Изгнание из рая - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 14 стр.


Последний вопрос звучал ответом. Зеленым взглядом из-под бархатной маски она выговорила ему ясно: "Я и так это знаю".

- Ну да, балуюсь иногда, - засмущался Митя. Тут же нагло вскинул голову. - Неужели по прическе не видно? У меня длинные волосы, как у Рафаэля. И я, как Рафаэль, умру от горячки.

- Моцарт тоже умер от горячки, и его похоронили в могиле для бедняков, - сказала Инга весело и пригубила кофе. - Его зашили в мешок, посыпали известью и кинули в общую могилу. Я была в Вене и пыталась найти его могилу. Бесполезно.

Лора, насмешливо блестя серо-синими глазами, закурила. Дым обволок ее призрачной живой сединой.

- Могилу… Зачем живому, живущему искать могилу?.. Думать о мертвецах?.. Мертвецы - это мертвецы, а мы - это мы! Две разных цивилизации! И не надо о них!..

- Даже молиться?.. - вздернула пухлыми плечиками Регина. Выставила из-под ультракороткой юбчонки маленькую аппетитную ножку в ажурном черном чулке. У тех, в сауне, проституток тоже было черное белье и черные ажурные чулки, вспомнил Митя.

- Ишь ты, умоленная!.. - пыхнула ей дымом в лицо Лора. - Сначала в ресторанах покутишь, а потом в церковь бежишь молиться?!.. Не согрешишь - не покаешься, так, что ли?..

Они с Лорой затеяли странный, для эдаких циничных дам полусвета, как они, в двенадцатом часу ночи, замысловатый богословский спор, переместились на диван; Регина разлеглась на мягком диване, как настоящая кошка, замурлыкала. Какие натасканные во всех областях духа эти роскошные столичные ресторанные оторвы. Веровать, верить, во что верить, зачем верить… Митя, не отрывая глаз от Инги, встал из-за стола. Она встала тоже. Они стояли друг против друга, и он чувствовал дикий жар, исходивший от ее грудей под платьем, от ее тела, от ее расставленных под юбкой ног; она закинула руку за голову, и он захмелел от запаха ее пота, что прошиб, перекрыл все импортные парфюмы, впитанные ее нежной бархатистой розовой кожей. Мадам Канда была смуглая… Эта - белокурая, может, светлая шатенка, он не видит ее волос, коса надежно упрятана… О, она не красит губы - когда они будут прощаться, уславливаясь о встрече, он поцелует ее… Поцелуй за пятьсот баксов - как это романтично, черт возьми!..

- Черт непременно тебя возьмет, Митя, ты уж не беспокойся.

Кто это сказал?.. Она?.. Вошедший Эмиль?.. Подшутивший над ним Пашка, вышедший из-за гардины?.. Они с Ингой стояли в прихожей одни. Никого не было.

- Снимите маску, - сказал он глухо и приблизился к ней.

А может, он сдернет с нее маску, а там… лицо дурочки Хендрикье. И в волосах, под платком, - жареная камбала. Или она снимет медленно маску сама, а под ней - страшный, адский лик, один из тех, что приходил в пустыне к святому Антонию и пугал его. Он не святой Антоний. Он никогда не будет живописать ужасы. Он будет писать лишь красоту. Он любит красоту. Красоту, богатство, покой, довольство, наслажденье. А игра? Что ж, поиграть надо, это полезно для здоровья. Иначе можно закиснуть. А он не кислое молоко. Он еще молодой и сильный зверь. Он еще невыносимо хочет эту красивую девушку под маской. И он заплатит и Лоре, и ей, и самому Господу Богу за то, чтобы…

- Я не сниму маску, - улыбнулась она. Зубы влажно, соблазнительно блеснули. Розовый кончик языка показался между ними. - Я не собираюсь этого делать по вашему приказу. Я сделаю это, когда будет надо.

- Тогда расстегните платье, - сказал он так же тихо и хрипло и сделал еще шаг к ней. - Я хочу поцеловать вашу грудь.

Она, все так же улыбаясь, расстегнула один крючок, другой. На ней не было ни лифчика, ни комбинации. Груди, наливные, как яблоки, с торчащими, пылко воздетыми сосками вырвались наружу. Темные соски глядели, как глаза. Митя наклонил лицо. В глазах у него темнело, ноздри ловили пряный, пустынно-жаркий запах умащенной кожи. Когда он коснулся губами ее груди, она негромко засмеялась. Мадам Канда стонала, когда он только касался ее, а эта - смеется. Но Боже, какой волнующий, какой пряный и терпкий смех. Это смех Астарты. Это смех Женщины, что от века, от сотворенья мира жила на земле. Он нашел губами ее сосок, вобрал в рот, втянул, стал ласкать языком, нежно покусывать. Его ладонь легла на ее вспотевшую под тонкой тафтовой тканью спину.

Когда он хотел оторвать лицо от ее груди, теряя сознанье, заводясь, тычась в нее отверделыми чреслами, как умалишенный, она властно притиснула его голову снова к себе.

- Целуй еще. Мне понравилось.

"Ты тоже заплатила за меня деньги", - изнемогая под тяжестью собственной страсти, догадливо подумал он.

Регина наконец оторвалась от болтовни с великосветской Лорой. Инга так и не сняла маску. Надевая зимнюю пуховую шляпу с загнутыми полями, она по-прежнему завлекательно улыбалась Мите ярко-алыми губами. Он удостоился чести поцеловать ее грудь - сначала одну, затем другую. Он целовал ее грудь до умопомраченья. Паркетный пол в квартире Дьяконовых уходил у него из-под ног. Губы она так и не протянула ему. Теперь он спать не будет. Будет вертеться, вздыхать, мечтать о ее губах, о ее потном бешеном животе. О ее теплой, белой, розовой, как раскрывающаяся речная лилия поутру, роскошной плоти, полной соблазна. Она делала все верно. Обученная. Прожженная.

Он оставил ей свой адрес, телефон. Она не оставила ему ничего. "Так будет лучше, - улыбнулась. - Я не люблю трезвона. Я не люблю, когда мне мешают. Я люблю дома отдыхать. Мой дом - моя крепость." Он согласно кивнул. Почему бы девочке не иметь прихоти. И вполне резонные.

Девушки исчезли. Пашка не появлялся. Ясно было - он застрял в казино. А, собственно, почему в казино? Почему у Пашки не могло быть личной жизни… Митя натянуто молчал. Лора курила сигареты одну за другой, нервно ссыпая пепел во все, что угодно - в пепельницы, в шкатулки, в ракушки, в хрустальные вазы, где лежали конфеты, в кофейные блюдечки. Она заметно нервничала. Ах, нервы, женские нервы. Вон у них в коммуналке на Столешниковом, у Соньки-с-протезом, у старой Мары, у бессловесной дурки Хендрикье - никаких таких нервов не было. Просто не водилось. А эти светские львицы, тигрицы… до чего нежны, обратно их надо, в пустыню, под палящее солнце…

- Идем со мной в мою спальню, Митя. Посиди со мной… - она затянулась, выдохнула дым, - Сынок. Что-то мне опять не спится. Хоть китайский чай я сегодня не пила.

"Ты же весь заведен, взведен, как курок, мальчишка, иди ко мне, и я тебя возьму. Я возьму тебя голого и с потрохами. Я возьму тебя и все твои тайны с тобой впридачу."

- Только недолго, Лора. Я, в отличие от вас, что-то вдруг захотел спать.

"Да, я весь на взводе, я весь горю, пылаю, плыву, теку, весь содрогаюсь в спазмах ужаса и взрываюсь, как снаряд, слепну от нестерпимого света, но я хочу спать один, я все равно не буду спать с тобой, потому что ты жена Дьяконова, потому что я записал его в отцы, потому что ты вроде как моя мать, и это почти кровосмешенье, смешное, нелепое, светское, условное, гадкое, неизбежное".

- Ты расскажешь мне, Сынок, о себе. Я ведь хоть и твоя мама, а не знаю о тебе ничего.

"Чем больше я выужу из тебя, тем будет лучше для меня. Я буду знать, как действовать с тобой. Любишь ты помедленнее или погорячее. Я возьму тебя тепленького. Я не имею в виду твой драгоценный золотой кол. Твою коновязь, вокруг которой ходили многие стреноженные дуры-лошадки. И еще будут ходить полжизни. Мне твой лом не нужен. Мне нужна твоя собственность, твое второе "я" - я же прекрасно вижу, что ты Собственник, - чтобы она могла перекочевать ко мне, стать моей. И только моей. Я научу тебя, как жить. Я проучу тебя. Я вышколю тебя. И ты так же будешь делать с другими".

- Что смогу, то расскажу, матушка. Я не красноречив.

"А вот это правда. Не тяни из меня сведенья. Дай мне лучше пару, тройку хороших крепких сигарет. Не твоих вшивых, дамских, с тошнотворным запахом мяты".

Они встали и прошли в спальню Лоры. На полке близ зеркала валялись пачки "Кэмела" и "Данхилла", раскрытая коробка гаванских толстых сигар. Она села на кровать, на атласное одеяло. Не успел он оглянуться, как она привлекла его к себе. Отбиваться было глупо. К тому же он весь горел от недавнего прикосновенья к нежной груди, к вызывающе торчащим соскам Инги. Лора сама стащила с него костюмные штаны. Когда он торопливо, без долгих обрядов, вошел в нее и грубо забился в ней, подвывая и хохоча от неимоверного облегченья, он со смехом подумал о том, что вот скрипуче откроется дверь, и в спальню войдет изумленный Эмиль. Ну и что, будто впервые он эту мизансцену увидит. Эта седая собачка брала след многих. Это многих славный путь, ну, и его тоже, Господи, прости.

Это был сон. Ну конечно, это был сон.

Всего лишь сон, а как же иначе.

Он шел, раскинув руки, балансируя, по парапету. Внизу бурлила река. В реке вода была зеленая, зеленая, яркая на солнце, как глаза Инги под маской, как глаза той сумасшедшей женщины с Арбата. Почему-то ему во сне было ясно, непреложно и бесповоротно, что эта зеленоглазая река - Сена, а парапет - парижский, хоть он ни разу не был в Париже. Никогда я не был на Босфоре, Дарданеллов я не проплывал. Он шел, скользя, чуть не падая - парапет был мокрый, в Париже только что прошел дождь, а ему надо было обязательно пройти вот так, ведь он поспорил, он шел на спор, он поспорил с одним дураком, что девушка, что сейчас глядит во все глаза на его цирковой бесплатный номер, все равно будет его. "Она все равно будет моей!" - крикнул он этому французскому остолопу; а остолоп отвечает ему на чистом русском языке: "Ах ты сука, ты еще ответишь, я тебя убью, я вызываю тебя, ведь она - моя жена, ты, гад!" И он, дойдя до конца парапета, хочет прыгнуть вниз, на асфальт, но этот идиот внезапно выхватывает из кармана револьвер и стреляет в него, - и, чтобы пуля не разнесла к чертовой матери ему грудь, он прыгает с парапета в струящиеся, холодные, ярко-зеленые солнечные воды. И плывет, резко выгребая, взмахивая руками. Ему надо переплыть на другой берег. Ему надо доплыть.

Оглянулся. Ба! Та, что все равно будет его, плывет за ним, вместе с ним! "Вернись, дурочка, утонешь!.." - кричит он, и ему в рот вливается грязная вода. Вблизи вода не изумрудная, а грязная, нефтяная, мутная, мусорная. И по воде плывут красные, розовые круги. Кровь. Кого убили?! А черт знает кого!

Он оборачивается. Она тонет, хватая воздух ртом, выбрасывая из воды бледные, изящные французские руки. И кричит что-то по-французски. Что-то вроде: "Не забывай!.. Никогда не забывай!.. Я твоя!.. Я люблю!.." У, дура. "Je t’aime" - что толку в этих пустых словах, когда люди умирают, когда люди не могут больше спать друг с другом. Она тонет, и он не может ее спасти. Он доплывает до берега, а берег - это уже Россия, и дюжие вахлаки, и тупорылые бандиты уже стоят на берегу с распростертыми объятьями, уже, усмехаясь слюнявыми губищами, ждут его. "Где картинка?!" - "Продал", - отвечает он, дрожа, сам не веря себе. "Врешь, дрянь! - кричит тот, что ближе всех к нему на мокром песке стоит, и замахивается на него рукой, а в кулаке пистолет, и сейчас он рукояткой ему по виску даст, и он свалится на песок, и вона захлестнет его. Хорошо бы - навек. - Врешь как цуцик!.. Ты ее замалевал… ты на ней беззаконный рисунок начертил бессмысленно!.. А мы смоем краску!.. А мы смоем краску, дрянь, твоей же кровью!.." И он стоит, спокойно подняв лицо, и солнце бьет в его лицо, и тот, главный бандит, тот, что впереди всех, стреляет в него.

И он падает, падает, падает, и летит, и срывается в пропасть, и падает все ниже и ниже; а на его вытянутых руках почему-то - перстни, перстни, перстни, золотые, серебряные, с изумрудами, с сапфирами, с брильянтами, а под его раскинутыми в панике паденья ладонями - золото, золото, золото, купюры, купюры, баксы, фунты, франки, марки, вся разномастная денежная армия людей, выдумавших деньги для непонятного самоудовлетворенья, для тайного нравственного онанизма - чем больше я получу, тем сильней я наслажусь, тем убедительней и важней, и радостней и значимей и счастливей для себя самого стану я в этом мире. И он летел в кошмарном диком сне, и падал, и хватал скрюченными руками воздух, и орал, орал во всю глотку, ибо он не знал, не умел остановить паденье, - а перед его глазами вставала, будто откуда-то из-под земли, рыжекосая, зеленоглазая нагая блудница; он знал, что она блудница, и он покупал ее, чтобы переспать с ней, а сейчас она вставала из недр тьмы перед ним, как царица, и приближала к нему голые груди, и смеялась, и кричала ему: да, Митя, да, под твоими руками богатство, под твоими руками власть, весь мир под руками твоими, а ты падаешь, и сейчас упадешь и разобьешься, потому что я так хочу! Потому что мне сладко глядеть, как ты падаешь и разбиваешься, и кости твои собирают люди, чтобы похоронить! И не соберут, потому что зимней ночью их сгрызут дикие звери! Падай! Мне не жаль тебя!

"А если я заплачу тебе?!" - закричал он, стараясь перекрыть оглушительный свист ветра в ушах и ужас стремительного паденья.

"Заплатишь?!.. - Хохот рыжекосой блудницы засверкал, заискрился вокруг него тысячью падающих зимних звезд. - Чем ты мне заплатишь?!.. Зелеными баксами?.. Они не нужны мне!.. Я богаче тебя!.. Богаче всех людей, вместе взятых!.."

"Я заплачу тебе… собой!.."

"О, собой!.. Дорого же ты себя ценишь… Кому ты нужен, жалкая человеческая козявка?!.. Цари проходили по лику земли и становились букашками! А ты, дворник… иди скреби свою Петровку!.. Подбей свою широкую лопату жестью!.. Ты думаешь, я баба, и мне нужен ты, мужик?!.. Все мужики мира - мои!.. Мои-и-и-и!.."

"Что тебе надо?!.. все - возьми!.." - крикнул он в последнем исступленье. Земля приближалась. Он кровью чувствовал ее неодолимое притяженье. Только хохот, нескончаемый, заливистый хохот слышал он над собой в вышине, во тьме.

Когда он упал и разбивался, разлетался на тысячу кусков, он понял все. Он понял, что прощенья ему нет. А он, брызгая осколками плоти, красными каплями души, успел простить всем.

Солнце било сквозь шторы. Он проснулся в гостиной. Один. На диване. Одетый.

Кто одел его?.. Лора?.. Горничные?.. Пашка?..

- Ну, вставай, вставай, Сынок. - Ворчливый голос колобка Эмиля покатился к нему сверху, сбоку. - Не спи, не спи, художник, не предавайся сну. Я уже позвонил Венсану в Париж. Он требует обязательно цветную фотографию картины, желательно не одну. И экспертизу Пушкинского музея, заверенную подписями всех главных и печатями и переведенную на французский. Ну, с этим Лорка моя справится как-нибудь, она знает язык в совершенстве. Париж - родной город, ма пароль. У нас же в Париже, кроме друга Венсана, мой родной сын Андрюшка живет. Прямо на Елисейских Полях, между прочим. Женушка у Андрюшки - просто персик, цимес!.. полный отпад… Ну, и картинку переправляем автобусом. Раз в месяц от "Метрополя" автобус в Париж идет. На границе никто особо обыскивать не будет представителя российских спецслужб. Шарман, сюперб, а-а?!.. га-а-а!.. знай наших!..

Эмиль растолкал Митю, хулигански подмигнул ему. Судя по всему, сраженье с нижегородским младореформатором, пролезшим без мыла в мощнейшший энергетический концерн, увенчалось успехом. Он весь дышал, брызгал, лучился успехом, счастливым исходом битвы. Да не битва там была, а бойня. И Эмиль напоминал мясника, наломавшегося над тушей на рыночном распиле.

Митя зевнул, потянулся, привстал. Ночь с Лорой приснилась ему. Разумеется, приснилась. Не будет же он рассказывать свои бредовые сны милому папочке.

Эмиль, выкуривая утреннюю сигарету, выпивая утреннюю чашку кофе, уже видел, рассматривал, осязал картину. "А она на меди?.. А это правда Тенирс?.." - переспрашивал он, как дитя. Когда он сказал Мите, сколько за нее можно будет выручить на Филипсе, Митя чуть не схватился за сердце. Дурак. Какой же он дурак. Надо было самому ехать в Париж, вести ее под мышкой, любой контрабандой. Да куда ж ему, идиоту, дилетанту! Рубикон перейден. Его Тенирсом занимается сам Дьяконов. Чего ж простому дворнику еще желать.

КРУГ ТРЕТИЙ. РЕВНОСТЬ

Инга и Регина замучали его приглашеньями на званые банкеты, затаскали по ресторанам. Рестораны девочки предпочитали валютные. Инге нравилось, что все вокруг говорят по-английски, хотя сама она по английски не говорила. Или, может быть, язык она знала, но скромно помалкивала. Регина вела себя в ресторанах, как счастливое балованное дитя: болтала, смеялась, слизывала с пирожных и тортов сливки и ягоды, обмахивалась веером, курила сигареты одну за другой, отказывалась от одних блюд, заказывала другие. Мите приходилось ублажать обеих девиц. Инга таскала Регину за собой повсюду, как принцесса - пажа. Зачем она ей была? Часто Мите хотелось убрать эту живую заслонку, отодвинуть невежливо, а то и выбросить, как скомканную салфетку. Инга ловила его сердитый взгляд, взглядом же останавливала его, проблеснув виноградинами глаз из-под бархатного овала. Она так и не снимала маски. Маска лишь менялась - Инга надевала то синюю, с золотыми блестками, то ярко-красную, ставившую на белое лицо кровавое пятно, то беспросветно-черную, всю в серебряных звездах. Карнавал продолжался. Митя уже не спрашивал, когда она ее снимет. Завлекаловка сыпала бенгальским огнем. Инга все еще не отдалась ему - она сознательно, игрово и жестоко отдаляла вожделенный вечер соитья. Она позволяла Мите целовать себя; розовые щеки Инги пахли клубникой, розовые губы раскрывались зовуще, но, когда Митя, возбуждаясь, начинал гулять нетерпеливыми руками по всему ее телу под шелковым платьем, она чинно, как институтка, отстранялась, и изумрудная серьга в ее ухе насмешливо вспыхивала напротив ослепших от поцелуев Митиных глаз.

Он, еще не переспав с ней, содержал ее. Он покупал ей платья и меховые пелеринки для театры у Нины Риччи, жемчужные колье - в ювелирном на Новом Арбате, заказывал оригинальное шматье у Славы Зайцева, у Кати Леонович. Он смотрел на нее как пес, которому вот-вот дадут кость. И точный же расчетец у нее был. Она назначала ему свиданья редко - так редко, чтобы он не успел обозлиться от ожиданья, перегореть и подзабыть ее, а соскучиться в меру, так, чтобы, увидев ее, совсем потерять голову.

И он все же, шутя, играючи, выцыганил у нее номер ее телефона. "Я не буду сильно надоедать, - сказал он ей мирно. - Я буду иногда падать с неба. Золотым дождем. Как Зевс на Данаю".

Назад Дальше