом 1819 года после линейного учения под Красным Селом император обедает с младшим братом Николаем и его женой великой княгиней Александрой Федоровной. На почтительном отдалении замерли лакеи, слуга разливает серебряным половничком суп. Происходит такой разговор: император доволен тем, как его брат командовал бригадой, и весьма обрадован отношением великого князя к службе. С радостью взирает он и на семейное счастье молодой четы (у великой княгини к тому времени уже родился сын, будущий император Александр II, и она была беременна дочерью Марией). Сам он никогда нe испытывал этого счастья – из-за той легкомысленной связи, которую имел в молодости, и из-за того, что их с братом Константином вовремя не научили его ценить. Поэтому у обоих даже нет детей, которых можно было бы признать наследниками. К тому же он не чувствует себя настолько здоровым и крепким физически, чтобы надлежащим образом справляться с обязанностями монарха. Да, он не преувеличивает: физическое здоровье и крепость – одно из важнейших условий успешного царствования, особенно в их беспокойный век, его же силы, увы, слабеют, и он не в состоянии исполнять свои обязанности так, как их сам понимает. Вот почему он считает за долг и непреложно решился отказаться от престола, лишь только заметит по упадку своих сил, что настало тому время. Отказаться – в пользу великого князя Николая, потому что Константин, будучи одних с ним лет, в тех же семейных обстоятельствах, со врожденным сверх того отвращением от престола, решительно не хочет ему наследовать. Итак, Николай должен наперед знать, что призывается в будущем к императорскому сану.

Такой знаменательный разговор, вызвавший слезы на глазах великого князя Николая и его супруги, которые растерялись, смутились и долго не могли подыскать слова в ответ. Император Александр, сам необыкновенно серьезный и взволнованный, считает нужным их утешить: минута переворота, так устрашившая молодую чету, еще не наступила и до нее, быть может, пройдет еще лет десять. Его же цель теперь была только та, чтобы Николай Павлович и Александра Федоровна заблаговременно приучили себя к мысли о непреложно ожидающем их будущем. Десять лет – нет, оказалось гораздо меньше: всего шесть… Через шесть лет Николай торжественно вступит на престол; в память о брате он водрузит на дворцовой площади колонну с ангелом – Александрийский столп. Да, да, не статую-памятник (император верхом на коне, при всех регалиях власти), а символический и во многом загадочный столп, выше которого дерзновенно вознес свой нерукотворный памятник Пушкин.

Но об этом мы уже говорили, поэтому сейчас еще одно признание Александра, – может быть, самое непроизвольное, высказанное по другому поводу, но имеющее непосредственное отношение к нашей теме. Признание, относящееся ко временам вторжения Наполеона в Россию – тут уже не до безмятежных уголков Европы. "Я отращу себе бороду и лучше соглашусь питаться хлебом в недрах Сибири, чем подпишу стыд моего отечества и добрых моих подданных". Или по другой версии: "…питаться картофелем с последним из моих крестьян, нежели подпишу позор моего отечества и дорогих моих подданных, коих жертвы я умею ценить" – с такими словами император обратился к полковнику Мишо, французскому эмигранту на службе в русской армии, который был послан к нему Кутузовым с донесением о сдаче Москвы. Вот оно! Соединились и совпали два образа, два портрета, и мягкие, женственные, "античные" черты Александра впервые слились с суровым и строгим обликом старца Феодора Козьмича. Слились, и мы увидели: да это же одно и то же лицо, один и тот же взгляд, одни и те же жесты, а люди – разные. Император, чья величественная фигура отражается в зеркальном паркете Зимнего дворца, и бородатый старик с краюхой хлеба, замаливающий грехи в глубинных недрах Сибири! Как отдельная, самостоятельная личность каждый из них не вызывает удивления, но стоит их соединить, сблизить (расположить рядом два портрета) – и в нас проснется сознание удивительной человеческой загадки.

"Отращу себе бороду", "питаться хлебом в недрах Сибири" – это говорит совсем не тот человек, который мечтал поселиться на берегах Рейна. Значит, план уже был – не только план отречения, но и ухода. Тайный, секретный план, который он не раскрывал никому. Или почти никому, а если раскрывал, то с таким расчетом, чтобы собеседник понял, но не придал значения, придал значение, но – ничего не понял. Вот почему своей мечтой о берегах Рейна он делится с русскими, а о заветном намерении скрыться в Сибири говорит французу: Сибирь для полковника Мишо та же отвлеченная экзотика, что и для русских Рейн. Поэтому можно сказать – как бы случайно обмолвиться. Француз же – иноплеменник, перед ним не страшно. Что ему седая борода, суковатый посох и пачкающая пальцы корочка запеченного в золе картофеля, пища странников и бродяг, – все равно не придаст значения. A если и придаст, то вряд ли что-нибудь поймет. Подумает: так, пустые фантазии, мираж, дым, вечно застилающий воображение этих странных, загадочных русских.

Подумает, но на всякий случай запишет: все-таки не последний крестьянин произнес эти слова, а император. Император огромной, кроткой, причудливой и необъяснимой страны, именуемой Россией. Поэтому на всякий случай – пусть узнают потомки. Узнают и рассудят: может быть, им видней… И вот я перечитываю слова Александра, увековеченные по-французски полковником Мишо, и передо мной расстилается все та же огромная, кроткая, причудливая и необъяснимая… и тому, что в ней понятно, я не придаю значения, а то, чему придаю, остается совершенно непонятным…

С этим парадоксом я постоянно сталкиваюсь и здесь, в Таганроге…

И самое непонятное для меня то, как могло резное, отделанное орехом кресло из путевого дворца Александра оказаться на свалке, а пьедестал его памятника со сколотой надписью превратиться в памятник жертвам революционных боев, установленный в 1918 году на городском кладбище Таганрога. Да, да, на обычной дворовой свалке, где его подобрала одна из сотрудниц музея, и – на могиле несчастных жертв, которую мы со знакомым драматическим писателем долго разыскивали среди прочих могил и полуразрушенных, замшелых склепов. Кресло – и пьедестал. Как? Попытаемся если и не ответить на этот вопрос, то хотя бы рассказать подробнее о том, как он возник. Итак, сначала кресло…

Я услышал о нем от сотрудницы музея по имени Алла Августовна – молодой, строгой, серьезной и даже несколько флегматичной по отношению к музейным редкостям: свойство вполне объяснимое и не вызывающее удивления потому, что настоящий знаток, эксперт, профессионал всегда бережет эмоции, связанные с предметом его каждодневных занятий. Вот и добрейшая Алла Августовна суховато, заученно, с профессиональным бесстрастием поведала мне о том, что после октябрьского переворота 1917 года царский путевой дворец освободили от излишнего декора, разбили на клетушки и отдали нуждающимся. Соответственно и мебель распределили, особо не задумываясь над тем, кому она попадет в руки: вот тебе, Сидоров, стол из карельской березы – будешь на нем гнутые гвозди выпрямлять, а тебе, Марфуткина, ваза – шелуху от семечек сплевывать. Распределили поровну, чтобы всем хватило – и Сидорову, и Марфуткиной, и Спиридоновой, и многим другим. Кое-что, понятно, приберегли – самое ценное, отделанное серебром или золотом, – но основная часть дворцовой обстановки досталась тем, кто успел, оказался порасторопнее. Так и получилось, что в некоторых домах Таганрога до сих пор хранятся императорские вещи, особенно мебель – столы, стулья, кресла, – только поискать. Впрочем, иногда и искать не надо – вышел на свалку и… За столько-то лет и обивка поистерлась, и лак потускнел, и дерево рассохлось, вот и выбрасывают. И кресла, и стулья, и овальные столы из карельской березы.

Так однажды и Алла Августовна вышла, пригляделась и наметанным глазом определила: не простая вещица. Извлекла из-под груды мусора, смахнула пыль, и действительно – изящное, старинной работы кресло, напоминающее лучшие образцы мебели начала XIX века. Правда, обивка содрана и из сиденья торчат ржавые пружины, но – из лучших образцов, и, быть может, сам император сиживал, заложив ногу на ногу и задумчиво откинувшись на высокую спинку. Или императрица, присев на краешек и аккуратно подобрав платье, рассеянно листала французский роман.

Одним словом, реликвия…

Реликвия из числа тех, которые вызывают во мне благоговейный трепет и некий обморочный восторг, прорывающийся в восклицаниях: "Ах, неужели!" – безостановочном кивании головой, блаженно-радостном потирании рук и прочих жестах сочувственного доверия к собеседнику. Да, трепет и восторг, ведь я же не профессионал, а дилетант, сентиментальный созерцатель, соединитель пространства и времени, для которого вещи окутаны некоей мерцающей серебристой аурой, похожей на свечение ночной луны. И в этом завораживающем свечении возникают призраки, тени, профили, силуэты тех, кого давно уже нет, но они – есть, поскольку оставлены знаки их присутствия на земле. Оставлены знаки, и поэтому я, конечно же, не мог не увидеть, и в ответ на мой умоляющий взгляд Алла Августовна терпеливо вздохнула, посмотрела на часы, прикидывая, сколько это отнимет времени, и обреченно развела руками: "Ну что ж, пойдемте… Так и быть, покажу". Пойдемте – и мы отправились в дом ее бабушки, где хранилось кресло; долго плутали по улочкам, куда-то сворачивали, ныряли во дворики, выныривали в переулки, и наконец вот оно – в сумрачной глубине маленькой комнаты.

Комнаты с обычной провинциальной обстановкой, телевизором на тумбочке, покрытым вышитой дорожкой комодом, трехстворчатым зеркалом, кактусами на окнах, и среди всего этого – кресло из путевого дворца Александра! Непостижимо – из путевого дворца, и, быть может, он сам, заложив ногу на ногу и откинувшись на высокую спинку, или императрица… рассеянно листала… Одним словом, я пытался связать, сопоставить внешний облик вещи с историей – тем таинственным и необъяснимым, призрачным, эфирным, струящимся незримыми токами, что отличает ее, эту вещь, от прочих вещей в комнате.

Добрейшая Алла Августовна не торопила меня, но все-таки посматривала на часы, и было ясно, что нельзя бесконечно затягивать этот миг, что существуют приличия и надо прощаться. Прощаться со старым креслом – как жалко, жалко до слез! Без обивки, пружины торчат из сиденья – а как будто с человеком… Приоткрыли на минуту дверцу, и… свидание окончено. Исчезли призраки, тени, профили, силуэты, и только знаешь: то, чего нет, – есть и сам ты – держатель знака, врученного тебе на вечное хранение.

Глава одиннадцатая Даты

Однако продолжим. Продолжим нашу повесть и одновременно с этим закончим рассказ о Таганроге, а напоследок, как обещали, посетим старое городское кладбище, отыщем ту самую могилу, где возвышается памятник, некогда бывший пьедесталом. Пьедесталом, или, иными словами, основанием, подножием для чего-то, призванного возвышаться, и вот как все перевернулось – в буквальном смысле с ног на голову, – если отныне возвышается само подножие! Возвышается как памятник жертвам революционных боев: революционных, – значит, против ненавистного царизма, а памятником жертвам стал царь. Не статуя, а пьедестал, подножие, попирающее тех, кто низвергал статую. Какой парадокс, какой чудовищный гротеск: те, кто дерзновенно возвысил себя над царем, оказались погребенными под его ногами! Возвышение головой вниз: поистине этим памятником творцы революции выразили самую ее суть. Выразили случайно и не помышляя об этом, а просто польстившись на мрамор или гранит, но недаром сказано: чем случайней, тем вернее.

И вот эпоха обретает свой обманчивый символ, мы же со знакомым драматическим писателем едем на кладбище в пыльном южном трамвае, чтобы отыскать странный памятник – один из тех, которых так много в огромной, кроткой, причудливой и необъяснимой стране. Трамвай мотает из стороны в сторону, колеса бегут по рельсам, грохот, трезвон: лихая езда – услада. Приезжаем и долго ищем, переходя от одной могилы к другой, он же, как полагается, ускользает. Ускользает и словно бы нас дразнит, морочит, водит вокруг одного и того же места, а сам не показывается. Мы со знакомым писателем вконец измучились, расспрашивая прохожих: посылают направо – он слева, поворачиваем налево, а он тут как тут – справа. И так получается, что все как будто знают: есть такой памятник, – но направить толком никто не может. Никто, даже из тех, кто живет рядом. Словно бы есть, а где именно – и не вспомнить.

Кружили мы, кружили и лишь чудом вышли из лабиринта: вот он, этот призрачный, мнимый, ускользающий памятник, который некогда стоял в центре города, на Банковской площади (это место мы потом нашли), а теперь скромно ютится здесь, на кладбище, затерянный среди могил. Затерянный и неразличимый, но, может быть, в этом есть свой смысл? Смысл-судьба, смысл-жребий, таинственный контур которого проступает в том, что такой же мнимой и призрачной была смерть Александра. Мертвец ожил, и памятник – исчез. Исчез, и лишь пьедестал напоминает о великой мистификации, известной под именем: болезнь и смерть императора Александра I в Таганроге.

И вот теперь мы снова соединим пространство со временем, события – с датой…

Болезнь и смерть. Случилось это в солнечные, по-летнему теплые дни ноября 1825 года. Да, очень уж теплый и солнечный выдался ноябрь, и вторая половина особенно, ну просто на редкость: это запомнилось всем, бывшим в Таганроге. А императрица Елизавета Алексеевна даже специально отметила в своем дневнике, что погода была необыкновенно теплой, 12 градусов по Реомюру или 15 по Цельсию. И Феодор Козьмич через много лет вспоминал, обращаясь к жене и дочери купца Хромова, навестившим его однажды летом на заимке: "Паннушки, был такой же прекрасный солнечный день, когда отстал я от общества" (к этому эпизоду мы еще вернемся).

Итак, 19 ноября: вот и настало время поразмышлять об этой дате. Случайна ли она? Мы уже убедились, как много значил церковный календарь для Пушкина, который к тому же в последние годы жизни, особенно во время работы над "Борисом Годуновым", постоянно читал жития святых и другим советовал (к примеру, Жуковскому). А для Александра? Конечно, даты для него чрезвычайно важны, многие даты, и среди них – день памяти Александра Невского, его небесного покровителя, день смерти его бабки Екатерины, день свадебных торжеств, собственной коронации, Лейпцигского сражения, победой в котором он так гордился (только годовщину Бородина не пожелал отмечать: слишком напоминала о захваченной французами и сожженной Москве).

Ну, и, конечно, страшный день 11 марта – тоже дата…

При переправе через Рейн Александр задерживает русские войска и пропускает вперед австрийские. На то у него свой расчет: для него важно перейти мост в первый день нового, 1814 года и тем придать символический смысл вступлению русской армии на землю Франции, ведь он пересек Неман 1 января 1813 года. Значит, он ведом самим Провидением, избравшим его Своим орудием, и Оно же исчисляет даты…

Александр истинный пифагореец в том, что верит в магию знаков и чисел. Уже одно это наводит на мысль, что за 19 ноября должно что-то скрываться: уж если имя Феодор Козьмич говорит о многом, содержит в себе шифр, тайное указание на то, кем в действительности был его носитель, то можно не сомневаться: день 19 ноября выбран не случайно. Да и как же иначе! Ведь это день начала новой жизни, по существу нового рождения (Христос в ночной беседе с Никодимом говорил об этом втором рождении, – рождении от Духа) – он должен быть чем-то ознаменован, освящен, отмечен. Такова была эпоха, умевшая скрывать тайны и в то же время в тайном приоткрывать явное, хотя и не всеми прочитываемое (да и прочитавшему предписывалось молчать). Эпоха, обращавшаяся через головы современников к потомкам: они получат весть, поймут, распознают. Все начало девятнадцатого века – это эмблемы, аллегории и символы; даже прямолинейный Николай I не чужд им (что и доказал своим участием в разработке проекта Александрийской колонны), а уж сам Александр, благоволивший масонам, сын Командора мальтийских рыцарей, – тем более. Поэтому и дата 19 ноября должна быть эмблематична, должна содержать некий шифр…

Попробуем его разгадать. 19 ноября – день памяти святых Варлаама и Иасафа, и в Четьих Минеях под этим днем помещено их житие. Вернее, не житие, а повесть, переведенная с греческого, до самих же греков легенда об Иасафе, покинувшем царский дворец и отправившемся на поиски истины, донеслась с далекого и экзотичного Востока…

Впрочем, познакомимся вначале с сюжетом повести и ее героями. Иасаф, сын индийского царя Авенира, живет в роскошном дворце, предаваясь наслаждениям и ничего не ведая о том, что происходит за его стенами, что в мире есть беды и страдания, старость и болезни. Такова воля отца, напуганного предсказаниями звездочетов о том, что сын отречется от царской власти и примет гонимую им христианскую веру, предпочтет власти святость. И вот однажды Иасаф встречает двух стариков, "изморсканым лицеем и горбата суща", иными словами совершенно ужасных с виду, дряблых и немощных. Царевич поражен этим зрелищем и связанной с ним мыслью о том, что и он когда-нибудь станет таким же, состарится и умрет, и то безмятежное настроение, в коем он проводил время, упоение своей молодостью, красотой и здоровьем сменяется мучительными терзаниями.

Позвольте, но ведь это же Будда! Да, источником повести послужило жизнеописание Сиддхартхи Гаутамы Шакьямуни Будды, но оно переделано в благочестивом христианском духе.

Под видом купца во дворце появляется преподобный Варлаам и обещает уврачевать, исцелить царевича. Врачевство его особое: он открывает Иасафу истины евангельские, рассказывает ему и толкует многие притчи, развенчивает идолов иных религий, обращает его в христианство и показывает, что подлинная сладость, подлинное наслаждение – в посте и молитве. Убедившись в этом, Иасаф отрекается от прежнего образа жизни и, воспылав верой, во всем следует своему учителю: монашествует во дворце.

Для царя Авенира новая болезнь сына хуже прежней, и он лечит ее по-своему, использует все средства, чтобы образумить сына. Он посылает к Иасафу разодетых в шелка, украшенных ожерельями красавиц, которые стараются пленить его своими чарами, пробудить в нем чувственность, но все тщетно: пробужденный духом, отныне царевич непоколебим. Тогда – дабы не послужил он пагубным примером для остальных подданных, – Авенир отделяет сыну часть царства и спроваживает его с глаз долой. И что же? Царство Иасафа расцветает, а царство самого Авенира приходит в упадок. Это наглядно показывает Авениру силу христианской веры, и он тоже становится христианином.

И вот дальше-то – самое главное.

Вскоре Авенир умирает. Иасаф хоронит его с подобающими почестями, созывает старейшин, раздает все свое богатство и просит избрать нового царя, поскольку отныне всеми помыслами стремится "работати Владыце моему истинною". Новоизбранного царя Арахию народ отвергает; Иасаф обещает остаться на троне, сам же в последнюю ночь своего царствования пишет "епистолию" к народу, "како житии християном правостию премногою", и наутро "всех утаивая, из полаты изыде", иными словами тайно покидает дворец. Как Будда, согласно жизнеописанию. Как Пробужденный истиною евангельской (Будда – от слова "будить").

Назад Дальше