Александр Пушкин и его время - Иванов Всеволод Вячеславович 16 стр.


- А дальше, дальше что? - хлопал в ладоши Пушкин. И вдруг задумался. - А ведь сознайтесь, господа, это все легко может произойти… Стоит, к примеру, где-нибудь в захолустье полк солдат. В нем десятку офицеров придется такая формула по душе. Соберут тайное общество, к ним примкнет десяток еще кто поудалеее. За ними найдутся две-три сотни солдат потолковее. Весь полк увлечен. Выступили! А рядом найдутся и другие семеновские полки, тоже не захотят ждать своего заветного часа, надоест им ждать - ну и пойдут. И попадут все - и солдаты, и офицеры в Петропавловскую крепость… Слушать куранты над Невой! Но всех-то солдат российских в одну крепость не упрячешь… Морем разольются… Солдаты - они мужики! Они все, наверно, тоже хотят "есть, пить и быть свободными"… Составят заговор господа-дворяне, а мужики себе чего-нибудь другого, своего потребуют… Загорятся! Ну и пойдет полыхать! Тогда как-с?

- Да что вы тут все говорите? - воскликнул Александр Львович, поднимая высоко оба пухлых кулака. - Слушать страшно…. Освободить, что ли, мужика? Пугачевщины хотите? Всех на виселицу? Нам погибать? Да ведь поймите - от чего же надо освободить их. От земли? От работы? Перестал мужик пахать да сеять - всем карачун! И нам и ему! Голод! Смерть! Мужик всю землю кормит, его освободить - значит, всю землю загубить…

А Василий Львович поднял снова палец:

- Слушайте, слушайте дальше! "Все конституции - это крупный шаг вперед в развитии человеческой мысли, и этот шаг не будет единственным, - читал он. - Они все необходимо стремятся к сокращению численности войск, ибо принцип вооруженной силы прямо противоположен всякой конституционной идее… Возможно, что менее чем через сто лет не будет постоянных армий…"

- Да кто это писал? Когда?

Василий Львович открыл титульную страницу, глянул:

- Это писал аббат Сен-Пьер, - прочел он. - Заглавие же - "Проект Вечного Мира", 1716 год.

- Сто лет, значит уже прошло! - раздумчиво заметил Пушкин. - Сто лет! Но все равно - это очень важно. Представьте себе, что правительства, сговорясь между собой, водворят на земле всеобщий и вечный мир. Народы соединятся в одну семью… Кровь не будет литься!

- Невозможно! - завопил Александр Львович. Он уже поднялся во весь рост и стоял возле своего дивана. - А что же делать героям? Могучим характерам? Неукротимым личностям? Гениям человечества? В чем же им проявить себя? Есть, пить, быть свободными? Все, значит, одинаковы?

Пушкин прошелся перед камином, отблески огня вспыхивали и гасли на выпуклом лбу его.

- Интересный спор! - сказал он, остановившись. - Ей-богу, споры полезны. Способствуют пищеварению. Выдающиеся гении!

- Ага! - воскликнул Василий Львович. - Верно! Вот что говорится здесь: "что касается великих страстей и высоких воинских талантов, то для этого остается топор, ибо общество вовсе не склонно любоваться великими замыслами любого победоносного генерала…" У людей довольно других забот!

- Правильно! - подхватил Пушкин. - Больно мы любим смотреть в Наполеоны. Он - единица, прочие нули! - В конце-то концов ясно, что народ освободится…

- Невозможно! - возопил Александр Львович. Он заколыхался, опять вскочил с дивана, топтался на месте, как слон. - Народ не освободится! Он просто сбросит нас, и тогда не мир, а пугачевщина! Емельян! Да что там - нет третьего: либо войны, либо Пугачев! Выбирайте - вот вам.

- Любезный братец, - волновался Василий Львович. - Как ты. не понимаешь, что именно нам, дворянству, и необходимо освободить народ? Народ поймет наше благодеяние… Оценит с благодарностью.

Пушкин, засунув руки глубоко в карманы шаровар, пригнулся вперед.

- А позвольте спросить вас, любезный Василий Львович, как же это так вы думаете освобождать народ? - заговорил он. - Заговорами? Убийством царя?

- Не так! Не так! - застонал Александр Львович. - Нет, это недопустимо! Каждое сословие должно делать свое! Пахарь - пахать. Рыцарь, дворянин - гроза грабителей, начальник войска. Монах - молись! Князь - правь, суди. Как в Европе. Мы же идем за Европой! Лучше Европы не выдумать! Наш Сперанский у Наполеона законы списывал! Нельзя освобождать народ от благородного дворянства! Освободите - с кем будете жить? С Федьками-казачками? С Пантелеем-кучером? Их дело служить! Наше дело - управлять. Народ? Зверь народ! Как же зверя освобождать? Против одного благородного встанет тысяча черни! Темных! Озлобленных. Благородный дворянин Сид не устоит, погибнет в борьбе против тысяч. Скотница Агашка заменит Химену! Дворянство погибнет! Облетит весь благородный цвет нации! Кто уцелеет? Ничтожества! Пу-га-чев придет снова! Пугачев! Что вы смотрите на меня, Пушкин? Вы смеетесь? Это же ужас, Пушкин! Вы кружите головы молодым людям. Вы, вы! Вы вкладываете им в уста слова, которых они не нашли бы без вас. Поэты все мечтатели, но вы, Пушкин, вы честный человек… Вы отважны! Вы - старый дворянин, Пушкин, или вы забыли то, что делали ваши отцы и деды?

Толстый барин, задыхаясь, держась за сердце, метался по кабинету.

Пушкин скрестил руки на груди и, высоко подняв голову, смотрел на своих собеседников. Бедняги! Как они боялись мужиков! Они, Давыдовы, полсотни лет сидят в своей Каменке и все время как в роскошной осаде! Они ведь благородные дворяне. Чужие этим хаткам, огонькам, что краснеют в окошках. Чужие этим простым людям, которые так свято верят им! Почему баре Давыдовы стали чужими Пахомычеву? Почему баре Давыдовы думают, что они благороднее Пугачева? Почему их староста Пахомычев не образован так же, как они сами?

Стуча каблучками, в кабинет впорхнула Аглая Антоновна, неся сама на серебряном подносе свежую клубнику с сахарной пудрой, со сливками. В кружевном фартучке на темном платье она была вызывающе элегантна.

- Прошу, месье! - щебетала она, опуская поднос на круглый столик с эмалевым портретом "короля-солнца" Людовика XIV, в центре окруженного медальонами его четырнадцати любовниц. - Это полезно перед ужином. Но что такое?

И вдруг сменила французский щебет на боярский окрик:

- Камин гас! Свечка тух! Фетюшка, свечка! Кто разгорит камин?

И яростно ухватила каминные щипцы, чтобы поправить огонь.

Оба брата молча уселись в кресла и с успокоенным вздохом потянулись к клубнике - волнующая беседа, слава богу, кончилась. Можно и отдохнуть…

- Мадам! Позвольте сделать это мне! - сказал с поклоном Пушкин, приходя в себя после бури раздумья и отбирая у дамы щипцы. Аглая Антоновна подсела к камину на бархатную скамеечку; он наклонился, их головы почти столкнулись. В красном свете камина поэт видел лапки в уголках глаз этой женщины, морщинки на лбу, белом от пудры, подкрашенный сохнущий рот. Н-да!

Пушкин ударил по углям, взлетели искры, синее пламя спустилось сверху на обугленное полено, заплясало, заиграло.

Аглая Антоновна смотрела Пушкину в лицо, улыбаясь нежно и печально. Как тогда… В тот единственный сумасшедший вечер…

"Нет, она не камин, она уже не вспыхнет снова!" - думал Пушкин, и Аглая, должно быть, уловила его мысль, уголки ее губ дрогнули…

В бильярдном своем домике, уже после ужина, поэт с грустной улыбкой дописывал свои стихи "Кокетке":

Когда мы клонимся к закату,
Оставим юный пыл страстей -
Вы старшей дочери своей,
Я своему меньшому брату:
Им можно с жизнию шалить
И слезы впредь себе готовить;
Еще пристало им любить,
А нам уже пора злословить.

За его спиной Никита возился с чемоданами - барин приказал собираться ехать. Выходили уже все сроки возвращения в Кишинев.

В марте на тройке в забрызганной сплошь черноземной грязью давыдовской коляске Пушкин подъехал к дому наместника в Кишиневе. Два окна за решетками слепо глядели на него - его квартира! Инвалидный солдат отдал честь и долго возился в гулком коридоре, отмыкая большим ключом заскрипевшую дверь.

Дверь распахнулась, было холодно…

- Сейчас затоплю, батюшка Александр Сергеевич, - бормотал Никита. - Егорыч, тащи дрова!

Пушкин сбросил шубу, подошел к пропыленному немытому окну, еще по осени засиженному мухами. Холостяцкое окно! Под горой бежала речка Бык, дымились плоскими своими кровлями турецкие хаты.

- А, ты все еще здесь! Перезимовал! - крикнул Пушкин, постучав в окно.

На цепи все тот же орел, инзовский любимец. По-прежнему нахохленный. Унылый… Пожалуй, стеснительный. Каменка с ее домом, с ее изразцовыми печками того гляди покажется здесь потерянным раем.

- Ах, Кишинев! Степа!

В коридоре шаги - одни мерные, другие бегущие.

Дверь угодливо распахнулась, весь проем занял старик Инзов с распростертыми для объятия руками, в одной из них длинный чубук.

- Господин Пушкин! Как я рад!.. В добром здоровье? А я уж и не чаял… Я уже сомневался! Боялся…

Добряк сиял простодушно, обнимал Пушкина.

- Ох, господин Пушкин, - продолжал он, - боялся, не случилось бы с вами чего. Человек вы молодой, горячий…

- Ну что со мной может случиться, Иван Никитич?

- Бог весть… А я отвечай за вас. Кругом разбоя сколько угодно! Чего стоишь? Ступай! - крикнул генерал на усатого инвалида с углами шевронов на левом рукаве, торчавшего в двери.

Тот ушел, генерал долго смотрел ему вслед.

- Только бы им уши развешивать, - проворчал он и стал сердито сосать трубку.

- Никита, огня! - крикнул Пушкин.

Никита подал из печки огня на бересте, потянуло дымком…

Генерал сел, упер руки в колени и заговорил доверительно:

- Слух тут пустили, знаете, будто вы, господин Пушкин, убежать хотите… К грекам, воевать! Там народ, знаете, мое почтенье. А у Давыдова говорят, будто восстание готовят. Ну думаю, пропала моя голова! Подведут старика под монастырь.

- За что, Иван Никитич?

- Да за вас всех! Эх, Александр Сергеич, понимаете-с, вы коллежский секретарь, человек образованный. Граф Каподистрия часто меня запрашивает о вашем поведении. И вот теперь приказывает наблюдать за вами, какой вы есть христианин православный.

Пушкин отскочил на шаг:

- А как же иначе?

- А значит, бываете ли вы у исповеди и святого причастия? Предписано наблюсти! Вот она и бумажка!

Из бездонного красного обшлага своего рукава генерал вытащил предписание из Петербурга - донести о бытии у исповеди и святого причастия господина Пушкина.

"Удар за ударом! Укол за уколом! Укус за укусом! - досадливо думал Пушкин. - А тут еще говенье, исповедь. Кому исповедоваться? Милорадовичу не стал лгать! А как лгать богу? На это и берут".

- Митрополит, - говорил Инзов, - Гавриил-то наш Молдавский, уже справлялся: как вы изволите говеть - со всем нашим штатом или же отдельно? Я и приказал писать вас, господин Пушкин, в составе моей канцелярии…

Не комната - каземат. Крепость, своды, решетки. Дым ест глаза. Трубка Инзова хрипит. Митрополит Гавриил - тучный грозный старик. Инвалидные солдаты с шевронами - словно медведи. "В составе канцелярии?" Чиновники, сослуживцы - вот он, "состав"… Вечные карты, по маленькой. Беготня по торговым рядам в поисках дешевых безделок. Подьячие! Сплетники! Держат сторону тех, кто в фаворе у начальства. На посылках… Винососы…

Как зверь на облаве, обложен плотно кругом Пушкин. За что? За то, что говорит правду!

И Орлова теперь нет - он Катин жених. О, если бы хоть одно женское теплое сердце, около которого можно было бы погреться, как у гоня…

- Никита! - крикнул Пушкин. - Да открой ты хоть форточку, что ли? Дым!.. Сил нет!

Инзов смотрел участливо.

- А теперь, как положено, прошу ко мне… - сказал он. - К столу… Не чинясь, господин Пушкин. У меня просто.

- Что вы, Иван Никитич? Я все ем, все.

- Не в том дело… Не про то! Извините меня, старика, - масленицу мы без вас отгуляли, ныне идет пост великий… Да и к исповеди, к святому причастию без поста нельзя! Вы постное-то кушаете? - добавил он сострадательно.

- Благодарствую, Иван Никитич, - рассеянно ответил Пушкин. - Постное? Ну, конечно! Ем все.

Подполковник Липранди заехал к Пушкину в синие сумерки… Печка уже отгорела, малиновая полоса стлалась по полу. У Благовещенья звонили к вечерне уныло, по-великопостному. Пушкин сидел за столом и набрасывал деловое письмо Дельвигу: закончил-де "Кавказского пленника", просил помочь - надо было издаваться.

Гостя Пушкин встретил с неожиданным для себя удовольствием. Липранди, широкоплечий, немного сутулый, опять стал у двери по-военному, с опущенной почтительно головой, фуражка и перчатки в левой руке.

Огня еще не зажигали, отчего гость казался еще смуглее, глаза, как черные пятна. Разговор, как обычно, отчетлив и ясен.

- Последние новости? - переспросил Иван Петрович. - Все те же. Царь и Меттерних душат революцию. Уже не стесняясь. Что же! Священный Союз есть Священный Союз. Конгресс в Лайбахе постановил - принять решительные меры.

Липранди помотал головой, ослабил жесткий воротник и продолжал:

- А меры вот какие-с. Австрийцы шлют войска в Неаполь… Шлют и в Сардинию… Там восстанавливается королевская власть. Французские солдаты идут в Испанию добивать герилью… Партизан!

Липранди передавал все это так бесстрастно, словно переставлял шахматы: его-то интересовало лишь одно - правильная оценка положения.

- С греками что? Хорошо с ними быть и не может. Священный Союз теперь в греках не заинтересован. Гетерии ушли за Прут, за Дунай, воюют по малости в Молдавии и Валахии. Ипсиланти - смелый генерал. Но кто скажет, будет занимать наш царь Валахию и Молдавию или же нет? Кого государь поддержит - греков? А может быть, Турцию? Поддержать греков - это же значит рядом со своей границей поддержать революцию! Вы понимаете, что Меттерних без всякого удовольствия услыхал о делах Семеновского полка - он всюду видит итальянских карбонариев. И главное - Турция. Все-таки Турция - как-никак государство, а греки - только повстанцы. С турками иметь дело легче. Да что творят, сами греки? Ипсиланти казнит турок! К чему? Бессмысленно! В Галацах греки вырезали сотню турок. Понятно, турки теперь будут резать греков в Константинополе! Ужасы, но вполне естественные. Не забудьте при этом, что греки пытаются восстать и на островах, а это еще больше раздражает турецкое правительство!

Черные глаза сливались с мраком, голос звучал по-прежнему холодно и ровно.

Нет ни правых, ни виновных. Как аукнется, так и откликнется. Око за око, зуб за зуб! Так было, так будет.

Как не похоже на Каменку! У Давыдовых - еда и экзальтация. Страсть. Волнения. Не смешно ли, а? Погорячатся, поспорят, а потом добрый ужин, отменный лафит. И так до конца. До смерти… Но ведь и Липранди борьбы не ведет. Он ее только рассматривает, оценивает, для него нет ни добра, ни зла. Он наблюдает, а чтобы вести борьбу - нужно другое. Героика. Победитель ли Ипсиланти, побежденный ли - он все равно история. Он все равно герой - живой или мертвый. Но как медленно идет она, история!

Липранди уходил уже при свечах - как всегда подчеркнуто, но суховато любезен. Выслушал Пушкина о впечатлениях его поездки и не задал ему ни одного вопроса.

Ушел.

Потом пришел звать Пушкина ужинать безрукий инвалид. Пушкин вернулся очень скоро: на ужин были огурцы, редька с конопляным маслом, кислая капуста, грибная похлебка и жареная щука.

- Пост, Никита! - сказал он, смеясь. - Не засидишься.

И сел за стол писать друзьям - почта оставалась единственным окном в свободу. Одиночество подступало, давило, жало, все чаще в письмах, в посланиях поэт вспоминает об одиночестве Овидия.

Судьбы поэтов - римского и русского, изгнанных своими императорами в Бессарабию, оказывались сходными:

…Как ты, враждующей покорствуя судьбе,
Не славой, участью я равен был тебе.
Здесь, лирой северной пустыни оглашая,
Скитался я в те дни, как на брега Дуная
Великодушный грек свободу вызывал.
И ни единый друг мне в мире не внимал;
Но чуждые холмы, поля, и рощи сонны,
И музы мирные мне были благосклонны.

Подошла последняя перед Пасхой неделя великого поста - Страстная.

Вместе со всеми чиновниками управления наместника Пушкин говел в Благовещенской церкви - неподалеку, тут же, в Старом городе. Три первых дня недели Пушкин с другими ходил в церковь, стоял обедню и вечерню, в среду должен был быть у исповеди, а в страстный четверг за обедней - причащаться.

Генерал Инзов все службы, как положено старому солдату, выстоял в установленной стойке - прямой, составив каблуки вместе, развернув носки сапог по фронту на ширину ступни: на службе небесному царю он был таким же добросовестным служакой, как и царю земному.

Все его подчиненные, штатские и военные, стояли за спиной своего начальника.

И на эту служивую публику с иконостаса, лицом к лицу, смотрели другие люди - святые.

Небесных людей кишиневская публика никогда в жизни не видывала, однако встречи с ними побаивалась - у святых людей были горячие глаза, насквозь видевшие души этих чиновников.

Выходил священник в ризе черного бархата с серебряным позументом, падал среди церкви на колени и взывал отчаянно:

- Господи, владыко живота моего!

Вместе с ним падали на колени, кланялись в землю, вставали сам генерал Инзов и с ним вся чиновничья братия, и все повторяли за священником слова молитвы:

- Избавь меня от духа праздности! От духа уныния! От духа празднословия!

Бормотали все они это очень равнодушно, привычно. Только один Пушкин вслушивался в эти слова и трепетал огненно:

"Не дай мне бог сойти с ума! Эти ведь дельцы, стяжатели, спекулянты просили себе "духа целомудрия, смиренномудрия, терпения!" Любви, наконец! О, великое лицемерие! Целомудрия просят! Ха-ха! Любви!"

И ведь он вместе с ними, с людьми, которые его, поэта, обманывают, подстерегают, ловят, как медведя на облаве! Не дают ему говорить правды! Держат на цепи, как орла под окном! И как же после всего этого ему, Пушкину, смотреть в горячие глаза святых, которых столь чтит целое тысячелетие его народ? Где же тогда правда? Где?

После смиренной молитвы Ефрема Сирианина Пушкин подымался с колен в тихом бешенстве… Куда его загнали? Что они заставляют его делать?

Так вспыхнула, так зародилась в поэте "Гаврилиада".

В этой поэме торжествует плоть, низвергающая плотоядно самые заветные, нежные, сердечные чаяния человечества…

…Ты рождена, о скромная Мария, -

говорит дух-соблазнитель чистой деве,-

Чтоб изумлять адамовых детей,
Чтоб властвовать их легкими сердцами,
Улыбкою блаженство им дарить,
Сводить с ума двумя-тремя словами,
По прихоти - любить и не любить…
Вот жребий твой…

И искуситель, соблазнитель, разоритель, провокатор, расхититель - дьявол издевается над тем, что бедное наше человеческое косноязычие выдает за блаженство. Издевается над самым терпеньем, оказывая "печальное влияние на нравственность нашего века":

Какая честь и что за наслажденье!
На небесах как будто в заточенье…

Назад Дальше