В прошлом эпитафии (и реальные, и беллетризованные, ставшие литературным жанром) тоже нередко были обращены к некоему "путнику", "прохожему". Они создавались в расчёте на то, что их прочтёт идущий мимо человек – как если бы могилы располагались при дорогах (собственно, так зачастую и бывало). Традиционный мотив древних надгробных надписей включал в себя обращение к прохожему: "sta, viator!" (латинское: "путник, стой!"), после чего уже говорилось о судьбе и достоинствах погребённого здесь. Так и у Марины Цветаевой в стихотворении "Идёшь, на меня похожий…" (1913): "Я тоже была, прохожий! // Прохожий, остановись!" (курсив автора. – В. К.). С другой стороны, кладбища действительно бывали местами сентиментальных и романтических прогулок – как у О. Э. Мандельштама в начале стихотворения, обращённого, кстати, к Цветаевой: "Не веря воскресенья чуду, // На кладбище гуляли мы" (1916).
Дорога была связана и с мифологизированными образами болезней. Они, подобно смерти, приходили в обжитое пространство людей издалека – по дорогам. Многие болезни представлялись "напущенными", то есть внесёнными в наш мир колдунами и ведьмами. В записанном фольклористом-любителем М. И. Романовым (1886–1956) в Черевковском районе Архангельской области "заговоре от всяких детских болезней" перечислены такие пагубы: "…Уроки, // Здроги, переполохи, // Дорожные уроки…". Младенец мог заполучить сглаз ("урок") в дороге или от тех злых сил, которые при ней обретались.
Интересный образ личностной детской мифологии был у писателя В. Г. Короленко (1853–1921), который в детстве, до 1866 г., жил в Житомире. Он вспоминал о находившейся неподалёку от его дома длинной и прямой улице, что вела в сторону кладбища. Она называлась "шоссе", и по ней часто "пробегали почтовые пары с подвязанными колокольчиками…". Тут же, на выезде из самой оживлённой части города, почтари отвязывали колокольчики. "Тогда дальше почта трогалась уже со звоном, который постепенно стихал, всё удаляясь и замирая, пока повозка, тоже всё уменьшаясь, не превращалась в маленькую точку". Улица же эта была такой: "…Перспектива её заканчивалась вдали купами зелени, свешивавшейся из-за заборов. С одной стороны это было "православное" кладбище, с другой – чей-то обывательский сад. Между этими пятнами зелени всё, что удалялось по шоссе за город, мелькало в последний раз и скрывалось в безвестную и бесконечную даль… Мы с братом часто смотрели от угла нашего переулка или с высоты забора, как исчезали в этой перспективе почтовые повозки, высокие еврейские балагулы, неуклюжие дилижансы, мужичьи телеги. И когда кого-нибудь хоронили, мы не могли уйти с угла до тех пор, пока похоронный кортежне достигал этой предельной точки. Тогда бесформенное пятно людской толпы как будто ещё раз развёртывалось яснее. Хоругви мелькали и наклонялись под воротами и ветвями дерев, выравнивался перпендикулярно катафалк, и всё это втягивалось в кладбищенскую ограду. Тогда мы знали, что "всё кончено"… Первые, наиболее яркие и глубокие впечатления дали связаны у меня с этой длинной перспективой шоссе, и, быть может, их глубине и некоторой мечтательности, которая и вообще сродна представлениям о дали, содействовала эта связь с похоронами и смертью…"
Опасности дальнего пути обострённо воспринимались человеком прошлого времени. Далёкая дорога грозила неизвестностью, там можно было и вовсе сгинуть. А гибель на чужбине казалась особенно страшной. Вятский статистик Н. Н. Романов, изучавший в 1870-х гг. быт и хозяйство разных народов Вятского края, писал о том, что вотяки (удмурты), в отличие от русских, боялись всяких дальних путешествий, у них вовсе не развивался извозный промысел: "…Они не так легко могут приспособиться к чуждой для них обстановке, в чужих местах, как русские, которые чувствуют себя, как дома, за тысячу вёрст от родной деревни". Романов приводил такой пример: "Когда мне рассказывали в Елабужском уезде об извозном промысле крестьян и в то же время прибавляли, что извозом в дальние места занимаются только русские, я спрашивал, отчего же этим промыслом не занимаются и вотяки. Мне отвечали: "смерти боятся". Снарядится русский в извоз, идёт по вотской деревне, видит его знакомый вотяк и говорит, обыкновенно, что-нибудь в роде следующей фразы: "куда, Семён, пошол – домой не придёшь"".
Может быть, дело в том, что удмурты в те годы просто были, так сказать, более архаичны по своему мировосприятию? Им бывали ближе, понятнее те древние смыслы и ассоциации, которые оказались запечатлёнными в народной культуре. Ведь трудности и опасности – это постоянное, неотъемлемое свойство пути в мифологической картине мира архаических коллективов. Судя по фольклорным текстам, по мере движения героя происходило нарастание хаоса и ужаса. Правда и то, что персонаж, достигший-таки конца сказочного или заговорного пути, всегда имел иной статус, чем прежде, – более высокий.
Нечеловеческие тропы
Очень распространёнными были народные поверья о тропах и дорогах леших и прочей нечисти. По этим лесным дорожкам, дескать, время от времени проносились свадьбы леших, так что там лучше не останавливаться и не ночевать.
Представления об опасных для человека путях инфернальных мифологических персонажей и мертвецов имелись не только у русских, но и у других народов.
Археолог М. Ф. Косарев, вспоминая известного археолога и этнографа Валерия Николаевича Чернецова (1905–1970), знатока западносибирских поверий и обычаев, писал о своем учителе так: "Его уменье видеть сокровенное, проникать в "душу" вещей и явлений, сжимать и расширять пространство и время было воистину поразительно. Знаменитые чернецовские рассказы вечерами у таёжного костра буквально гипнотизировали слушателей, заставляя путешествовать вместе с ним по мирам Вселенной, общаться с духами, ощущать прошлое как зримую реальность". Затем Косарев приводил такой любопытный эпизод: "Отправляя в 1959 г. группу студентов проверить сведения о культовых пещерах на Северном Урале, он отозвал меня (руководителя группы) в сторону для приватного напутствия. Между нами состоялся примерно следующий разговор:
– Будьте осторожны. Там где-то проходит тропа мёртвых. Если нечаянно наступите на неё, может случиться худое дело…
– Валерий Николаевич, а как я узнаю о ней, ведь она, наверное, невидима?
– Как только встретите людей, идущих с закрытыми лицами, сразу сворачивайте в сторону.
– А если не успеем?
– Могут увести с собою…"
Фигуры с закрытыми лицами – это мертвецы, идущие в "иной мир" по своей заповедной тропе, и горе тому, кто окажется у них на пути. Действительно, в древнерусском сказании "О человецех незнаемых в восточной стране" (предположительно, конца XV в.) о приполярных самоедах – жителях северо-востока Европы и Нижней Оби, – со ссылкой на рассказы "старых людей" говорилось: "Да в той же Самоеди видели, скажють самоедь же, старые люди, зъ горы подле моря, мертвых своих: идут плачющи множество их, а за ними идет велик человек, погоняя их палицею железною". Иногда указывают: недаром и палица у этого проводника в "иной мир" железная. Ведь железо, в отличие от серебра и золота, у народов Западной Сибири ассоциировалось с загробным миром. Правда, сам мотив толпы умерших, которых великан гонит палицей, – книжного происхождения и, скорее всего, восходит к средневековой "Александрии". Во всём тексте сказания "О человецех незнаемых" заметны книжные мотивы. Поэтому едва ли этот отрывок является ценным этнографическим источником по мифологии самоедов. Другое дело, что представления о "тропе мёртвых" у народов Западной Сибири вполне могли существовать. И как раз тут важны мысли и чувства этнографов-полевиков, пусть даже выраженные в такой, несколько экзотической, мистически окрашенной форме, как у Чернецова.
В рассказе И. С. Тургенева "Живые мощи" (1874), из цикла "Записки охотника", парализованная и ставшая почти святой крестьянка Лукерья как-то раз увидела запомнившийся ей сон: "Вижу я, что сижу я этак будто на большой дороге под ракитой, палочку держу оструганную, котомка за плечами и голова платком окутана – как есть странница! И идти мне куда-то далеко-далеко на богомолье. И проходят мимо меня всё странники; идут они тихо, словно нехотя, все в одну сторону; лица у всех унылые и друг на дружку все очень похожи. И вижу я: вьётся, мечется между ними одна женщина, целой головой выше других, и платье на ней особенное, словно не наше, не русское. И лицо тоже особенное, постное лицо, строгое. И будто все другие от неё сторонятся; а она вдруг верть – да прямо ко мне. Остановилась и смотрит; а глаза у ней, как у сокола, жёлтые, большие и светлые-пресветлые. И спрашиваю я её: "Кто ты?" А она мне говорит: "Я смерть твоя"". В тот раз смерть не забрала Лукерью, сказала ей: "Жаль мне тебя, Лукерья, но взять я тебя с собою не могу". Мёртвые, бредущие в дальний путь, да и сама рассказчица, снаряжённая как странница, готовая двинуться с ними, – это всё вполне типично для представлений о дороге в "иной мир".
А в рассказе Виктора Пелевина "Бубен верхнего мира" (1998) речь идёт о том, как две прагматичные современные девицы при помощи сибирской шаманки Тыймы вызвали на время из "верхнего мира" погибшего на Отечественной войне лётчика, думая, что это немец. Но явившийся лётчик заговорил по-русски.
"– Так вы что, – спросила Таня, – советский?
– Да как сказать, – ответил майор Звягинцев, – был советский, а сейчас не знаю даже. У нас там всё иначе.
Он поднял глаза на Машу; та отчего-то смутилась и отвела глаза.
– А вот вы здесь к чему, девушки? – спросил он. – Ведь пути живых и мёртвых различны. Или не так?"
Похоже, майор Звягинцев, равно как и создавший его писатель, знают сибирско-шаманские способы взаимодействия с "иным миром".
М. Ф. Косарев, изучавший традиционное мировоззрение сибирских народов, приводил такие факты, указывающие на представления об "ином мире" и о пути в него. Покойника выносили не через дверь, а через окно или специально проделанное отверстие – в ту сторону, где находился "нижний мир", обычно на север или на запад. Двигались с кладбища, иногда спиной вперёд, и по новому пути, а не по старому следу. При этом шли не оглядываясь. Поперёк тропинки последний идущий человек клал палку либо проводил черту, символизирующую бездну или глубокую реку. А рядом, преграждая покойному путь обратно, клали камешки, то есть горы. "Во время похорон шаман или особый человек, знаток похоронного ритуала, обращался к покойнику (к его душе-тени, душе-призраку) с вежливой, но настойчивой просьбой идти "своим путём"". Ненцы говорили так: "Ты отправляйся в свою землю, иди своей дорогой и не приходи к нам". Нганасаны: "Хоть ты и близкий нам человек, но мёртвый ты. У нас своя дорога, у тебя своя. Иди своей дорогой, к нам не возвращайся". Энцы намечали вешками "мёртвую дорогу" и кричали: "Не приходи по нашей дороге, вон там твой путь". Обобщая, Косарев отмечал: "Похоронные ритуалы, связанные с посмертным устройством души-призрака, всячески подчеркивали, что у живых и мёртвых разные пути, которые не должны совпадать".
Эти свидетельства – сибирские, однако у коренных народов Сибири они разве что отчётливее выражены. А вообще-то представления о том, что у живых и мёртвых пути должны быть различными, явно имелись и у других народов.
Крестьяне коми, потеряв свою скотину, писали "прошение" к "лесному царю", поскольку именно леший отвечал за пасшийся в лесу скот. Это "прошение" представляло из себя полуграмотный текст на берёсте. В нём могли быть такие слова: "Есть у вас ваша дорога своя, а крестьянская у нас особенная, куда лошадь пошли". Или так: "Дорога наша. Ежели вы добром не даёте, мы станем с вами ссориться". А коми, живущие в низовье р. Оби, в наши дни рассказывают о снежном человеке, который почти неотличим от традиционного "лешака". У нового персонажа народной мифологии в лесу имеются свои "заколдованные" тропы, по которым людям ходить не следует. Если кто туда забредёт, то снежный человек станет его пугать, чтоб человек свернул с тропы.
Опасные звери, почитавшиеся людьми в качестве лесных "хозяев", тоже должны были проходить по своим собственным тропам в чащобе, не пересекая пути человеческие. Удмурты при случайной встрече в лесу с медведем низко ему кланялись, вставали на колени и просили: "У тебя, большой человек, своя дорога, а у меня своя. Иди своей дорогой, а меня не тронь".
М. М. Пришвин в датированных 1907-м г. художественно-этнографических очерках из жизни русских обитателей одного из уголков европейского Севера – Выговского края, в главе "Полесники" воспроизвёл неожиданную встречу охотника-полесника с медведем. Охотник шёл, проверяя расставленные силки. "Нет ничего мудрёного, что с другого конца путика (лесной тропки. – В. К.) идёт Михайло Иванович и тоже собирает дичь. ‹…› Встретились лицом к лицу. Бежать назад нельзя, потому что медведь, узнав о трусости полесника, сейчас же догонит и задерёт. А медведь рассуждает совершенно так же: и рад бы бежать, но боится.
"Будь ты проклят, нечистая сила, ты мне сейчас не надобен, – думает мужик, – ни ружья, ни собаки нету".
"Да и ты мне не надобен, – думает медведь, – а стану повёртываться, ты меня и хватишь".
Так и стоят друг против друга: мужик у сосны, с топором, и против него – медведь на задних лапах.