- Федор Федорович! - бормотал взбешенный Шаховской, - я рад, что он прекраснейший, добродетельнейший человек, пусть он будет святой, я рад его в святцы записать, молиться ему стану, свечку поставлю, молебн отслужу, - да на сцену-то его, разбойника, не пускайте! [52, с. 125.]
Сказывают, что в дирекцию театра поступает такое множество драм оригинальных и переводных, что она не знает, что с ними делать, а пуще, как отбиться от назойливых авторов, решительно ее осаждающих; эти авторы большей частью подкрепляемы бывают рекомендательными письмами значительных особ, на которые театральное начальство отвечать должно, что приводит его в великое затруднение. Многие из поступающих драм остаются даже и непрочитанными. Казначей театра, П. И. Альбрехт, получивший недавно анненский крест на шею, великий эконом, предлагал Шаховскому употреблять их для топки печей вместо дров, потому что у него в квартире всегда холодно. "Да за что ж, батюшка Петр Иванович, ты меня совсем заморозить хочешь? - возразил сочинитель "Нового Стерна", - от них еще пуще повеет холодом". [46, с. 476–477.]
Однажды назначено было дать на театре две большие пьесы; чтобы не затянуть спектакля, князь Шаховской решился выбросить одну сцену из пьесы "Меркурий на часах". Сделать это было весьма легко. К Меркурию являются музы, и всякая, после длинного монолога, показывает свое искусство: танцы, пение, музыку и проч., следовательно, стоило только пропустить монолог, и время было бы выиграно, а ход представления нисколько бы не нарушился. Одну из муз играла сестра Кавалеровой - девица Борисова.
Так как Шаховской был близок с Кавалеровыми, то и обратился к Борисовой: "Знаешь что, душа, ты уж свою речь не читай; пропусти ее!" - "Это для чего?" - "А то, знаешь, спектакль протянется слишком долго". - "Да почему же именно я должна отказаться! Я лучше совсем не стану играть…" - "Ну что нам с тобою считаться!" - продолжал князь, не замечая, что Борисова обиделась и уже дрожит от волнения. "Я вам не девочка!" - отозвалась она. "Ах, душа, давно знаю, что ты не девочка!.." Актриса упала в обморок. "Верно, я сказал какую-нибудь глупость!" - заметил растерявшийся князь. [70, с. 319.]
Он (А. С. Грибоедов) был отличный пианист и большой знаток музыки: Моцарт, Бетховен, Гайдн и Вебер были его любимые композиторы. Однажды я сказал ему: "Ах, Александр Сергеевич, сколько Бог дал вам талантов: вы поэт, музыкант, были лихой кавалерист, и, наконец, отличный лингвист!" (Он кроме пяти европейских языков, основательно знал персидский и арабский языки.) Он улыбнулся, взглянул на меня своими умными глазами из-под очков и отвечал мне: "Поверь мне, Петруша, у кого много талантов, у того нет ни одного настоящего". [38, с. 107.]
Он (А. С. Грибоедов) был скромен и снисходителен в кругу друзей, но сильно вспыльчив, заносчив и раздражителен, когда встречал людей не по душе… Тут он готов был придраться к ним из пустяков, и горе тому, кто попадался к нему на зубок… Тогда соперник бывал разбит в пух и прах, потому что сарказмы его были неотразимы! Вот один из таких эпизодов.
Когда Грибоедов привез в Петербург свою комедию, Николай Иванович Хмельницкий просил его прочесть ее у него на дому; Грибоедов согласился. По этому случаю Хмельницкий сделал обед, на который, кроме Грибоедова, пригласил нескольких литераторов и артистов, в числе последних были: Сосницкий, мой брат и я. Хмельницкий жил тогда барином, в собственном доме на Фонтанке у Симеоновского моста. В назначенный час собралось у него небольшое общество.
Обед был роскошен, весел и шумен… После обеда все вышли в гостиную, подали кофе, и закурили сигары… Грибоедов положил рукопись своей комедии на стол; гости в нетерпеливом ожидании начали придвигать стулья; каждый старался поместиться поближе, чтоб не проронить ни одного слова… В числе гостей был тут некто Василий Михайлович Федоров, сочинитель драмы "Лиза, или Торжество благодарности" и других давно уже забытых пьес… Он был человек очень добрый, простой, но имел претензию на остроумие… Физиономия его не понравилась Грибоедову или, может быть, старый шутник пересолил за обедом, рассказывая неостроумные анекдоты, только хозяину и его гостям пришлось быть свидетелями довольно неприятной сцены…
Покуда Грибоедов закуривал свою сигару, Федоров, подойдя к столу, взял комедию (которая была переписана довольно разгонисто), покачал ее на руке и с простодушной улыбкой сказал: "Ого! Какая полновесная!.. Это стоит моей Лизы". Грибоедов посмотрел на него из-под очков и отвечал ему сквозь зубы: "Я пошлостей не пишу". Такой неожиданный ответ, разумеется, огорошил Федорова, и он, стараясь показать, что принимает этот резкий ответ за шутку, улыбнулся и тут же поторопился прибавить: "Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич; я не только не хотел обидеть вас сравнением со мной, но, право, готов первый смеяться над своими произведениями". - "Да, над собой-то вы можете смеяться, сколько вам угодно, а я над собой - никому не позволю…" - "Помилуйте, я говорил не о достоинствах наших пьес, а только о числе листов". - "Достоинств моей комедии вы еще не можете знать, а достоинства ваших пьес всем давно известны". - "Право, вы напрасно это говорите, я повторяю, что вовсе не думал вас обидеть". - "О, я уверен, что вы сказали не подумавши, а обидеть меня вы никогда не сможете".
Хозяин от этих шпилек был как на иголках и, желая шуткой как-нибудь замять размолвку, которая принимала не шуточный характер, взял за плечи Федорова и, смеясь, сказал ему: "Мы за наказание посадим вас в задний ряд кресел…" Грибоедов между тем, ходя по гостиной с сигарой, отвечал Хмельницкому: "Вы можете его посадить, куда вам угодно, только я при нем своей комедии читать не буду…" Федоров покраснел до ушей и походил в эту минуту на школьника, который силится схватить ежа - и где его ни тронет, везде уколется…
Итак, драматургу из-за своей несчастной драмы пришлось сыграть комическую роль, а комик чуть не разыграл драмы из-за своей комедии. [38, с. 107–109.]
В бытность Грибоедова в Москве, в 1824 году, он сидел как-то в театре с известным композитором Алябьевым, и оба очень громко аплодировали и вызывали актеров. В партере и в райке зрители вторили им усердно, а некоторые стали шикать, и из всего этого вышел ужасный шум. Более всех обратили на себя внимание Грибоедов и Алябьев, сидевшие на виду у всех, а потому полиция сочла их виновниками происшествия. Когда в антракте они вышли в коридор, к ним подошел полицмейстер Ровинский, в сопровождении квартального, и тут произошел между Ровинским и Грибоедовым следующий разговор.
Р. Как ваша фамилия?
Г. А вам на что?
Р. Мне нужно знать.
Г. Я Грибоедов.
Р. (квартальному). Кузьмин, запиши.
Г. Ну, а как ваша фамилия?
Р. Это что за вопрос?
Г. Я хочу знать, кто вы такой.
Р. Я полицмейстер Ровинский.
Г. (Алябьеву). Алябьев, запиши… [103, с. 466–467.]
Был когда-то молодой литератор, который очень тяготился малым чином своим и всячески скрывал его. Хитрый и лукавый Воейков подметил эту слабость. В одной из издаваемых им газет печатает он объявление, что у такого-то действительного статского советника, называя его полным именем, пропала собака, что просят возвратить ее, и так далее, как обыкновенно бывает в подобных объявлениях. В следующем номере является исправление допущенной опечатки. Такой-то - опять полным именем - не действительный статский советник, а губернский секретарь. Пушкин восхищался этой проделкою и называл ее лучшим и гениальным сатирическим произведением Воейкова. [29, с. 505.]
Один из самых частых посетителей Дельвига в зиму 1826/27 г. был Лев Сергеевич Пушкин, брат поэта. Он был очень остроумен, писал хорошие стихи, и, не будь он братом такой знаменитости, конечно, его стихи обратили бы в то время на себя общее внимание. Лицо его белое и волосы белокурые, завитые от природы. Его наружность представляла негра, окрашенного белою краскою. Он был постоянно в дурных отношениях со своими родителями, за что Дельвиг часто его журил, говоря, что отец его хотя и пустой, но добрый человек, мать же и добрая и умная женщина. На возражение Льва Пушкина, что "мать ни рыба ни мясо", Дельвиг однажды, разгорячившись, что с ним случалось очень редко и к нему нисколько не шло, отвечал: "Нет, она рыба". [65, с. 180.]
Дельвиг звал однажды Рылеева к девкам. "Я женат", - отвечал Рылеев. "Так что же, - сказал Дельвиг, - разве ты не можешь отобедать в ресторации потому только, что у тебя дома есть кухня?" [81, с. 159.]
Он (А. С. Пушкин) всегда с нежностью говорил о произведениях Дельвига и Баратынского. Дельвиг тоже нежно любил и Баратынского, и его произведения. Тут кстати заметить, что Баратынский не ставил никаких знаков препинания, кроме запятых, в своих произведениях, и до того был недалек в грамматике, что однажды спросил Дельвига в серьезном разговоре: "Что ты называешь родительским падежом?" Баратынский присылал Дельвигу свои стихи для напечатания, и тот всегда поручал жене своей их переписывать; а когда она спрашивала, много ли ей писать, то он говорил: "Пиши только до точки". А точки нигде не было, и даже в конце пьесы стояла запятая! [61, с. 105–106.]
Я с ним (А. А. Дельвигом) и его женою познакомилась у Пушкиных, и мы одно время жили в одном доме, и это нас так сблизило, что Дельвиг дал мне раз (от лености произносить мое имя и фамилию) название 2-й жены, которое за мной и осталось. Вот как это случилось: мы ездили вместе смотреть какого-то фокусника. Входя к нему, он, указывая на свою жену, сказал: "Это жена моя"; потом, рекомендуя в шутку меня и сестру мою, проговорил: "Это вторая, а это третья". У меня была книга (затеряна теперь), кажется, "Стихотворения Баратынского", которые он издавал; он мне ее прислал с надписью: "Жене № 2-й от мужа безномерного б. Дельвига". [61, с. 106–107.]
Александр Тургенев был довольно рассеян. Однажды обедал он с Карамзиным у графа Сергея Петровича Румянцева. Когда за столом Карамзин подносил к губам рюмку вина, Тургенев сказал ему вслух: "Не пейте, вино прескверное, это настоящий уксус". Он вообразил себе, что обедает у канцлера графа (Н. П.) Румянцева, который за глухотою своею ничего не расслышит. [29, с. 245.]
Он (А. И. Тургенев) был не гастроном, не лакомка, а просто обжорлив. Вместимость желудка его была изумительная. Однажды после сытного и сдобного завтрака у церковного старосты Казанского собора отправляется он на прогулку пешком. Зная, что вообще не был он охотник до пешеходства, кто-то спрашивает его: "Что это вздумалось тебе идти гулять?" - "Нельзя не пройтись, - отвечал он, - мне нужно проголодаться до обеда". [31, с. 369.]
В архиве его (А. И. Тургенева) или в архивах (потому что многое перевезено им к брату в Париж, а многое оставалось в России) должны храниться сокровища, достойные любопытства и внимания всех просвещенных людей. О письменной страсти его достаточно для убеждения каждого рассказать следующий случай. После ночного бурного, томительного и мучительного плавания из Булони Темзою в Лондон он и приятель его, в первый раз тогда посещавший Англию, остановились в гостинице по указанию и выбору Тургенева и, признаться (вследствие экономических опасений его), в гостинице весьма неблаговидной и далеко не фешенебельной. Приятель на первый раз обрадовался и этому: расстроенный переездом, усталый, он бросился на кровать, чтобы немножко отдохнуть. Тургенев сейчас переоделся и как встрепанный побежал в русское посольство. Спустя четверть часа он, запыхавшись, возвращается и на вопрос, почему он так скоро возвратился, отвечает, что узнал в посольстве о немедленном отправлении курьера и поспешил домой, чтобы изготовить письмо. "Да кому же хочешь ты писать?" Тут Тургенев немножко смутился и призадумался. "Да в самом деле, - сказал он, - я обыкновенно переписываюсь с тобою, а теперь ты здесь. Но все равно: напишу одному из почтдиректоров, или московскому, или петербургскому". И тут же сел к столу и настрочил письмо в два или три почтовые листа. [31, с. 369.]
Князь П. А. Вяземский, Жуковский, Александр Ив. Тургенев, сенатор Петр Ив. Полетика часто у нас обедали. Пугачевский бунт, в рукописи, был слушаем после такого обеда. За столом говорили, спорили; кончалось всегда тем, что Пушкин говорил один и всегда имел последнее слово. Его живость, изворотливость, веселость восхищали Жуковского, который, впрочем, не всегда с ним соглашался. Когда все после кофия уселись слушать чтение, то сказали Тургеневу: "Смотри, если ты заснешь, то не храпеть". Александр Иванович, отнекиваясь, уверял, что никогда не спит: и предмет и автор бунта, конечно, ручаются за его внимание. Не прошло и десяти минут, как наш Тургенев захрапел на всю комнату. Все рассмеялись, он очнулся и начал делать замечания как ни в чем не бывало. [119, с. 25.]
А. Л. Нарышкин
На берегу Рейна предлагали А. Л. Нарышкину взойти на гору, чтобы полюбоваться окрестными живописными картинами. "Покорнейше благодарю, отвечал он, - с горами обращаюсь, как с дамами: пребываю у их ног". [29, с. 137.]
31 декабря 1806 года была играна в первый раз "Илья-Богатырь", волшебно-комическая опера в 4 действиях, соч. Крылова… В "Илье-Богатыре" много комических и вместе с тем остроумных сцен; завистливые критики расточали разные насмешки насчет новой оперы, сравнивая ее с "Русалкою". Директор (императорских театров) Нарышкин сказал:
Сравненья критиков двух опер очень жалки:
Илья сто раз умней Русалки.
[8, с. 176.]
В 1811 году в Петербурге сгорел большой каменный театр. Пожар был так силен, что в несколько часов совершенно уничтожилось его огромное здание. Нарышкин, находившийся на пожаре, сказал встревоженному государю:
- Нет ничего более: ни лож, ни райка, ни сцены, - все один партер. [56, с. 283.]
Нарышкин не любил (Н. П.) Румянцева и часто трунил над ним. Последний до конца своей жизни носил косу в своей прическе.
- Вот уж подлинно скажешь, - говорил Нарышкин, - нашла коса на камень. [83, с. 243.]
Нарышкин говорил про одного скучного царедворца: "Он так тяжел, что если продавать его на вес, то на покупку его не стало бы и Шереметевского имения". [29, с. 73.]
Так как расточительность поглощала все доходы Нарышкина, то ему часто приходилось быть щедрым только на словах; поэтому, когда ему нужно было кого-нибудь наградить, то он забавно говорил: "Напомните мне пообещать вам что-нибудь". [57, с. 360.]
Когда принц Прусский гостил в Петербурге, шел беспрерывный дождь. Государь изъявил сожаление. "По крайней мере принц не скажет, что Ваше Величество его сухо приняли", - заметил Нарышкин. [104, с. 872.]
"Отчего здесь так много губернаторов?" - спросил государь Александра Львовича Нарышкина. - "Приехали, Ваше Величество, - отвечал он, - проситься в вице-губернаторы". Он хотел сказать этим, что вице-губернаторские места несравненно доходнее губернаторских при тогдашнем управлении откупами, в бытность Гурьева министром финансов. [104, с. 872.]
Раз как-то на параде, в Пажеском корпусе, инспектор кадет упал на барабан.
- Вот в первый раз наделал он столько шуму в свете, - заметил Нарышкин. [83, с. 245.]
Получив с прочими дворянами бронзовую медаль в воспоминание 1812 года, Нарышкин сказал:
- Никогда не расстанусь с нею, она для меня бесценна; нельзя ни продать ее, ни заложить. [83, с. 245.]
"Отчего ты так поздно приехал ко мне", - спросил его раз император. "Без вины виноват, Ваше Величество, - отвечал Нарышкин, - камердинер не понял моих слов: я приказал ему заложить карету; выхожу - кареты нет. Приказываю подавать, - он подает мне пук ассигнаций. Надобно было послать за извозчиком". [56, с. 284.]
Раз при закладе одного корабля государь спросил Нарышкина: "Отчего ты так невесел?" - "Нечему веселиться, - отвечал Нарышкин, - вы, государь, в первый раз в жизни закладываете, а я каждый день". [84, с. 113.]
В начале 1809 года, в пребывание здесь прусского короля и королевы, все знатнейшие государственные и придворные особы давали великолепные балы в честь великолепных гостей. А. Л. Нарышкин сказал притом о своем бале: "Я сделал то, что было моим долгом, но я и сделал это в долг". [105, стлб. 0254.]
Сын Нарышкина, генерал-майор, в войну с французами получил от главнокомандующего поручение удержать какую-то позицию. Государь сказал Александру Львовичу: "Я боюсь за твоего сына: он занимает важное место". "Не опасайтесь, Ваше Величество, мой сын в меня: что займет, того не отдает". [104, с. 872.]
Умирая на смертном одре, он (А. Л. Нарышкин) сказал: "В первый раз я отдаю долг - природе". [83, с. 245.]
- Он живет открыто, - отозвался император об одном придворном, который давал балы чуть ли не каждый день.
- Точно так, Ваше Величество, - возразил Нарышкин, - у него два дома в Москве без крыш. [84, с. 413.]
Раз в театре, во время балета, государь спросил Нарышкина, отчего он не ставит балетов со множеством всадников, какие прежде давались не часто.
- Невыгодно, Ваше Величество! Предместник мой ставил такие балеты, потому что, когда лошади делались негодны для сцены, он мог их отправлять на свою кухню… и… съесть.
Предместник его, князь Юсупов, был татарского происхождения. [84, с. 416.]
Один старый вельможа, живший в Москве, жаловался на свою каменную болезнь, от которой боялся умереть.
- Не бойтесь, - успокаивал его Нарышкин, - здесь деревянное строение на каменном фундаменте долго живет. [83, с. 244.]
- Отчего, - спросил его кто-то, - ваша шляпа так скоро изнашивается?
- Оттого, что я сохраняю ее под рукой, а вы на болване. [56, с. 285.]
Мне говорили - не знаю, насколько это верно, - что (…) император прислал Нарышкину альбом или скорее книгу, в которую вплетены были сто тысяч рублей ассигнациями. Нарышкин, всегда славившийся своим остроумием и находчивостью, поручил передать императору свою глубочайшую признательность и присовокупил: "Что сочинение очень интересное и желательно получить продолжение". Говорят, государь и вторично прислал такую же книгу с вплетенными в нее ста тысячами, но приказал прибавить, что "издание закончено". [124, с. 409.]