Продолжительное время эта тайная просветительная по существу же организационная, работа в гвардейских полках велась беспрепятственно, хотя и нет никакого сомнения, что правительство было о ней осведомлено. Командир гвардейского корпуса генерал-адъютант князь Васильчиков делал даже подробный доклад царю о заговорах, существующих в гвардии, и в частности, в связи с положением в Семеновском полку.
Политическое же положение в общем казалось тогда всем столь устойчивым, что теоретики из "Союза Благоденствия" исчисляли сроки возможности осуществления основного переворота в России в двадцать с лишним лет. И вдруг, в противность всем прогнозам, всем расчетам, совершенно неожиданно вспыхнуло восстание в Семеновском полку, Срывалась вся проводимая длительно работа в лейб-гвардии! Что делать? Было необходимо обсудить положение. Внезапное появление Якушкина в Каменке и было вызвано этим обстоятельством.
В тот вечер Пушкину так и не пришлось поработать - зашел к нему Александр Раевский, утащил играть на бильярде. Играли долго, всю ночь, Пушкин был не в ударе, проигрывал. А в большом доме тускло светились сквозь гардины окна из половины Василья Львовича - времени терять было нельзя, и усталый Якушкин, стоя среди кабинета, тонкошеий, большеносый, большеглазый, тревожно делал доклад о положении.
На круглом столе горело в двух подсвечниках под зелеными абажурами по четыре свечи. Члены тайного общества занимали полосатый диван углом, между фигурными печами из цветных изразцов. Здесь заседали генерал Орлов, сам хозяин Василь Давыдов, офицеры Владимир Раевский, Охотников и еще двое других. Восстание в Семеновском полку - в самом передовом! И всю работу заговорщиков срывал он, ненавистный Аракчеев.
- Друзья! - докладывал Якушкин, - как вам уже известно, в Семеновском полку Аракчеев подлым образом снял командира генерала Потёмкина и поставил вместо него полковника Шварца, своего любимца: Ясно почему! Потому что немцы из Священного Союза жмут на царя после убийства Коцебу, и тот идет на попятный. Шварц - из военных поселений! И вот вам - результат!
- Провокасьон! - буркнул по-французски Давыдов… Якушкин взглянул на него:
- Вот именно! Шварц намеренно так утеснил Семеновский полк, что возмущенные солдаты не могли долее вынести и шестнадцатого октября на вечерней поверке заявили претензию и жалобу на своего командира полка, полковника Шварца. Первой претензию заявила Государева рота… - подчеркнул он. - Ее отправили в Петропавловскую крепость… Полк не отстал, поддержал товарищей - и весь полк полняком сидит в крепости!
- Как? Весь полк? А-а! В Петропавловской крепости? - раздались голоса.
- Представьте же, друзья, что делалось в Петербурге! - рассказывал Якушкин. - Семеновцы. - слава и гордость Отечественной войны! Семеновцы - любимцы народа идут по улицам Петербурга строем, без оружия… - Куда вы? - кричит народ.. - В крепость! - Зачем? - Под арест! - За что? - За Шварца!.. Нашим предположениям, таким образом, нанесен сильный удар. Что мы должны делать? - спрашивал Якушкин.
Посыпались вопросы:
- Но как же случилось, так, что солдаты сорвали все дело?
- А что думают наши друзья в Петербурге? - А офицеры участия не принимали?
Дав разъяснения, Якушкин заговорил снова: Петербургская Управа полагает, по согласованию с Московской что представителям Управ необходимо съехаться в Москве, чтобы определить, как действовать. Вполне возможно, что для Аракчеева тайное наше общест во уже не тайна!.. В этом смысле братья Фонвизины подготавливают петербургских друзей, а я делегирован сюда…
- Прямо в Каменку? - спросил тревожно Давыдов.
- Нет! Я направлен был в Управу Тульчина и после в Кишинев, чтобы известить о созыве съезда в Москве к первому января 1821 года. Туда надо посылать выборных делегатов - по два от каждой Управы… Имею особое поручение пригласить генерала Орлова.
- Сегодня уже двадцать третье ноября! - заметил Орлов. - Не поздно ли? Успеем?
- Времени остается мало, нужно действовать, - отвечал Якушкин. - В Тульчине я уже побывал… Там все договорено…
- Кто едет от Тульчина в Москву? Пестель?
- Нет! Ох, как трудно было уговорить его не ехать… Да нельзя ему ехать. Вы его же знаете… Он так резок, так упрям, все дело испортит… Ну, педант! Пестель хорош для планов!.. Послали Бурунова, Ивана Григорьевича!
- Кто второй?
- Подполковник Комаров!
- Друзья! Невозможно! - ахнул Орлов. - Так ему же вера плохая! А если выдаст?
- А другого некого! - развел руками Якушкин. - Ну, некого! Покончив в Тульчине, скачу сломя голову в Кишинев… К Орлову! Говорят: Орлов уехал в Каменку… Именины… И в такое-то время! Именины! Ха!
- Зато это удобно для конспирации! - засмеялся Давыдов. - Спокойно!
К концу ночи основные вопросы были решены, двое делегатов в Москву были выбраны - сам Орлов и капитан Охотников. Якушкин снова взял слово:
- Еще одно, друзья! - сказал он, понизив голос. - Вы понимаете, как важно хранить такую тайну! А между тем, боюсь, здесь у нас не все в этом благополучно…
- То есть? - даже вскинулся от удивления Василий Львович. - В Каменке? В доме Давыдовых предателей нет!..
- Я не о том, - замахал Якушкин руками. - Совсем другое! Здесь старик Раевский… Он же не состоит у нас, Он вообще не состоит нигде!
- Раевский мой брат! - опять вскипел Давыдов.
- Не в том, опять не в том дело! - отбивался Якушкин. - Ну, хорошо, Раевский, это так. Брат! А Пушкин?
Зачем, скажите мне, Пушкин-то здесь? Пушкин - ссылошный! За ним следят! Генерал Инзов знает, куда он поехал. Нужно предупредить могущие быть последствия. Нужны меры, иначе пойдут опасные толки. Нужно, чтобы все были уверены, что никакого тайного общества не только тут, да и нигде быть не может…
Окна уже наливались синькой, свечи догорали под абажурами, когда заговорщики разошлись…
Бурно, стихийно, как весна, развернулись на следующий день веселые именины! Шестеро попов с уезда отпели молебен с акафистом великомученице Екатерине.
Старуха важно восседала в вольтеровских креслах, смотрела из рюшей своего чепца блеклыми глазами, смеялась, бледным ртом. Была она домашним божеством, охваченная, почтенная волнами духов, заискивающими улыбками, подобострастием, этим сытым удовлетворенным смехом. Ее потомки, ее род, наконец, ее рабы- все были благодарны ей за ту жизнь, которую она давала им. И первым жрецом этого апофеоза старой барыни был старший Давыдов, Александр Львович, великолепный амфитрион. Он правил пиром упоенно, а вышколенная прислуга приносила и уносила блюда, меняла тарелки, приборы.
Было все красиво, а красота покоряет. Прелестна была Аглая Антоновна Давыдова в своей огненной живости, грациозной веселости, с ее до захвата от смеха дыхания - тонким французским остроумием. Правду, в, Аглае все-таки было чуть-чуть что-то порочное, жалкое - ну, бабе же за тридцать, но порода, порода - герцогиня де Грамон! Европейское аристократство! Рядом с нею - ее дочь Адель, девочку в кружевном платьице, с голубым бантом на золотых локонах, с худенькими руками и ключицами, застенчивая, не спускала с Пушкина очей, полных голубого света.
На расписанном потолке в синем небе порхали голуби, амуры и все Девять Муз, окружив Аполлона, пели хором. Вино кружило головы, льстило, внушало, что "и небывалое бывает", и Пушкин любовался матерью и дочерью Давыдовыми, не зная, кому отдавать предпочтение. И вдруг легко сжалось сердце - почему же это он сегодня, на почти что языческом, деревенском пиру, не думает уж о Кате Раевской так жарко, как вчера? Или ее отрывает от него это бурное половодье плоти, радости и изобилия? Или и он, как Державин с его татарской душой русского барина, может позабыть исчезающую свою "Плениру", сможет принять ее утешающий совет:
Нельзя смягчить судьбину,
Ты сколько слез ни лей.
Миленой половину
Займи души твоей.
И поэт, отвернувшись от обеих Давыдовых - матери и дочери, прикрыл глаза рукой.
Отвел руку - за ним через стол следил, насупясь, Якушкин.
Именины летели словно на крыльях…
Пушкин наконец нашел Аглаю Антоновну у клавесина в синей диванной. Окруженная молодёжью, в белом платье в стиле Директории, в рыжей прическе, она в манере госпожи Рекамье полулежала на небольшой козетке. Жирандоли, блестя подвесками, озаряли ее зыбким светом восковых свеч. Она была ослепительна в блеске бриллиантов, в причёске и в знаменитой фамильной броши у левого мраморного плеча. Окруженная молодежью в военных и дворянских мундирах и во фраках, она казалась себе похожей на царицу Клеопатру.
- О, мосье Пушкин! - заговорила она, лебедем выгибая ему руку для поцелуя. - Вы виноваты. Вы будете наказаны! Мы все так ждем ваши стихи, а вы уклоняетесь от общества женщины!
- Какое же наказание будет угодно вашей светлости наложить на меня?
- Заслуга поэта - стихи. Наказанье для поэта - тоже стихи! - округло приподымая руку, сказала прелестница из Каменки. - Равно как и любить - наша женская заслуга и наше же - увы! - наказание! - закончила она, отводя руку.
Мама, можно к тебе? - вбежала в диванную прелестная Адель и присела на полосатый диван у ног матери, облаченная в золотую тунику на античный манер.
- Устала, моя дорогая? - сказала Аглая Антоновна, поправляя золотистые кудри девочки и банты на ее головке. - Не правда ли, мосье. Пушкин, моя дочь прелестна?
- Мадам, - сказал поэт, - юная девушка всегда прелестна, как прелестна ранняя весна в сравнении даже с самым сверкающим летом!
Аглая Антоновна вздернула голову, приподняла брови,
- И позвольте мне написать мадригал вашей действительно прелестной Адели… - закончил Пушкин.
Аглая Антоновна дернула сонетку, сквозь зубы приказала ливрейному лакею принести столик, чернила, перо, бумагу. Пушкин, спокойно улыбаясь, смотрел то на мать, то на дочь.
Играй, Адель,
Не знай печали,
Хариты, Лель
Тебя венчали…
Пушкин ушел из большого дома поздно, когда его брегетовские часы в кармане камзола пробили час ночи. Накинув бекешу на плечи, подхватив полы, он бежал по снегу. Огромный дом сиял окнами, оттуда глухо звенела в сад музыка. Сквозь узоры черных ветвей глядело сине-черное небо, сверкающее созвездие Ориона стояло, над Тясмином, у самого горизонта горел разноцветный пламень Сириуса… Природа и в эту зимнюю ночь была полна неохватной силы и великой примиренной правды.
А кругом по селу кое-где мерцали красноватые каганцы и свечи в крестьянских мазанках, где женщины сидели за прялками, ткацкими станками. И чистейший снежный воздух ободрял, звал к жизни, к чему-то очень хорошему. - Никита! - позвал Пушкин, легко стукнув в дверь бильярдного домика.
Никита открыл дверь.
Все как всюду - и в Лицее, и в Коломне, и в Кишиневе.
Бедная комната, стол, свечи, бумага… И книга изгнанника Овидия. Изобилию тяжелого барства - нет! - не задавить поэта. К завтраку Пушкин не вышел, он лежал в постели и писал. Исписанные листки с "Кавказским пленником" разлетались по полу. Работа влекла его за собой, как снежный обвал в горах увлекает путников, поэма вставала, росла в душе, ложилась на бумагу. Цветной туман воспоминаний о Кавказе возникал вокруг.
В час ранней, утренней прохлады,
Вперял он любопытный взор
На отдаленные громады
Седых, румяных, синих гор.
Подошло к трем, когда вошел Никита, неся обувь и платье.
- Александр Сергеич, барин Давыдов приказали просить вас кушать!
- Одеваться! Мыться!
Пушкин в длинной рубашке выскочил из постели. Мылся он крепко, фыркал от ледяной воды, а Никита, держа наготове полотенце, докладывал ему тихим, ровным голосом, будто мельница молола:
- Хм… Батюшка Александр Сергеевич. У барина, Василия Львовича, накануне-то маменькиных именин всю ночь гости сидели… До утра… Наши, кишиневские… Орлов, Михайло Федорович, да этот Раевский, Владимир Федосеевич… Да еще один барин… А тот, что ночью прискакал, чего-то все рассказывал… Якушкин барин…
- Откуда знаешь? - поднял Пушкин голову.
- Давыдовские сказывали… Всю ночь как есть говорили. В Питере, слышь, солдаты бунтуют. Семеновские… И нужно потому нашим кишиневским господам в Москву ехать.
- Да кто же это слыхал? - с сомнением сказал Пушкин, протягивая руку за полотенцем.
- Казачок Федька. Ему в кабинете завсегда спать приказано… За шкафом… Чтобы был близко, как барин позовет ночью, воды подать, аль что… Федька не спал, все и слышал. Уговорились все, чтобы Михайло Федорыч враз в Москву ехали бы. Опасно-де, надо скорей… Вроде как бунт… Не разобрать…
"Якушкин! Он! Это Якушкин! - подумал Пушкин. - Всегда потаенное… Скрытое! Почему бы не сказать всем прямо?"
Пушкин чувствовал себя успокоенным. Действительно, Якушкин, как и Орлов, на именинах выглядел невесело, тревожно. Что-то было. Даже Катя Раевская как-то отодвинулась, смотрела на него теперь словно издали, или вино лечит любовь? Главное же - в поэме у него, в "Кавказском пленнике", открывался новый поворот… Пусть пленный тот офицер на Кавказе влюблен в черкешенку, но ведь Россия-то зовет его!.. Он туда и уезжает! Страдания любви? Конечно! Но ведь разве он сам, этот офицер, значит что-нибудь без своей страны? Уходить, уходить он должен, этот офицер. Домой! В Россию! Хотя бы раня себе душу…
После обеда генерал Раевский сидел в маленькой диванной, в "час меж волка и собаки" - то есть в сумерках, когда не отличить волка от собаки. Быстро вошел Пушкин… Горничная девушка в клинчатом сарафане с белыми рукавами, в цветной повязке на волосах, с бусами на шее, зажигала уже свечи на круглом столике, в бра на штофных стенах, огни отражались в натертом паркете.
- Подсаживайтесь-ка сюда, Пушкин, - сказал генерал Раевский, попыхивая длинной трубкой, раскуренной ловким казачком. - Хорошо, что зашли… Поговорим.
Федька! Трубку Александру Сергеевичу!
Он указал место рядом с собой на угольном диване. - Хочу вам предложить вот что, Пушкин, - это пока между нами - хотите, поедем с нами в Киев? Девочки вам будут очень рады!
- В Киев?
- Чудесный город, вы знаете. В дополнение всего, возможно, вам предстоит увидеть там еще одно семейное торжество… Помолвку.
- Пушкин, сжав твердо губы, молчал и вопросительно глядел на седого героя.
- Орлов делает предложение моей Катерине! Э, старая история! Оба перестарки! Оба! Я сказал, чтобы он сам с нею говорил. Завтра выезжаем!
- Завтра?
- Да, завтра. Но вот Орлову, однако, оказывается, придется сразу экстренно зачем-то в Москву скакать. Ну да, это понятно… Покупки, то да се, обзаведение. Ясно?
- Ясно, - проговорил Пушкин, - да не совсем! Если они должны еще говорить с Екатериной Николаевной, то зачем же до этого делать покупки? Может быть, еще и не выйдет?
- О, - протянул генерал и вытащил медленно чубук изо рта. - Пожалуй, действительно… А если не выйдет, а?
А Пушкин думал: "Что-то, значит, случилось. Стервец Федька! Да разве барам тайну от слуг удержать! Может, генерал и впрямь так зря сиял загодя? А мне в Киев ехать надлежит!"
Но спросил он только:
- А Инзов как нa мою поездку взглянет?
- Напишу письмо, уладим: "вы-де опять заболели". Добрейший старик… А вот и Василий Львович.
Василий Львович на сей раз убран был необыкновенно - в широчайших синих шароварах шириной в Черное море, в белой с вышитой грудью рубахе, завязанной алой лентой, подпоясан алым кушаком. Шел торопливо.
- Николя! Мама сейчас сказала мне, что ты уезжаешь? - обратился он к брату.
- Да, брат мой, едем. Завтра утром…
- Мама будет так огорчена!
- Ну что делать! - развел руками генерал. - Орлов влюблён. "Спешит любовник молодой…" Выступим пораньше. Лошади отдохнули.
- Тогда соберемся вечером у меня в кабинете! - сказал Василий Львович, глядя на генерала. - Надо кое-что обсудить. Орлов имеет кое-что.
После ужина в большой диванной Василия Львовича собрались почти все гости, что еще не уехали, - но только мужчины, дам, пожелавших послушать мужских разговоров, не оказалось. В углу огромного дивана сел Александр Львович и так и продремал всю дискуссию. Сидели и за круглым столом, во всех креслах. На столе свечи под зелеными абажурами. Якушкин теперь терялся незаметно среди других, и только по временам круглые глаза его горели искрой сквозь табачный дым…
- Брат Николя, - обратился Василий Львович к генералу Раевскому, - ты председательствуй, чтобы ораторы не увлекались. По-военному!
- Господа дворяне! - возгласил генерал, поглубже усаживаясь в кресло и салютуя трубочным дымом. - Кому угодно начать? Михаил Федорович! Не угодно ли вам познакомить почтенное собрание с вашими соображениями?
Генерал Орлов сидел за столом между подсвечниками, крутой его лоб сливался с голым черепом, светился между редеющими кудрями на висках.
Обведя проникновенным голубым взглядом присутствующих, Орлов начал:
- Господа дворяне! Верные и истинные сыны Отечества! Могу я вас так именовать? В сем не сомневаюсь! Позвольте мне поставить перед друзьями и единомышленниками вопрос только один, но большой важности: не должны ли мы, дворяне, приступить к спасению нашего Отечества?
Бесконечные подвиги, свершенные нами, дворянами, в Отечественной войне, неисчислимы… Повержен Наполеон, изгнан дерзкий галл, вторгнувшийся в наше Отечество, с ними другие языки… Мир и свобода восстановлены рачением нашим во всей Европе… Войны наши вернулись к своим домам, гордые славной победой. Казалось бы, заслуженное счастье и благоденствие должны были облистать каждого из нас, казалось бы, благо, мир, довольство, просвещение должны излить фиал свой как на каждого селянина, так и дворянина!
Но что видим? Позор! Весть потрясающая достигла только что из столицы нашей. Не слава, а бесславие! Не восторг народный, но гнев, но возмущение! Наш славный лейб-гвардии Семеновский, великого Петра полк - не существует! Унижен! Он штрафной! В его лице унижена вся гвардия, вся армия! Полк заключен в Петропавловскую крепость! Страдальцы солдаты, отличенные знаками ордена великих военных заслуг, брошены в тюрьму….
Речь оратора текла плавно, мерно, повышаясь и понижаясь в голосе, как воды Рейна. Генерал рассказал о работе офицеров этого полка, об успехах просвещения в нем, затем о переменах в Европе, об учреждении там общей цензуры, о надзоре над университетами и, как следствие, - о происках Аракчеева, о зверстве его ставленника полковника Шварца и о бунте Семеновского полка.
- Что же причиной! - воскликнул он. - Истинные сыны Отечества, мы ее знаем! В правительстве сидят вельможи, враги народа. Мы все, дворянство, помним высочайший Манифест при вступлении на престол благословенного императора Александра Первого. Помним его обещания. Мы знаем, что Польше дарована конституция, той самой Польше, солдаты которой с Наполеоном вторгались в нашу священную землю как враги. Мы же, российское дворянство, лишены даже покровительства законов государственных, мы беззащитны.
Как же мы исторгнем для себя захваченные наши священные права гражданина российского? Как одолеем насилие аракчеевское? Пушкин! Ты в Своем дивном "Ноэле" не смеялся ли горько - будто царь наш по доброй воле вернет наши захваченные права? Да, ты смеялся! И смеха достоин каждый, кто будет ждать милости, сложа руки в презренном бездействии, вместо того, чтобы восстанавливать наши попранные права…