Ну а командный состав, глядя на меня, ел этого ужа, хотя и с осторожностью, что ли. Мне первому предложили попробовать, я отважно вонзился зубами в предназначенную мне долю и… И с опозданием понял, что кожу с этого пресмыкающегося надо было снимать. То ли она вообще была у него бронированная, то ли закалилась на угольном жару, а только оказалась не по зубам. Но это были сущие мелочи, по сравнению с удивительно нежным, чуточку недожаренным, необыкновенно ароматным натуральным мясом, по которому до спазмов стосковались наши желудки.
Вот это врезалось в память, хотя я никогда более не повторял подобного кулинарного подвига. С отцами-командирами тоже ничего не произошло, однако они решительно и дружно пресекали все расспросы любопытствующих относительно вкуса этого ползающего блюда.
Через много-много лет мне посчастливилось оказаться в составе писательской делегации, направленной в Китай по случаю начала дружеских контактов. По счету мы были вторыми – первыми туда поехали, естественно, писательские начальники, – но нам повезло больше, потому что им показывали север, а нас возили по югу. Двадцать дней мы провели там, придерживаясь исключительно китайской кухни, по-моему, лучшей в мире. На юге она особенно изощренная, и если обычный обед на севере состоит, как правило, из двенадцати блюд, то на юге – из шестнадцати, причем ты никогда не знаешь, что ты ешь в данный момент, да и не пытаешься узнать: настолько это вкусно. Руководитель нашей делегации Роберт Рождественский до этой поездки побывал во всех государствах бывшего французского Индокитая, разбирался в экзотической кухне тамошних народов, почему – на пятый, что ли, день – я и спросил его, а не угостят ли нас гостеприимные хозяева блюдом из змеи.
– Боря, ты вчера ее ел не без удовольствия. Но уверял всех, что это – молочная телятина. Я думал, что ты говоришь так ради самочувствия Ларисы Васильевой, почему и промолчал.
Но тогда, в сорок первом, мы просто хотели выжить. Это желание существовало помимо нашей воли, на уровне врожденных инстинктов, которые с наибольшей силой срабатывают именно в юные годы.
* * *
Я написал еще девять страниц наших блужданий в окружении и, перечитав, отправил их в корзину. Мне показалось все однообразным и – скучным. Ну, бегали, ну, отстреливались, ну, отлеживались, ну, голодали. Что еще? А ничего: это – окружение, винтовка – одна на двоих, три или четыре автомата на всех. Нет в этом решительно никакого подвига, а есть одна мечта: как бы до своих добраться.
И все же кое-что рассказать придется, потому что это – сюжет из моей жизни, не мною выдуманный, хотя я и научился это делать. Но жизнь не перехитришь, а ее сюжетов заново не перепишешь. Что было, то и было.
А было, что шли мы как-то по лесу вдоль дороги, на которой изредка появлялись немцы на мотоциклах. Поэтому близко к дороге мы не подходили, выслав к ней дозор из опытных бойцов. Неожиданно лес пошел под уклон, а вскоре наш головной дозор донес, что впереди – сильно заболоченный луг с редкими кустами, где укрыться невозможно. Оставался единственный выход: пересечь дорогу и идти с другой, лесистой стороны. А это было непросто, так как именно в это время немецкие патрули зачастили по ней на своих "цундапах".
Мы подобрались к опушке. Шум моторов слышался довольно близко, но наши лесные дороги прокладывают не дорожники, а сама природа, не признающая прямых линий. И на видимых отрезках этих прямых линий ничего угрожающего не просматривалось.
– Все дружно! – шепотом скомандовал Валентин.
И мы рванули "все дружно", пересекли неширокую дорогу и очутились в маленьком, со всех сторон просматриваемом клочке редких кустов, за которыми оказалась… опять дорога. И на ней стоял немецкий броневик.
Это были просто-напросто заросли кустарника, которые обтекала лесная дорога с двух сторон, создав таким образом нечто вроде островка. И по обеим этим сторонам неожиданно пошли машины с пехотой в сопровождении мотоциклистов.
Кусты, за которые я упал, были настолько чахлыми и редкими, что я не мог поднять головы. То есть мог, конечно, но для этого надо было знать, куда смотрят немцы.
Вот тут-то я и проверил, что человек и впрямь ко всему привыкает. Мне было страшно, может быть, даже больше, чем страшно: просто не знаю точного слова, но я ничего, решительно ничего не чувствовал, и казалось, что и само-то сердце мое замерло с перепугу. А немцы никуда не спешили, порядок движения был нетороплив и постоянен, и лежать приходилось не только без какого бы то ни было шевеления, но и дыша через раз. На меня, как на теплое бревно, садились мухи, по мне ползали муравьи, может быть, кто-то пробовал меня на вкус, но я ничего не ощущал. Я видел, что на мне сидят и по мне ползают, только и всего. Будто я и в самом деле уже помер.
А где-то совсем рядом по-прежнему рокотали моторы. По непонятному счастью, ни одна машина не притормаживала даже по солдатской нужде, что я могу отнести только на счет германского "орднунга", в который входит и спасительное в данном случае правило "всему свое время". Если бы мы поменялись местами и немцы лежали бы мордой в траву, а мы бы ехали на машинах, кому-то из наших непременно приспичило бы, и все бы немедленно обнаружилось, но немецкая физиология подчинялась порядку прежде всего. И я готов приветствовать этот самый "орднунг" – тогда мы спаслись только потому, что таков немецкий порядок.
Через какое-то время я понял, что одеревенел от пяток до макушки. Мне нестерпимо хотелось шевельнуться не столько потому, что я уже изнемогал, сколько от сознания, что вот-вот помру. Чертов TT стволом упирался мне в ребро, вызывая уже воистину невыносимую боль, которую не только приходилось терпеть – это неудивительно при создавшемся положении, – но которую следовало игнорировать, в противном случае я подводил не только себя.
Не знаю, что было бы с нами, если бы наш арьергард из семи человек при одном ручном пулемете, подобранном среди горящих хлебов, не решил прийти к нам на выручку.
Арьергардом командовал тот самый старший лейтенант, что примкнул к нам вскоре после разгрома своего полка в окруженной деревне.
Неожиданно левее того островка, с двух сторон обтекаемого дорогами, ударил пулемет. Началась пальба, движение немцы прекратили, и мы на одном рывке пересекли дорогу и скрылись в лесу. Некоторое время позади нас еще слышалась стрельба, взрывы гранат и пальба танковых пушек, но основная – наша – группа уже скрылась в чаще, где лейтенант и приказал ждать, разослав дозоры.
Из семи вернулось пятеро. Старший лейтенант и еще кто-то, оставшийся с ним, пожертвовали собою, чтобы мы остались живы. А я не помню их имен, потому что тетрадку с моими адъютантскими записями отобрали в фильтрационном лагере, когда мы наконец-таки прорвались к своим.
Это случилось уже осенью. Уже осыпалась листва, и я, признаться, боялся, что лес вскоре разденется догола и тогда нам не пройти к своим. А шли мы так долго потому, что дважды нарывались на немцев: один раз пересекая дорогу, а второй – на подходе к какой-то лесной деревушке. Мы так изголодались, что толком к ней не присмотрелись и попали под автоматный огонь, уже подходя к огородам. Пришлось залечь, отстреливаться, уходить перебежками, опять отстреливаться. Словом, вместо чугунка вареной картошки, о которой прямо-таки выли наши животы, потеряли шестерых, и то потому лишь, что немцы нас не преследовали.
А вареная картошка все же досталась нам в тот же невеселый день.
Мы вышли к пасеке. В лесу, вдоль какой-то неезженой дороги. Маленькая избушка, девять колод пчел и почти сказочный дед. Этакий гномик, заросший какой-то клочковатой шерстью по самые брови.
– Сынки!..
Он несказанно нам обрадовался. Внучка, которая носила ему хлеб да молоко, уж неделю как не появлялась, сам он до деревни добраться не мог, но уж что-что, а картошка у него была. Картошка, бочка соленых огурцов да меду – хоть в сотах, хоть ложкой черпай…
Мы наелись до отвала, до икоты, а кое-кто – и до рвоты. Многие не знали леса, его трав, кореньев и ягод, и их желудки вообще ничего сейчас воспринять не могли: они уже переваривали сами себя, как то бывает при длительных голодовках. А у меня хватило сил, глядя на них, тут же сказать себе: "Стоп!" И от картошки я отказался, а пил только отвар от нее, объяснив командирам, что наедаться опасно. Однако не все послушались, и мы с ними хватили лиху: троих пришлось оставить в лесу возле какой-то деревеньки. Я налегал на кипяток с медом, и это меня спасло, хотя живот вскоре прихватило основательно, но, по счастью, ненадолго.
Вот это и есть окружение. Блуждание по лесам и болотам с риском попасть под внезапный огонь противника или угодить в плен. Это – голод, голод и еще раз – голод, потому что ты без снабжения, без связи, без поддержки, без медицинской помощи, наконец, и любая рана может оказаться для тебя смертельной. А еще это усталость и чувство обреченности, это – сон урывками, когда спишь-то вполуха и вполглаза. А дороги патрулируются немцами, и наш путь должен проходить через непроходимое. Тогда есть шанс уцелеть. Крохотный, но – есть.
В десантниках
В этом месте я отложил рукопись почти на год. Не потому, что были срочные работы, а потому лишь, что почувствовал, насколько однообразным выглядит изложение. Кое-что я сократил, кое-что попытался переписать более живо и понял, что мне нужно выбираться из окружения собственных старательных воспоминаний, как я когда-то выбирался из реального окружения.
Поэтому – коротко.
Мы вышли из окружения под станцией Глинка где-то в начале октября. Нам повезло: немцы проводили разведку боем, и мимо кустарника, где мы лежали, дыша через раз, прошли два танка и группа автоматчиков. Было раннее утро, нацеленные на окопы немцы нас не заметили, и мы, во всю мочь крича "Ура!" для своих, ударили им в спины. Я бежал прямиком к нашим окопам, стреляя с двух рук из TT, остальные тоже палили из всех стволов, какие нам к тому времени удалось раздобыть, и… И я почти ничего не запомнил, кроме рук, которые втащили меня в родной окоп.
И здесь я расстался со своими друзьями-окруженцами. Я пронес в пилотке комсомольский билет и справку о том, что являюсь бойцом истребительного батальона. Меня после проверки, во время которой я попросил позвонить маме, сунули в лагерь для перемещенных лиц, а остальных в какие-то иные лагеря, и я ничего не знаю об их дальнейших судьбах.
Через сутки меня вызвали, сказали, что звонили маме в Воронеж, что отец – на фронте и что мне выписаны документы на поезд до дома. Но я отказался. Я сказал, что в окружении хорошо понял тактику немцев, что стрелял в них и они в меня стреляли, что, наконец, меня все равно призовут, так зачем же ждать, когда исчезнет мой опыт. Последний аргумент возымел действие, и мне предложили любую полковую школу. Я почему-то выбрал кавалерию – гусар! – и отправился в кавалерийскую полковую школу где-то под Липецком.
Я уже умел ездить на лошадях: в военных городках, где мы жили, с нами занимались сверхсрочники, так было принято повсеместно. Умел седлать, взнуздывать, подтягивать подпругу, чистить лошадь и даже вскакивать в седло, не касаясь стремян. И вскоре вышел на "первый номер", как это когда-то называлось в России. И первым в нашем полувзводе получил первое воинское звание: ефрейтор.
Занимались мы до полного изнеможения, а нам еще после занятий следовало почистить и покормить лошадей. Нагрузка была велика, но шла война, и тыловые нагрузки в расчет не принимались.
Мы уже прошли выездку, привыкли к рыси по кругу без стремян и поводьев ("Руки назад! Завязать повод всем, кроме головного!.."), освоили вольтижировку и препятствия и приступили к занятиям рубкой, когда немцы обнаружили наш открытый манеж и разбомбили его, а заодно и конюшни с казармами. У меня убило лошадь (ее звали Азиаткой, очень хорошая и понятливая была кобылка), но самого, по счастью, не задело, а только треснуло по голове какой-то балкой, однако я быстро оклемался.
Кавшколу тут же расформировали, но меня как отличника отправили в другую полковую школу. На сей раз – пулеметную.
И ее я закончил первым номером, почему и был оставлен при школе. Получил звание старшего сержанта и был определен на должность помощника командира взвода.
* * *
Мне нравилась моя служба. В армию приходили взрослые мужчины из запаса, я рассказывал им о немецкой армии, о ее способах ведения боя. Я не занимался с ними строевой подготовкой, поскольку на фронте она не нужна, но без всякой пощады гонял их в двадцатикилометровые кроссы по пересеченной местности. Уж что-что, а бегать на фронте им придется немало.
А еще я рассказывал им, что нельзя хранить взрыватели в нагрудных карманах, нельзя пить перед боем – ни глотка! – если они хотят остаться в живых – и что в атаке нельзя расходовать всю обойму, поскольку на перезарядку времени не будет, а с немцем в рукопашную один на один может пойти только ненормальный.
– Это понятно! – гоготали мои мужики. – Они, поди, не одной картошечкой с детства кормлены.
И еще я вскоре начал писать рапорты с просьбой отправить меня на фронт. Причина была простой, как арбуз: я доходил на третьей норме, половину которой крали старательные интенданты.
После третьего рапорта меня вызвал к себе начальник полковой школы. Угостил чаем с армейскими сухарями, порасспросил о семье, и я – растаял. А вскоре – полагаю, после того как он проверил, правду ли я ему рассказывал, – я был не только вторично приглашен на те же сухари из армейского пайка, но и представлен его дочери, показавшейся мне тоже армейским сухарем, только с вышедшим сроком хранения.
Должен признаться, что в ту пору я несколько неуютно чувствовал себя среди девиц, поскольку все еще пребывал в девственном состоянии. Меня куда больше привлекали формы, нежели содержание, и чем роскошнее были эти формы, тем сильнее обалдевал я.
А вот отсутствие оных меня не привлекало. Не знаю, в какой мере та девица была внутренне совершенна, но ее внешние данные на том этапе моего становления мне не представлялись соответствующими идеалу. И я топорщился, но есть хотелось.
А папа-майор и мама-майорша вскоре сделали мои посещения регулярными: три раза в неделю. Во вторник, четверг и воскресенье. И в эти три дня я получал армейский сухарь и чай с ворованным солдатским сахаром. А получив его и выкушав, оставался наедине с дочерью. В конце концов, не я был первым и не я был последним, кто предпочитал миску чечевичной похлебки всем остальным благам.
Не знаю, чем бы все это закончилось, если бы в полковую школу не прибыл некий старший лейтенант с весьма неопределенными обязанностями. Мы познакомились с ним у майора на очередном чаепитии за солдатский счет.
Мне он сразу же не понравился. Во-первых, был – с моей точки зрения – стариком, а во-вторых, майор с майоршей уж очень оказались к нему расположенными. А на второй день чаепития он мне заявил:
– Отвали от девчонки.
– Почему это, интересно?
– Потому что я на нее глаз положил.
– А если я тоже положил?
– Тогда поглядим, у кого глаз повострее.
Через два, что ли, дня явился какой-то очередной поверяющий. Я гонял своих солдат на двадцатикилометровый пробег, об этом узнал в бане, а после оной поверяющий вызвал меня.
– Установлено, что ты, старший сержант, распускаешь панические настроения и порочишь русского солдата.
– Какие настроения?
– Ты утверждаешь, что русский солдат не может устоять против фрица в рукопашном бою.
– Немцев учат ближнему бою специально. А нашего бойца учат орудовать штыком…
– Молчать! За распространение панических настроений…
– Но, товарищ…
– Молчать, пока я выводов не сделал! Увольняю в резерв. Все. Точка.
Через сутки я выехал в резерв сержантского состава Западного фронта. Он размещался в Алешинских казармах города Москвы.
* * *
Там свирепствовала дисциплина, какая и не снилась в страшном сне даже сержантам. Нас никуда не пускали, день был расписан по минутам, построения следовали за построениями, а за нарушения – гауптвахта. И кормили еще хуже, чем в полковой школе, а совсем рядом, на Главной насосной станции Москвы, жил и работал Борис Иванович, муж моей сестры Гали. Но я не видел даже насосной станции: окна моей казармы выходили в какой-то тупик. Через три дня я получил назначение в 8-й воздушно-десантный гвардейский полк 3-й гвардейской воздушно-десантной дивизии. Полк располагался в Монино, штаб дивизии – в Щукино. Я надеялся по дороге заглянуть на насосную станцию к Борису Ивановичу, но нас повезли на вокзал на машине и чуть ли не под конвоем доставили в вагон электрички на Щукино.
Я один вылез в Щукино, а другие ребята сошли раньше, по-моему, еще в Мытищах. Спросил у патруля, как мне найти штаб 3-й дивизии, и пошел по указанному адресу. Явился, передал дежурному лейтенанту тощий запечатанный пакет с моим направлением и получил устный приказ завтра в семь выехать электричкой до станции Монино в распоряжение исполняющего обязанности командира 8-го воздушно-десантного полка майора Царского.
– Переночуешь у караула.
Комната караула была пустой и просторной. На двухэтажных железных койках лежали тощие тюфяки и даже нечто похожее на сплющенные под прессом подушки.
– А пожрать не найдется, сержант?
– Что вы все голодные из Москвы едете? – недовольно сказал он.
И со столь же недовольным видом принес мне добрый ломоть хлеба, полкружка чайной колбасы и чайник с кипятком. И я впервые подумал: как же мне повезло, что я попал в десантные войска!
В восемь утра я прибыл в Монино. Спросил у патруля, как мне пройти в штаб полка, притопал по указанному адресу, объяснил дежурному, что направлен к ним в полк, и был допущен к самому исполняющему обязанности командира полка майору Царскому.
В большой захламленной и невероятно прокуренной комнате – бывшей учительской, поскольку штаб располагался в школе, – сидело и лежало десятка два людей самого растерзанного вида. Офицеры и сержанты были одинаково тяжелы с беспробудного похмелья, на столе среди объедков хлеба, колбасы, соленых огурцов и капусты валялись пустые бутылки.
Я доложил по всей форме здоровенному одесскому биндюжнику в распахнутой настежь гимнастерке со Звездой Героя, кто я, откуда и зачем прибыл.
– Пехота?
– Так точно!