По шаткому крыльцу взошел я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим его столом, на коем были разбросаны все принадлежности… поклонника моды… Дружно также на нем лежали и Монтескье с "Деревенской библиотекой" и "Журналом Петра Первого", виден был также Альфиери, ежемесячники Карамзина и изъяснение снов, скрывшееся в полдюжине альманахов… показал он мне только что написанные первые две главы романа в прозе, где главное лицо представляет его прадед Ганнибал, сын абиссинского эмира…
Мы пошли обедать, запивая рейнвейном швейцарский сыр…"
Пушкин в Михайловском - Тригорском не оставляет издательских своих дел - он пишет и в деревне, он рвется к "типографскому снаряду" Дельвига, он шлет в Петербург оригиналы для "Северных цветов" - элегию "Под небом голубым страны своей родной…" посвященную памяти красавицы Амалии Ризнич - его одесской любви, о смерти которой он только что узнал.
"Вот тебе обещанная элегия, душа моя, - пишет он Дельвигу. - Теперь у тебя отрывок из Онегина, отрывок из Бориса да эта пьеса. Постараюсь прислать еще что-нибудь. Вспомни, что у меня на руках Московский вестник и что я не могу его оставить на произвол судьбы и Погодина".
Одновременно Пушкин шлет и в Москву, Погодину, тоже отрывок из "Онегина" и пишет:
"Что вы делаете? что наш Вестник? Посылаю вам лоскуток Онегина ему на шапку. Фауст - и другие стихи не вышли еще из-под царской цензуры…"
На следующий же день, 31 июля, Погодину летит большое, оживленно написанное письмо:
"Победа, победа! Фауста царь пропустил… Если московская цензура всё-таки будет упрямиться, то напишите мне, а я опять буду беспокоить государя императора всеподданнейшей просьбою и жалобами на неуважение высочайшей его воли".
Это письмо - уже деловое письмо редактора, журналиста, издателя…
Осень подошла, проходит в трудах, и лишь в середине октября Пушкин возвращается наконец в Петербург.
16 октября, в самую осеннюю слякоть, Пушкин въехал на тройке почтовых на Мойку, к подъезду своего Демутова трактира, занял тот же номер. И снова замелькали один за другим дни, полные тревог, забот, волнений, привычных дел.
25 октября Пушкин пишет деловое письмо издателю А. Ф. Смирдину:
"Милостивый государь мой Александр Филиппович,
По желанию Вашему позволяю Вам напечатать вторично поэму мою Бахчисарайский фонтан числом тысячу экземпляров.
Ваш покорный слуга Александр Пушкин".
Поэт с сердцем пишет в ноябре Соболевскому в Москву:
"Безалаберный!.. Где Онегина 2-я часть? здесь ее требуют, остановилась из-за нее продажа и других глав. А кто виноват? ты, живот, Калибан… Погодин мне писал, а я, виноват, весь изленился, не отвечал еще и не послал стихов - да они сами меня обескуражили. Здесь в Петербурге дают мне… 10 рублей за стих, а у вас в Москве хотят меня заставить даром и исключительно работать журналу. Да еще говорят: богач, чорт ли ему в деньгах. Положим так, но я богат через мою торговлю стишистую, а не прадедовскими вотчинами, находящимися в руках Сергея Львовича".
И опять и опять Погодин, очевидно, осаждает в письмах поэта со своим журналом… Приходится в декабре писать ему в Москву:
"…Должен перед вами зело извиняться за долгое молчание. - Непонятная, неотразимая, неизъяснимая лень мною овладела, это еще лучшее оправдание мое. Посылаю вам Туманского (кроме Голубые глаза, взятые для Дельвига), Отрывок из Онегина и Стансы пропущенные - на днях пришлю Москву и др. Извините меня перед Калайдовичем; у меня чисто ничего не осталось после здешней альманашной жатвы, а писать еще некогда.
Весь ваш А. П."
"Мы по обыкновению мало выезжаем: дома видим несколько приятелей, оставшихся верными воспоминаниями прошедшего, Жуковского, Дельвига, Пушкина и пр.; последний ежедневно у нас: и так не повесничает", - пишет в письме 13 декабря 1827 года вдова историка Карамзина И. И. Дмитриеву в Москву.
Цензор А. В. Никитенко записывает в своем дневнике о выставке картин в Академии художеств: "Вот поэт Пушкин. Не смотрите на подпись: видев его хоть раз живого, вы тотчас признаете его проницательные глаза и рот, которому недостает только беспрестанного вздрагивания: это портрет писан Кипренским".
Подошел и год 1828-й. Князь Голицын-Прозоровский встречается в это время с Пушкиным и записывает:
"Пушкин любил веселую компанию молодых людей. У него было много приятелей между подростками и юнкерами. Около 1827 года в Петербурге водил он знакомство с гвардейскою молодежью и принимал деятельное участие в кутежах и попойках. Однажды пригласил он несколько человек в тогдашний ресторан Доминика и угощал их на славу. Входит граф Завадовский и, обращаясь к Пушкину, говорит: "Однако, Александр Сергеевич, видно туго набит у вас бумажник!" - "Да ведь я богаче вас, - отвечает Пушкин, - вам приходится иной раз проживаться и ждать денег из деревень, а у меня доход постоянный с тридцати шести букв русской азбуки".
Его "Стансы" вызвали в обществе, однако, определенную реакцию - поэта стали корить, упрекать в любоначалии, в льстивости. Пушкин смело принял этот вызов, ответил на него стихами "Друзьям", так сказать, изложил свою конституцию в отношении царя:
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Насколько все, даже сам Николай I, были привычны к тому, что пушкинские стихи известны стране и без типографий, показывает резолюция царя на этом стихотворении:
"Его можно распространять, но нельзя печатать".
В этих стихах поэт свободно и независимо одобряет политику царя, он "оживил" страну войной…
Дело идет о войне против Персии, шестидесятитысячная армия которой нарушила русскую границу и вторглась в Закавказье с намерением захватить Армению и Азербайджан. В этой азиатской войне была, однако, замешана интрига Европы.
Вооружена эта персидская армия Аббаса-Мирзы была англичанами, помогавшими персидскому шаху с целью задержать продвижение России на Кавказ. Моментом нападения выбран был июль 1826 года, когда вся Россия была взволнована казнями и ссылками декабристов, а двор занят подготовкой коронации в Москве.
Война эта была популярна, она "оживила" страну. Главнокомандующий генерал Ермолов, друг декабристов, быстро выбросил персидские войска за границу, после чего был сменен генералом Паскевичем… Генерал Паскевич взял Тавриз в октябре 1827 года, угрожал Тегерану, и в феврале 1828 года персидский шах вынужден был заключить мир в деревне Туркманчае, по которому ханства Ереванское и Нахичеванское отошли к России. Персия же должна была выплатить тридцать миллионов рублей контрибуции. Успех в этой войне теперь позволял России вмешаться в союзе с Англией и Францией в войну против Турции в целях национального освобождения Балканских государств из-под турецкого ига. Интересно, между прочим, отметить, что Франция и Англия же совместно с Австрией были заинтересованы в этом национальном освобождении потому, что оно расшатывало силу Турции в Европе, - на престолы же в освобождаемые национальные государства Европа сажала своих "безработных" принцев…
Весной 1828 года князь Вяземский приехал в Петербург.
Оба они - Пушкин и Вяземский - просили у царя разрешения присоединиться к действующей против Турции армии, в каковой просьбе обоим, однако, было отказано. Почему?. Ясно - им не доверяли!
"…Неужели вы думаете, что Пушкин и князь Вяземский действительно руководствовались желанием служить его величеству как верные подданные его величества, когда они просили позволения следовать за главной императорской квартирой? - пишет генералу Бенкендорфу великий князь Константин Павлович, наместник царя в Варшаве. - Нет, не было ничего подобного: они уже так заявили себя и так нравственно испорчены, что не могли питать столь благородного чувства. Поверьте мне, что в своей просьбе они не имели другой цели, как найти новое поприще для распространения с большим успехом, и с большим удобством своих безнравственных принципов, которые доставили бы им в скором времени множество последователей среди молодых офицеров".
Этот отказ, как равно и последующий отказ в разрешении поехать в Париж, Пушкин переживал очень тяжело- он впал в раздраженное отчаяние, он даже заболел, свидетельствует А. А. Ивановский - чиновник Третьего отделения, которого генерал Бенкендорф посылал к поэту, чтобы его успокоить. Ивановский заявил Пушкину, что "царь не хочет подвергать его, Пушкина, опасности, как царя скудного царства родной поэзии".
Каждый год весной в Петербурге на Неве с церемонией открывалась навигация, и Пушкин с Вяземским на шлюпке отправились к Петропавловской крепости, чтобы посмотреть торжество.
- Очень это плохое дело, этот отказ! - сказал Вяземский Пушкину на Нарышкинском бастионе Петропавловской крепости. Он остановился; широко расставив длинные ноги и согнувшись, упираясь обеими руками на оголовье трости, смотрел сквозь очки на ширь Невы. Воздух был свеж, потягивало холодком, по реке плыли белые сверкающие льдины - шел ладожский лед… Три корабля под парусами осторожно проходили под самою крепостью… С верфей Адмиралтейства доносился дробный стук топоров, по плашкоутному мосту шло оживленное движение.
Белела справа могучая колоннада Биржи…
- Очень плохо! - повторил Вяземский. - Ты ведешь здесь жизнь самую рассеянную, боюсь - погубит тебя Петербург. Ратная жизнь тебя бы переделала, перевернула… Воображение твое бы ожило, заиграло… Ведь твоя поэзия - это ты, ты сам… А они не хотят дать тебе вырваться на волю… В Петербурге ты много не сделаешь… Скажи, ну где же твой Петр? Что ты сделал в Михайловском? Пушкин вскинул голову, запахнулся в плащ.
- Не вышло, - отвечал он. - Слишком умно я размахнулся. Нужно делать все проще… Короче. Ведь все, что для этого нужно, уж дается самой жизнью… Все, что нужно сказать о Петре, уже сказано, хотя бы Рылеевым… Дело все в том, что все то, что должны сказать мы, уже думает народ… Нужно нам только быть угадчиком, найти…
- Нужную идею?
- Нет… Нужная и сильная мысль завелась, шевелится уже где-то в народе, и нужно угадать, выбрать слова так, чтобы мысль эту выразить совершенно точно, кратко, образно, чтобы она безотказно, неискаженно проникла бы, объявилась в душе каждого, жила бы, росла в ней, как в утробе матери, спокойно и безнасильно. Голая мысль, без убеждающих слов, без внутреннего расчета, без выразительной художественности, без образа, воплотиться в Народе может только силой. Приказом. Хоть и не понимаешь, а делай, что тебе приказывают.
- Ты хороший поэт! - улыбнулся Вяземский. - Или ты и хороший политик?
- А почему бы и нет? - схватился Пушкин. - Почему бы нет? Разве для того, чтобы в любой обстановке уметь найти, быть в состоянии выразить любую верную мысль, не нужно быть хорошим поэтом? Конечно, нужна смелость, одна уклончивость да хитрость не помогут, но прежде всего нужна широкая, яркая творческая мысль… Люди тащат друг друга на виселицы, потому что говорят на разных языках! Дорогое удовольствие!
- Значит, по-твоему, хорошие ораторы и поэты - уже хорошие вожди?
- Ха-ха! - рассмеялся Пушкин. - Ты меня не собьешь. Но я твердо знаю, чтo вождь, применяющий только силу, плохой вождь, раз он бессилен найти и ярко выразить то, чего он хочет. Сила без ума разваливается от собственной тяжести. Возьмем "Войнаровского" Рылеева - там есть Петр - плохой Петр! А где у Рылеева хороший Петр? Который был бы нужен России?
В Петре жизнь. В Петре есть все, что нужно… Петр - ведущий пример, показывай его!
История - сплошная поэзия. О, как она должна писаться художественно!.. История - величайшее искусство… Она показывает, куда народ идет, что он уже сделал, что он делает и что сделает.
- Когда же ты будешь писать наконец Петра? - спросил Вяземский, кутаясь в плащ: с Невы крепко задуло ледяным ветром.
- Напишу, хоть ты и твердишь, что Петербург меня губит. Поэты, как нагорные сосны в Крыму, растут и на скалах… Да, я начал уже поэму…
- О Петре?
- Ты угадал, Петра надо показать в действии. И в действии решающем. Во вдохновении, не в голых словах. Это самое главное… Петр так велик в своем блеске и величии, что все наследники этого северного исполина ему подражали… Екатерина в случаях, когда вставал какой-нибудь серьезный вопрос, всегда приказывала секретарю "посмотреть в указах Петра" - и всегда что-нибудь находилось! - сам Храповицкий рассказывал. Мысль нужна, вдохновение! "Не держаться устава, как слепой стены", - требовал Петр, а по обстоятельствам действовать. А что выходит? То, что наследники не вдохновляются Петром, а лишь подражают ему. Подражают слепо. Суеверно подражают. Не живой Петр у них, а идол. Истукан. Если добро и выходит при этом, то как-то ненамеренно, по образцам, принужденно, по-рабски. И видим, что при дворе от этого обитает азиатское невежество, но подражатели считают себя просвещенными европейцами.
- А что до войны, - на миг задумался Пушкин, - то пусть мне и не разрешают… Я все равно побываю на Кавказе… По следам Ермолова!
Пушкин и впрямь писал уже поэму о Петре. "Полтаву".
Подходило лето 1828 года - в нарастающих хлопотах и суете с издательствами, в переписке с Погодиным, в спорах с Полевым и с его "Московским телеграфом", в постоянных упорных раздумьях, в посещениях гостеприимного дома и усадьбы Олениных.
А. Н. Оленин был радушным хозяином. У него и в Петербурге, и на загородной даче Приютино в семнадцати верстах от города, за Охтой, всегда бывали гости, и притом в таком множестве, что, несмотря на то, что хозяева держали семнадцать коров, сливок к чаю все-таки не хватало. Каждому гостю отводилось в Приютине по комнате, и каждый мог делать, что ему угодно, но должен был по колоколу собираться к утреннему чаю, к завтраку, обеду, полднику, к вечернему чаю… Крылов, Пушкин, Мицкевич, Вяземский были там своими людьми.
А. А. Оленина могла бы стать женою поэта. В тетради 1828 года, куда он вписывал стихи и заметки, постоянно мелькает ее имя. На одной страничке можно разобрать зачеркнутые два слова по-французски: "Аннет - Пушкин".
Пустое вы сердечным ты
Она, обмолвясь, заменила
И все счастливые мечты
В душе влюбленной возбудила.
Пред ней задумчиво стою,
Свести очей с нее нет силы;
И говорю ей: как вы милы!
И мыслю: как тебя люблю!
Стихи "Ты и вы" были написаны 23 мая, а 26 мая, в день своего рождения, Пушкин посвящает Олениной строки, свидетельствующие о мучительных внутренних его раздумьях, о том, как томительна была для него однозвучно-шумная петербургская жизнь:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Великий душевный кризис надвинулся на поэта… Еще раньше, 19 мая того же 1828 года, им напитаны трагические стихи "Воспоминание", которые поистине можно считать исповедью, грандиозной, потрясающей, несмотря на то, что в ней всего шестнадцать строк. Впрочем, к ним совершенно необходимо добавить еще строки "из ранних редакций", но все же и тогда эта потрясающая исповедь будет состоять всего-навсего из трех десятков стихов.
Вот оно, это "Воспоминание" о прожитой жизни:
Когда для смертного умолкнет шумный день
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда…
Мрачная картина достойна кисти Гойи, страшна она, белая ночь над Демутовым трактиром.
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья;
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Эти строки достойны целых томов комментариев и толкований, в них заключена реалистическая жизненная мораль. И тем же летом 1828 года Пушкину предъявляется тяжкое обвинение в старом грехе его молодости, именно в авторстве "Гавриилиады".
Серафиму, митрополиту Новгородскому и Санкт-Петербургскому, подали в июне жалобу трое крепостных штабс-капитана Митькова, что-де их господин "…развращает их в понятиях православной ими исповедуемой христианской веры, прочитывая им из книги его рукописи некое развратное сочинение под заглавием "Гаврилияды"… Митрополит передал жалобу в Третье отделение собственной его величества канцелярии. 25 июли комиссия при Третьем отделении вынесла постановление:
"Предоставить С.-Петербургскому Военному Генерал-Губернатору призвав Пушкина к себе спросить.
а) Им ли была писана поэма Гавриилиада?
б) В котором году?
г) Имеет ли он у себя оную и если имеет, потребовать, чтоб он вручил ему свой экземпляр".
"Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла наконец Гавриилиада; приписывают ее мне… и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность… Всё это не весело…" - пишет Пушкин Вяземскому из Петербурга первого сентября 1828 года, явно рассчитывая на то, что письмо его будет вскрыто и прочтено. Это и было то самое "жужжанье клеветы", "решенье глупости лукавой", и "шепот зависти" - все, о чем поэт писал в трагическом "Воспоминании". Дело тянулось до конца августа, однако кончилось оно так же, как в 1820 году, - допросом.
На докладе по расследованию этого дела царь положил резолюцию:
"Гр. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем?"
Главнокомандующий в С.-Петербурге и Кронштадте граф П. А. Толстой потребовал Пушкина и предъявил ему резолюцию государя. Пушкин прочел, помолчал. Затем спросил у графа разрешения написать ответ непосредственно государю. Письмо на имя царя поэтом было тут же написано, вручено графу Толстому, запечатано им, представлено в комиссию Третьего отделения. Комиссия решила, не вскрывая письма, представить его царю.
После получения письма поэта царь приказал преследование прекратить, ибо "мне это дело подробно известно и совершенно кончено".
Чем хуже, мокропогоднее была осень, тем больше одолевает поэта "бес стихотворства". Та осень, на счастье, выдалась отвратительной, стоял желтый туман, со свинцового неба лили дожди, валил снег… Пушкин сидел безвыходно в своем Демутовом трактире целыми днями с 3-го по 16 октября. Писал.
"Стихи ему грезились даже во сне, так что он ночью вскакивал с постели и записывал их впотьмах. Когда голод его прохватывал, он бежал в ближайший трактир, стихи преследовали его и туда, он ел на скорую руку что попало и убегал домой, чтоб записать то, что набралось у него на бегу и за обедом. Таким образом слагались у него сотни стихов в сутки. Иногда мысли, не укладывавшиеся в стихи, записывались им прозой. Но затем следовала отделка, при которой из набросков не оставалось и четвертой части. Я видел у него черновые листы, до того измаранные, что на них нельзя было ничего разобрать: над зачеркнутыми строками была по нескольку рядов зачеркнутых же строк, так что на бумаге не оставалось уже ни одного чистого места".