* * *
На следующий день я получил в обкоме вожделенную справку, в которой почему-то было написано, что я "боец Истребительного батальона Воронежского Обкома комсомола". Почему нас так обозвали, я не знаю, но сочетание "Истребительный батальон" звучало весьма лестно. Два дня я всем подряд показывал эту справку, а потом нас, "истребителей", собрали, сообщили, что следует взять с собой, и отпустили по домам.
Брать с собой следовало кружку-ложку, смену белья, теплую куртку или свитер и туалетные принадлежности. Мама приготовила вещи, а я, кроме того, взял с собою чистую манерку с солью, которую отец всегда брал в командировки. На сей раз он ее не взял, потому что ехал на новое место службы, а мне выпало нечто вроде командировки, и я таким образом получал некие права на манерку. Надел черные сатиновые брюки с застежками на щиколотках, называвшиеся тогда спортивными, и сатиновую стального цвета рубашку с карманом, в котором хранился комсомольский билет с выданной обкомом комсомола справкой. Все остальное прекрасно уместилось в отцовский вещмешок, хранившийся в кладовке чуть ли не с времен Гражданской войны, и утром 3 июля 1941 года я прибыл в обком. Один, поскольку с трудом, но все же уговорил маму не провожать меня.
В обкоме мы торчали довольно долго: то ли не подали состав под погрузку, то ли что-то решали и утрясали. В час дня нас покормили обедом в столовой, построили в колонну и повели на вокзал. А все провожатые – среди них особенно много было девушек, в том числе и из нашей школы, – сопровождали нас, грустно стуча каблучками по булыжникам мостовых. А на вокзальной площади окружили колонну и – молчали. А мы пели "Орленка" и "Каховку".
Наконец, ко второму пути подали эшелон из теплушек и одного – штабного – пассажирского вагона. Нас повели к составу через ворота, и девушки шли за нами. А потом вдруг хлынул проливной дождь. Мы стояли на платформе, потому что еще не прозвучала команда на погрузку, а девушки стояли чуть поодаль, на первой платформе, и легкие их платьица мокли под проливным дождем. Они чувствовали, до ужаса ясно чувствовали, что очень многие из нас никогда не вернутся домой. А мы ничего не чувствовали, кроме радостного оживления, но уже, правда, молчали. Молчали потому, что поданный эшелон оказался зримой чертой, через которую нам сейчас суждено было переступить. Шагнуть в иной мир. Жестокий, взрослый, военный.
Двери в этот мир были уже распахнуты настежь, но нас почему-то все еще держали под дождем на платформе. Мы не могли понять, почему, уже начали было ворчать, и тут из репродукторов громко, на весь вокзал, зазвучал знакомый глуховатый голос с кавказским акцентом:
– Братья и сестры!
Выступал Сталин. Это было его первое выступление после двенадцатидневного молчания, и он впервые так тепло, по-родственному, к нам обратился. Мы вытянулись по стойке "смирно", дождь лил, как из ведра, но мы слушали своего Вождя, не шелохнувшись.
Он говорил о смертельной опасности, нависшей над нашей Родиной, о тяжести первых сражений, об отступлении и оставленных городах. Он призывал к мужеству и самоотверженности, к организации борьбы в тылу врага, к своевременной эвакуации промышленности и уничтожению того, что невозможно вывезти в тыл.
– Земля должна гореть под ногами фашистских захватчиков!
Мы вразнобой, но весьма воодушевленно заорали "Ура!", заглушив последующие слова, но нас за это, помнится, похвалили.
По окончании выступления Сталина нас, вымокших до нитки, стали наконец-то грузить в теплушки. Никаких нар не было, а пол был застлан гнилым сеном. Я возмутился и, бросив в угол вещмешок, побежал в штабной вагон. Там я с излишней горячностью выступил с требованием выдать нам одеяла или заменить сено. Я сказал, что товарищ Сталин лично приказал проявлять заботу о советском человеке, что в вагонах – сквозняк, а мы насквозь промокли, что в результате вместо здоровых помощников партия и комсомол получат эшелон сопливых мальчишек, что…
И тут в штабной вагон вошел военный комендант станции майор Емельянов. Они были друзьями с отцом еще с Гражданской, часто ходили друг к другу в гости, и я хорошо знал его сына Вадима, который был младше меня на три года, но умел ловить рыбу мне на зависть.
– Мать знает, что ты уезжаешь?
– Знает.
– Командирский сын, – пояснил Емельянов. – Рекомендую старшим по вагону. Одеял у меня нет, но два брезента выдам. Пришли ребят в комендатуру.
Никто в вагоне моему назначению не воспротивился, выделенные мною ребята притащили брезенты, начали устраиваться, и эшелон вскоре тронулся неизвестно куда. Мы разделись практически донага, кто-то из старших ребят – впрочем, все они были старше меня – поднес мне полстакана водки в благодарность за брезенты. Мы выпили, закусили хлебом и салом и пели под грохот колес, пока я не уснул.
* * *
Ехали мы медленно, подолгу останавливаясь на запасных путях станций и даже разъездов и пропуская воинские эшелоны. В мои обязанности входило выделять дежурных по вагону и по доставке бачков с полными двухразовыми обедами, поддерживать порядок и следить, чтобы никто не отстал. Кормили нас горохом с тушенкой да макаронами, но зато вволю, а погода стояла на редкость жаркая, и мы блаженствовали, открыв настежь обе двери. У меня в вагоне ссор не случалось, никто не отстал, и через три, что ли, дня мы прибыли на Павелецкий вокзал Москвы.
Эшелон остановился на запасных путях далеко от вокзала, но, на мое счастье, среди моих подчиненных любителей познакомиться со столицей не оказалось, кроме меня самого. В Москве, совсем недалеко от Павелецкого, у Новоспасского моста, на территории Главной насосной станции жила моя сестра Галя вместе с мужем, Борисом Ивановичем, в то время главным инженером этой самой станции. Я долго и нудно просил разрешения отлучиться на часок, не получил его и вернулся в вагон.
Почему мне не дали увольнительной, не знаю, поскольку паровоз был отцеплен и, судя по всему, продолжать путешествие мы не торопились. Однако я был хорошо приучен отцом к дисциплине, особенно не огорчался и до ночи пересказывал своим ребятам "Тугов-душителей" Луи Жаколио.
Потом прицепили паровоз, нас стали куда-то дергать, стук и грохот мешали рассказу, и мы завалились спать.
Проснулся я на подъезде к какому-то большому городу и еще издалека, не доезжая до вокзалов, понял, что наш эшелон прибывает в мой родной город Смоленск.
Боже мой, сколько я мечтал о городе своего детства. Сколько раз он мне снился, сколько раз я о нем рассказывал друзьям, рисовал планы его крепости и Лопатинского сада, назубок знал его историю. Знал я и область, поскольку мы с отцом изъездили ее на старом "Руссобалте".
Как только эшелон остановился на запасных путях, я помчался на вокзал. Здесь передо мною предстала разрушенная уборная, куда угодила бомба, но все остальное оказалось целым, если не считать выбитых стекол. Сиял куполами Успенский собор, ясно виделась крепость на холмах противоположного берега, в заросших оврагах которого еще доцветала сирень. Снизу, с вокзальной площади, невозможно было определить, насколько пострадал мой город от бомбежек, хотя о них сообщали в газетах с первого дня войны. По-прежнему шумели вокзалы, соседний рынок был полон народу, то ли покупающего что-то, то ли что-то продающего, и Смоленск не выглядел прифронтовым городом.
Мы жили в центре, на улице Декабристов, недалеко от знаменитых Часов, от которых в Смоленске отсчитывались все расстояния. Напротив них была моя школа, бывшая мужская гимназия, все мои друзья и знакомые жили в Крепости, но мне категорически отказали в просьбе хотя бы прокатиться до центра на трамвае. И напрасно отказали, потому что мы проторчали на вокзале до позднего вечера. Даже больше, поскольку я почувствовал первый толчок прицепленного паровоза уже во сне.
Потом мы опять где-то очень долго стояли, потому что раннее утро я встретил в Гнездово.
Когда после смерти моего деда Ивана Ивановича Алексеева отобрали его именье Высокое в двадцати верстах от Ельни, мы часто снимали дачу в Гнездово. Я хорошо знал эти места, копался на знаменитых Гнездовских курганах, надеясь непременно где-нибудь найти меч, самостоятельно ходил к Днепру, где купался с местными ребятишками, хотя мне это запрещалось. Пойма реки начиналась с крутого и высокого песчаного обрыва, где под вековыми соснами росли кочаны молочая, которые мы ели с удовольствием, несмотря на весьма своеобразный вкус. Я тогда знал множество съедобных трав, потому что в Смоленске в начале 30-х был самый настоящий голод и нашествие беженцев и беспризорников из Украины и из южных областей. Отощав за зиму, мы с первым теплом бросались либо в Лопатинский сад, либо в Чертов ров, где набивали себе животы сочной молодой травой. Пишу об этом потому, что вскоре эти знания мне пригодились, но об этом – в свое время.
В Гнездово мы проторчали довольно долго. Нас зачем-то снова переписали, потом разбили на десятки, и я оказался уже не старшим по вагону, а – десятником, учитывая наше гражданское положение. Там же мы и заночевали, а утром, после завтрака, получили на руки сухой паек и, построившись в колонну, куда-то двинулись с одноглазым майором на смирной лошадке впереди и собственными вещами на плечах.
Потом-то, побегав по лесам и повалявшись под бомбами и пулеметными обстрелами, я понял, какому чудовищному риску подвергли нас организаторы этого марша. Колонна в чистом поле да еще в безоблачный жаркий день – желанная мишень для любого летчика. Хоть бомби, хоть расстреливай ее из пулеметов – деваться некуда, до ближайшего леса добегут единицы. Но тогда я, естественно, об этом и не думал. Да и никто не думал – даже немцы. Мы растянулись на добрую версту, и майор напрасно орал на нас с седла. Было безветренно, душно и жарко, и если у меня был вещмешок, то большинство ребят тащились с чемоданами, а то и с корзинами.
Впрочем, дважды появлялись одиночные самолеты. Они не обращали на нас никакого внимания, а мы принимали их за свои, орали и махали руками. В пути мы сделали всего один большой привал с командой "Принимать пищу!", приняли эту пищу, а ночевали на огромном сеновале в каком-то селе. Там нас до отвала накормили похлебкой, утром подняли затемно, и к вечеру мы подошли совсем близко к фронту. Было 8 июля 1941 года.
* * *
Близость фронта ощущалась не только потому, что вокруг оказалось множество людей в форме и с оружием, но и потому, что где-то слышалась вдруг вспыхивающая пулеметная стрельба, а порою и редкая пушечная. И еще здесь всем было явно не до нас.
– Имущество вывозить? – почему-то очень раздраженно спросил какой-то немолодой полковник. – У меня в батальонах – по два бойца на десять погонных метров окопов, что уж тут вывозить? Спрячьте своих покуда в сарай, и пусть не высовываются!
Нас загнали в какие-то сараи, откуда стали вызывать командиров десяток по одному. Так дошла очередь и до меня. Вызывавший нас сержант довел меня до избы с часовым у крыльца, что-то ему сказал, и тот махнул мне рукой:
– Иди.
Я вошел в избу и, увидев за столом давешнего раздраженного полковника, вытянулся и доложил. Так, как учил меня отец:
– По вашему приказанию старший второго вагона…
– Значит, командир отделения, – уточнил полковник. – Добре. А чего на тебе такая светлая рубаха?
– Мама велела.
– Тут мам нет. Тут – снайпера. Дам записку на вещевой склад. Там тебе что-нибудь подберут. Потемнее.
В тот же день мне была выдана чистая, но очень уж мятая гимнастерка с солдатским ремнем и пилотка, которую я выпросил сам. А на следующее утро нас разбили на взводы и отделения, и я получил восемь ребят, ехавших со мною в вагоне, под свою команду. Потом нас строем повели на оружейный склад, где и раздали оружие. Самозарядные полуавтоматические винтовки Токарева (СВТ) и по три обоймы. До вечера мы занимались разборкой и чисткой оружия, которое оказалось весьма капризным, если судить по предупреждениям обучавшего нас сержанта-сверхсрочника:
– Песка боится, воды боится, всего боится. Если случилось, что на песок положил, тут же разобрать и заново вычистить. Иначе после первого выстрела откажет в подаче патрона. Очень деликатная винтовочка. Для стрельбищ.
На следующее утро мы немного – ровно по одной обойме – постреляли в овраге, а после обеда нас развели по участкам обороны. Мне достался полнопрофильный, песчаный, но кое-где обшитый горбылем участок окопа второй линии. Параллельно Днепру, левее города Красный. Это случилось 10 июля 1942 года.
Боялся ли я? Помнится, не очень, просто сердце в первую ночь постукивало чаще обычного. Смелость это? Конечно, нет. Это всего лишь уверенность юности в своем бессмертии. Да, первую ночь я почти не спал, зато вторую дрых за милую душу. Немцы стреляли редко и, как мне казалось, куда-то в другую сторону.
На другой день, уже под вечер, случилось событие, во многом, как я понял впоследствии, изменившее мою судьбу. Мы торчали в этом окопе, когда пришел немолодой – впрочем, в то время все мне казались немолодыми – лейтенант, командовавший участком.
– Выводи отделение, – сказал он. – В распоряжение командира поисковой группы.
– Немцы десант сбросили, – объяснил мне старший сержант-сверхсрочник, в распоряжение которого я поступил со своими восемью бойцами. – Мостик в деревне перекроешь на всякий случай.
Многое забылось, а его я помню. Сначала думал, что он стоит перед глазами потому, что вооружен был немецким автоматом, а потом понял: нет, не поэтому удержала его моя память. И не память удержала его ничем не примечательный облик, а – благодарность. Увидев подкрепление из восьми необстрелянных мальчишек, он отправил нас охранять никому не нужный мост. Подальше от немецких диверсантов. С надеждой: авось уцелеют.
Деревенька оказалась небольшой, но весьма гостеприимной. Она стояла на крутом откосе маленькой топкой речушки, через которую был переброшен деревянный мост к исчезающей в лесу за полями проселочной дороге. Нас встретили как дорогих защитников, кормили картошкой и поили молоком. Я ел с удовольствием, но был настороже, поскольку ясно расслышал намеки на самогонку. Из-за этих намеков мои ребята самовольно решили ночевать в деревне, но я впервые в жизни разорался, помянул о трибунале и в конце концов настоял на своем. Я очень боялся, что мое войско, откушав самогонки, разбежится по сеновалам, почему и заставил-таки их выполнить мой приказ. И они, ворча, пошли за мной. Под ракиты на противоположном берегу. Но самогонку все же пронесли, поскольку долго веселились и хохотали, так и не выполнив моего приказа выставить на ночь часовых.
Это я выяснил, проснувшись ночью в полной темноте. Было тихо, неподалеку, на западе, изредка взлетали осветительные ракеты, еще реже – трассы коротких пулеметных очередей. Я пересчитал своих сладко спящих ребят и опять завалился под кривую ракиту.
И, кажется, опять не видел никаких снов. А ведь наступало 12 июля.
* * *
Разбудил меня сплошной рев, в котором глохли все иные звуки. Мы вскочили, не соображая, что происходит. Над недалекой линией фронта небо полыхало разрывами, левее ее поднимался столб дыма: горел город Красный. Мы заметались перед мостом, криком решая, переходить его или нет, и решили уже, что надо бы перейти, но, на наше счастье, не успели. Сквозь рев ясно донеслись резкие отрывистые выстрелы танковых пушек, и из деревни к мосту побежали женщины и дети.
И мы побежали тоже. Побежали прямо по дороге, и я напрасно кричал, чтобы бежали напрямик, через луг. Я скорее почувствовал, чем понял, что если не танки, то немецкие мотоциклисты наверняка нацелились именно на эту дорогу. Меня никто не слушал, но тут по дороге дважды пальнули из танковой пушки, взметнулись взрывы, и это подействовало куда лучше всех моих истошных воплей. Все дружно свернули на луг и, путаясь в траве, бросились к лесу.
Мы успели добежать до первых кустов на опушке, когда нам в спины ударил пулемет. Кто-то из ребят попадал на землю, но я добежал до леса и остановился только за первыми стволами. Из моих ребят собралось лишь четверо, и я не знаю, что случилось с остальными. Надеюсь, что тогда они не погибли, потому что немцы стреляли не прицельно и пули их шли выше наших голов. Где-то кто-то еще ломился сквозь кусты, мы кричали им, но никто не отозвался.
– Куда бежать?
Не поручусь, что кто-то задал этот вопрос. В окружениях такие вопросы плавают в самом воздухе, и их не приходится произносить вслух. Я решил держаться дороги, потому что она была единственным ориентиром, иначе мы рисковали запутаться в незнакомом лесу, закружить в нем и либо пойти не туда, куда следовало, либо нарваться на немецкие разъезды. И еще я подумал, что на грунтовке непременно отпечатаются следы – почему-то они представлялись мне оттисками кованых сапог. А со всех сторон доносился грохот разрывов, рев двигателей, автоматные и пулеметные очереди. Но мы все-таки пошли к дороге.
На ней никого не было. Я положил ребят за кустами, а сам пополз к обочине. Полежал там, вслушиваясь, потом решился, выскользнул на дорогу и внимательно ее осмотрел.
Никаких свежих следов на дороге я не обнаружил, не считая нескольких босых ног. Ни кованых сапог, ни танковых траков, ни отпечатков мотоциклетных протекторов. Я как-то вдруг успокоился (или – почти успокоился, что, вероятно, точнее), позвал ребят и начал соображать, куда нам следует идти.
Мои ребята нехотя вылезли из-под кустов, и тут я обнаружил, что у двоих нет винтовок. У меня хватило ума не упоминать ни об уставах, ни о трибунале, но я, честно признаться, почувствовал некий прилив гордости. Я-то не бросил свою СВТ, и это тогда укрепило мою уверенность в собственных возможностях.
Мало того, что отец во время наших многочисленных путешествий на машинах научил меня ориентироваться на местности, – я с детства обладал чувством направления. Думается мне, что это чувство когда-то было вообще присуще человеку, как присуще, скажем, кошке, но с развитием дорог, появлением компаса, карт и тому подобных способов безошибочной ориентации постепенно исчезло в нем. Я впервые подумал об этом, когда в 1948 году приехал в Свердловск. Поезд прибыл в два ночи, никакой транспорт еще не ходил, а мне нужно было на Уралмашзавод. Спать не хотелось, я вышел на вокзальную площадь пустынного незнакомого города, огляделся и вдруг понял, где центр. И безошибочно, прямым путем пошел к нему.
Это чувство развил во мне отец. Он сознательно долго кружил меня по лесу, а потом спрашивал, в какой стороне Смоленск или, скажем, Витебск. И я постепенно научился инстинктивно определять верное направление.
Точно то же самое произошло и на пустынной проселочной дороге 12 июля 1941 года.
– Нам – туда, – сказал я.
И повел своих ребят. Не по дороге, которая мне казалась опасной, а просто махнул рукой в лес и пошел напрямик. И ребята пошли за мной. Я необъяснимо знал, что мы идем к печально известной ныне Катыни, как потом, впервые попав в Свердловск, знал, что иду к центру города.