Закат и падение Римской Империи. Том 1 - Эдвард Гиббон 4 стр.


Пастор Павильяр был очень доволен своим успешным вли­янием на ум своего ученика, который помогал ему своими размышлениями и сам рассказал нам, в какой он пришел во­сторг, когда ему удалось собственным рассудком отыскать какой-то аргумент против догмата пресуществления. Благо­даря этому аргументу он снова перешел в протестантство и сделал это на Рождество 1754 г. с такой же непринужденно­стью и искренностью, с какой за полтора года перед тем пе­решел в католическую веру. В человеке более зрелых лет та­кие перемены могли бы считаться признаком легкомыслия и необдуманности, но в Гиббоне, которому было в ту пору сем­надцать с половиной лет, они свидетельствовали лишь о жи­вости его воображения и о том, что его жаждавший истины ум, может быть, слишком рано сбросил с себя иго предрас­судков, служащих охраной для того возраста, когда наши принципы еще не могут быть основаны на рассудке. "Тогда, - говорил Гиббон, вспоминая об этом происшествии, - я прек­ратил мои богословские исследования и подчинился с слепым доверием тем догматам и таинствам, которые приняты еди­ногласно и католиками, и протестантами". Такой быстрый переход от одной веры к другой, как видно, уже успел поко­лебать его доверие и к той, и к другой. После того как он про­верил на опыте те аргументы, которые он сначала принял с полным убеждением, а затем опровергнул, в нем, натураль­но, должна была развиться склонность не доверять даже та­ким аргументам, которые казались ему самому самыми не­опровержимыми, и главной причиной его скептицизма отно­сительно каких бы то ни было религиозных верований, веро­ятно, был тот религиозный энтузиазм, который заставил его еще в юности отказаться от той веры, в которой он был вос­питан. Как бы то ни было, но Гиббон, как кажется, считал одним из самых счастливых событий своей жизни тот факт, что он пробудил внимание своих родных и заставил их пот­ребовать от него со всей строгостью их авторитета, чтоб он подчинился - хотя, по правде сказать, немного поздно - сис­тематическому плану воспитания и серьезных занятий. Пас­тор Павильяр, как человек умный и образованный, не огра­ничился одними заботами о религиозных верованиях своего ученика; он скоро приобрел большое влияние на податливый ум молодого Гиббона и воспользовался этим влиянием для того, чтобы руководить деятельной любознательностью свое­го ученика, нуждавшеюся только в том, чтобы ее направили к истинным источникам знания; но наставник был в состоянии только указать на эти источники, а затем скоро пред­оставил своему ученику подвигаться его собственными сила­ми вперед по той дороге, на которой он не был способен сле­довать за ним. С тех пор склонный от природы к последовательным и методическим занятиям ум молодого Гиббона принял и в научных исследованиях, и в суждениях то систе­матическое направление, которое так часто приводило его к истине и которое могло бы постоянно предохранять его от всяких от нее уклонений, если бы его не вовлекали по време­нам в заблуждения чрезмерная требовательность и опасная наклонность составлять себе предвзятое мнение о предмете, прежде чем изучить его и обдумать.

После его смерти были изданы его "Extraits raisonnes de mes Lectures"; первые из них относятся почти к той самой эпохе, кода он начал придерживаться плана занятий, ука­занного ему пастором Павильяром. Пробегая их, нельзя не быть пораженным прозорливостью, точностью и проница­тельностью этого спокойного и пытливого ума, никогда не уклоняющегося в сторону от намеченного пути. "Мы должны читать только для того, чтобы быть в состоянии мыслить", - говорит он в предисловии к своим "Извлечениям", точно буд­то желая этим сказать, что он предназначает их для печати. Действительно, не трудно заметить, что его чтения служат, так сказать, канвой для его мыслей; но он придерживается этой канвы с большой точностью; он занимается идеями ка­кого-нибудь автора только в той мере, в какой они пробуж­дают новые идеи в нем самом, но его собственные идеи ни­когда не отвлекают его от идей этого автора; он подвигается вперед с твердостью и уверенностью, но шаг за шагом и ни­когда не делая скачков; течение его мыслей не увлекает его за пределы того предмета, из которого они зародились, и не возбуждает в нем того брожения великих идей, которое поч­ти всегда возникает в сильных, плодовитых и обширных умах от научных занятий; но вместе с тем из всех извлечений, которые он делает из какого-либо сочинения, ничто не пропадает даром; все, что он читает, приносит ему полезные плоды, и все предвещает в нем будущего историка, который сумеет извлекать из фактов все, что достоверные их подроб­ности могут доставить его природной прозорливости, но не будет пытаться дополнять их или восстанавливать в тех пок­рытых мраком неизвестности подробностях, которые можно только угадывать воображением.

После того, как совершилось его обращение в протестант­ство, Гиббон стал находить жизнь в Лозанне более приятной, чем мог того ожидать по первым впечатлениям. Скромное жалованье, назначенное ему отцом, не позволяло ему принимать участие в удовольствиях и увлечениях его молодых соотечественников, которые разносят по всей Европе свои идеи и свои привычки и взамен того привозят домой разные моды и нелепости. Это стесненное положение укрепило в нем природную склонность к занятиям, направило его само­любие на более блестящие и более достойные цели, чем те, которые достигаются одним богатством, и заставило его ис­кать знакомств преимущественно в менее требовательных и более полезных для него местных кружках. Благодаря бро­савшимся в глаза его личным достоинствам он повсюду нахо­дил любезный прием, а благодаря его любви к занятиям он сошелся с несколькими учеными, которые оказывали ему ле­стное для его лет уважение, всегда служившее для него глав­ным источником радостей. Однако его душевное спокойствие не могло совершенно предохранить его от юношеских увле­чений: в Лозанне он влюбился в девицу Кюршо, которая впоследствии была замужем за Неккером, а в ту пору слави­лась своими достоинствами и красотой; это была привязан­ность честного молодого человека к честной девушке, и Гиб­бон, вероятно никогда более не испытавший подобной привя­занности, с некоторой гордостью поздравляет себя в своих "Мемуарах" с тем, что "он хоть раз в своей жизни был способен испытать такое возвышенное и такое чистое чувство". Родители девицы Кюршо смотрели благосклонно на его на­мерения; сама она (в ту пору еще не впавшая в бедность, в которой она находилась после смерти своего отца), по-види­мому, была рада его посещениям; но молодой Гиббон, буду­чи отозван в Англию после пятилетнего пребывания в Лозан­не, скоро убедился, что его отец ни за что не согласится на этот брак. "После тяжелой борьбы, - говорит он, - я покорил­ся моей участи; я вздыхал как влюбленный и повиновался как сын"; эта остроумная антитеза доказывает, что в то вре­мя, когда он писал свои "Мемуары", ему уже не причиняла большой боли "эта рана, которую мало-помалу залечили время, разлука и привычки новой жизни". Эти привычки, свойственные лондонской светской молодежи и менее рома­нтические, чем те, которые мог бы иметь молодой студент, живущий среди швейцарских гор, превратили в простую за­баву довольно долго сохранявшуюся у Гиббона склонность к женщинам; но ни одна из них не внушила ему таких же чувств, какие он сначала питал к девице Кюршо; в ее обще­стве он находил во все эпохи своей жизни ту приятную ин­тимность, которая была последствием нежной и честной при­вязанности, уступившей голосу необходимости и рассудка, не давая ни той, ни другой стороне повода к упрекам или к злопамятству. Он снова встретился с нею в 1765 г. в Париже в то время, когда она была женой Неккера и пользовалась тем уважением, на которое ей давали право и ее личные до­стоинства, и ее богатства; в своих письмах к Гольройду он игриво рассказывает, как она приняла его: "Она была очень приветлива ко мне, а ее муж был особенно вежлив. Можно ли было так жестоко оскорбить меня? Приглашать меня каж­дый вечер на ужин, уходить спать и оставлять меня наедине с его женой, - разве это не значит ставить ни во что старого любовника?" Гиббон был не такой человек, чтобы оставлен­ные им воспоминания могли тревожить мужей; он мог нра­виться своим умом и возбуждать сочувствие к себе благодаря мягкости своего характера и своей честности, но он не мог произвести сильного впечатления на воображение молодой девушки: его наружность, никогда не имевшая никакой при­влекательности, сделалась уродливой от чрезмерной тучно­сти; в чертах его лица отражался ум, но в них не было ни вы­разительности, ни благородства, а вся его фигура всегда от­личалась несоразмерностью своих частей. В одном из своих примечаний к "Мемуарам" Гиббона лорд Шеффилд говорит, что пастор Павильяр рассказывал ему, как он был удивлен, когда увидел перед собою маленькую хилую фигуру Гиббона с толстой головой, из которой лились самые основательные аргументы в пользу папизма, какие когда-либо приходилось ему слышать. Вследствие ли болезненного состояния, в кото­ром он провел почти все свое детство, или вследствие привы­чек, которые были результатом такого состояния, он отли­чался неловкостью, о которой он беспрестанно упоминает в своих письмах и которая впоследствии усилилась из-за его чрезвычайной тучности, а в молодости не позволяла ему ни совершенствоваться в телесных упражнениях, ни находить в них удовольствие. Что же касается его нравственных свойств, то читателю, вероятно, будет интересно знать, что сам он о них думал, когда ему было двадцать пять лет. Вот какие размышления по этому предмету он вписал в свой журнал в тот день, когда ему минуло двадцать пять лет:

"По наблюдениям, которые я делал над самим собою, я на­хожу, что я склонен к добродетели, не способен ни на какое бесчестное дело и расположен к великодушным поступкам, но я надменен, дерзок и неприятен в обществе. У меня нет остроумия (wit J have none); юное воображение скорее силь­но, чем приятно; у меня обширная и счастливая память; са­мые выдающиеся достоинства моего ума заключаются в об­ширности и проницательности, но мне недостает быстроты взгляда и точности". Только по сочинениям Гиббона можно проверить правильность мнения, высказанного им о самом себе; из этого мнения можно вывести такое заключение о его нравственных свойствах: когда он, так сказать, исповедуясь перед самим собою, признает себя добродетельным, он, ко­нечно, может ошибаться на счет объема, который он придает обязанностям добродетельного человека, но он по меньшей мере доказывает этим, что он сознает в себе готовность ис­полнять эти обязанности во всем объеме, какой он им прида­ет; это, бесспорно, честный человек, который и всегда будет честным, так как он находит в этом удовольствие. Что каса­ется до надменности и заносчивости, в которых он сам себя обвиняет, то все знавшие его впоследствии никогда не заме­чали в нем этих недостатков потому ли, что вследствие его желания отделаться от них они представлялись ему в более ярком свете, чем посторонним людям, потому ли, что рассу­док преодолел их, или же потому, что привычка иметь во всем успех сгладила их. Наконец, что касается манеры де­ржать себя в обществе, то, конечно, любезность Гиббона не могла заключаться ни в той угодливости, которая всегда ус­тупает и сторонится, ни в той скромности, которая доходит до самозабвения; но его самолюбие никогда не выражалось в неприятной форме; желая иметь успех и нравиться, он ста­рался привлекать к себе внимание и успевал в этом без труда благодаря своей оживленной, остроумной и полной интереса беседе; если в его тоне и было что-нибудь резкое, то в этом сказывалось не столько оскорбительное для других желание повелевать, сколько уверенность в самом себе, находившая для себя оправдание в достоинствах его ума и в его успехах. Однако эта уверенность никогда не увлекала его слишком далеко, а в его разговорах был тот недостаток, что он забо­тился о тщательной отделке выражений, никогда не дозволявшей ему сказать что-либо такое, чего не стоило слушать. Этот недостаток можно было бы объяснить трудностью вести разговор на иностранном языке, если бы его друг лорд Шеффильд, стараясь защитить его от подозрения в подготовке своих выражений во время устной беседы, не признался, что даже прежде, чем написать какую-нибудь заметку или пись­мо, он приводил в своем уме в порядок то, что имел намере­ние высказать. И это, как кажется, была его всегдашняя ма­нера писать. В своих "Письмах о литературе" доктор Грегори говорит, что Гиббон сочинял, прохаживаясь по своей комна­те и что он никогда не писал ни одной фразы, пока она не была вполне составлена и приведена в порядок в его уме. Впрочем, он владел французским языком почти так же хоро­шо, как английским; во время его продолжительного пребы­вания в Лозанне, где иначе не говорили, как по-французски, он привык постоянно выражаться на этом языке; даже мож­но бы было подумать, что это его родной язык, не будь у него слишком сильного акцента, какого-то судорожного подерги­вания и некоторых пронзительных звуков, которые оскорб­ляли слух, привыкший с детства к более мягким модуляциям голоса, и тем уменьшали привлекательность его беседы.

Через три года после своего возвращения в Англию он из­дал на французском языке первое свое сочинение "Essai sur l’£tude de la Literature", очень хорошо написанное и полное очень дельных критических заметок. Но в Англии оно мало читалось, а во Франции оно могло интересовать только лите­раторов, потому что разоблачало в авторе талант, способный на более широкие предприятия; светских же людей оно не могло удовлетворять, потому что они редко бывают доволь­ны таким произведением, из которого могут извлечь только один положительный вывод - что автор очень умный чело­век. Однако именно в свете Гиббон желал добиться успеха; общество всегда имело в его глазах большую привлекатель­ность; впрочем, все люди, не имеющие привязанностей и не способные глубоко чувствовать, любят общество, так как для того, чтобы оживить их существование, достаточно салонно­го обмена импульсов и идей, который совершается с такой живостью, что не дает им времени почувствовать отсутствие доверия и искренности. Гиббон хорошо понимал, что для ус­пеха в свете необходимо сделаться светским человеком, и он непременно хотел, чтобы его считали за такого; он, как ка­жется, даже иногда доходил в этом желании до пустого чван­ства. Из его заметок касательно приема, оказанного ему гер­цогом Нивернуа, мы узнаем, что по вине доктора Мати, на­писавшего рекомендательное письмо не так, как следовало, герцог хотя и принял его вежливо, но обошелся с ним скорее как с литератором, нежели как со светским человеком (man of fashion).

В 1763, то есть через два года после выхода в свет его "Essai sur Letude de la Iitterature", он снова покинул Англию для того, чтобы путешествовать, но уже при совершенно других условиях, чем те, при которых он покидал ее за десять лет перед тем. Он прибыл в Париж предшествуемый зарождав­шеюся славой. Для человека с его характером тогдашний Париж должен был казаться самым приятным местом пребывания; он провел там три месяца, посещая такое общество, которое было всего более ему по вкусу, и сожалел, что это время прошло слишком скоро. "Если б я был богат и незави­сим, - сказал он, - я продлил бы мое пребывание в Париже, а может быть, и переселился бы туда окончательно". Но его ожидала Италия; после того как он долго перебирал в уме различные планы сочинений, поочередно останавливаясь на каждом из них и затем откладывая его в сторону, ему впер­вые пришла та мысль, которой он обязан своей славой и на осуществление которой он употребил большую часть своей жизни. "15 октября 1764 г., - говорит он, - я сидел, погру­зившись в мечты, среди развалин Капитолия, в то время как босоногие монахи служили вечерню в храме Юпитера; тогда мне впервые пришла мысль написать историю упадка и раз­рушения этого города; но в мой первоначальный план входи­ло преимущественно падение города, а не империи, и хотя с тех пор я и в моих чтениях, и в моих размышлениях стал об­ращать главное внимание на этот предмет, я все-таки иногда отвлекался от него другими занятиями и только по прошест­вии нескольких лет серьезно принялся за эту трудную рабо­ту". Действительно, Гиббон не терял из виду, но и не присту­пал к разработке этого сюжета, на который, по его собствен­ному выражению, он смотрел в почтительном отдалении, а тем временем он даже задумывал и начинал приводить в ис­полнение планы некоторых других исторических сочинений; однако единственными сочинениями, законченными им и изданными в этот промежуток времени, были некоторые статьи критического содержания или написанные по какому-нибудь случайному поводу: его взоры оставались постоянно устремленными на ту цель, которая должна была впоследст­вии сосредоточить на себе его усилия и к которой он медлен­но приближался; во всяком случае не подлежит сомнению, что первоначальная мысль о ней глубоко запечатлелась в его уме.

Читая его описание Римской империи при Августе и пер­вых его преемниках, невольно чувствуешь, что Гиббона вдохновил вид Рима - вид вечного города, в который он всту­пил, по собственному его признанию, с таким волнением, от которого не мог заснуть в течение целой ночи. Может быть, также не трудно будет отыскать одну из причин нерасполо­жения Гиббона к христианству в том впечатлении, из которого зародилась первоначальная мысль сочинения; эта мысль едва ли могла возникнуть сама собою в его уме, так как она не согласовалась ни с его всегдашним нерасположе­нием подчиняться духу партий, ни с умеренностью его идей и чувств, всегда заставлявшей его отмечать наряду с дурны­ми сторонами предмета и его хорошие стороны. Но так как он постоянно находился под сильным влиянием этого перво­го впечатления, то, излагая историю упадка империи, он ви­дел в христианстве лишь такое учреждение, которое замени­ло вечернями, босоногими монахами и разными процессия­ми великолепные церемонии в честь Юпитера и торжествен­ные выезды триумфаторов в Капитолий.

Назад Дальше