- Константин Михайлович еще нездоров, - строго сказала она, сложив губки сердитым бантиком, - но вы можете пройти, он велел пускать к нему, если к нему придут. Он ждет важных новостей. Снимайте обувь, на улице грязно. - Она наклонилась и протянула ему веничек-голик - как в деревне, подумал Митя. - Проходите в гостиную. Константин Михайлович велел постелить себе в гостиной, в спальне ему тесно и душно, он там затосковал, а здесь телевизор, он новости смотрит…
Когда Митя вошел и увидел на подушке заострившееся лицо Коти, утерявшее веселый природный румянец, с поседелыми волосами над лбом, еще больше изморщиненным, с потухшим взглядом - так потухает свеча, и остается торчать лишь обгорелый черный фитиль, - до него дошло, что он наделал. Он все это сделал сам. Своими руками. Хорошо еще - жив. Он бросился к постели. Задел ногой за тумбочку, чуть не уронил пузырьки и склянки с лекарствами.
- Митя, Митя, родной мой, святая душа, - прошептал Котя, беря Митю за руку. Из глаз Коти стекали на подушку медленные слезы. - Митенька, вот ты и пришел. А я-то уж думаю, думаю. Не заболел ли. Сейчас по Москве ходит грипп. А я вот, видишь… - Он отвернулся. Слезы все лились. - Они… взяли всех наших… они не взяли меня только потому, что я… ну, словом, я…
Ему было трудно сказать это. Он мазнул себя ребром ладони по шее.
И Митя понял. Он побелел. Он уцепился за спинку кровати, чтобы не упасть. Он прочитал это в Котиных глазах. Они, люди Бойцовского, не взяли Котю только потому, что Котя наложил на себя руки. И он был очень плох. Он был в больнице. И они думали, что он умрет. И они думали: ну, с Оболенским все и так кончено, он сам постарался.
- Котя, сумасшедший… Ты…
Он схватил его руки, лежавшие поверх одеяла, бледные, жалкие, слабые руки, исхудалые, чуть дрожащие, как у старика.
- Не бойся, Митенька, это была такая минутная слабость… я не мог поверить, что все кончено… что все повырублено быстро, враз… что кто-то из наших, из наших людей мог предать… передо мной все закружилось, и я… дома было много лекарств, всяких… я выпил очень много таблеток… снотворных… я хотел уснуть навек… не вышло… меня спасла сестра, Наташа… она приехала не вовремя… то есть как раз вовремя… как хорошо, что ты пришел…
Он не допускает и мысли о том, что это я мог его предать, промелькнуло у Мити в голове. Он даже не подозревает… он так любит его, так верит ему, что даже… "Святая душа!.." Митя почувствовал - та щека, что обернута к Коте, горит, как от пощечины.
- Как ты… как ты сейчас?..
- Ну что, видишь, жив-звдоров, лежу в больнице, сыт по горло, есть хочу… Из меня врачи все вынули, все извергли… промывания, уколы, аппарат какой-то диковинный к почкам подключали - у меня почки отказали, Митя… Я понял, что в теле человека Бог все устроил как надо, и все связано… Если что-то одно отказывает - все по очереди выходит из строя, и довольно быстро… Ну ладно обо мне, это совсем неинтересно… Как ты?..
- Я?.. - Митя сидел у его постели уже весь красный, вишневый, будто из парной. - Я… сам не знаю… о тебе беспокоился…
Ты предал его. Ты его предал. И ты беспокоился о нем. Лицемер. Какой же ты лицемер, Митя. Вези его теперь, с больными-то, исхлестанными лекарственной отравой почками на воды, на курорт, в ту же Ниццу, на ту же Ривьеру. Ты, сволочь. За те же сто лимонов твоего поганого Бойцовского.
- Беспокоился?.. - Котино лицо озарила слабая улыбка, бледные губы задрожали, будто он опять собрался заплакать. - Ты так добр, Митя… Тебе не надо быть с ними… А они… Они меня все равно уберут… уберут все равно… ты же знаешь, они всегда доделывают дело до конца… Уберут, как убрали всех… У меня есть два выхода… у меня два пути… а третьего - уже не дано…
Котя сглотнул. Приподнялся в постели на локтях. Его глаза заблестели. Он поморщился от боли. Боже, как он исхудал, кожа и кости, подумал Митя; как Иоанн Креститель в тюрьме у Ирода Антипы. И никто, никакая Саломея не попросит после пляски его голову на блюде для Иродиады. А вот он, Митя, чуть не попросил. Для себя самого.
Митя закрыл глаза. На миг ему представилось, что у него вместо лица - тигриная усатая, хищная морда. И зубы оскалены. И вместо улыбки - вывален жаркий, слюнявый язык. Котя бы сказал ему: перекрестись. Как он может перекреститься, когда его руки снова замараны. Котя жив, Боже, благодарю Тебя. А если б он умер там, в Боткинской больнице, наглотавшись под завязки тазепама, реланиума и димедрола - что бы ты делал сейчас, неофит несчастный, миллионер недостреленный?!
- Ты не хочешь пить?.. - беспомощно, жалко пролепетал он. - Вот - чаек… тут, на тумбочке, с лимончиком… и у меня лимон в кармане есть, хорошо к чаю, завалялся…
Лимон. Сто лимонов. Лимоны, лимоны. Скулы сводит. Оскомина.
- Нет, спасибо… не хочу кислого… хотя для почек надо пить чай, много чаю… и хорошо бы - с молоком… со сливками…
- Я тебе принесу сливок…
- У меня выбора нет… Мне надо убираться самому, чтобы меня не убрали… Или монастырь… в монахи… там-то меня не раздобудут… или - на войну, на Кавказ…
- На войну?!.. - Митя сунулся к нему, поддержал его голову - Котя стал заваливаться на бок, видно, сильно закружилась у него голова, помутилось в глазах, он на миг потерял сознанье, и Митя, не рассуждая, подхватил его, осторожно положил на подушки. - Ты же не умеешь воевать, Котя… какой из тебя солдат!.. какой воин!.. Если б ты хоть что-то умел воинского!.. Ты, небось, и в армии не был…
- Я такой с виду маменькин сыночек, да?.. - слабым голосом спросил Котя, очнувшись, отирая ладонью со лба холодный пот. - А на самом деле, Митя, я ведь военное училище закончил, я ведь суворовец, я ведь, друг мой, офицер… да только кинул я армию, кинул… или это она кинула меня… разорвались мы с армией, увидел я всю ее ложь, всю подноготную грязь, весь обман и подлог… я быть в ней не смог, но я понимаю в военном деле получше тебя… жили б мы раньше, жили б тогда - юнкером был бы… а русский офицер всегда на Кавказе кровь свою лил, Митя, ну да, так всегда было!.. вспомни Лермонтова, вспомни Толстого… "Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал"… Я пойду туда, туда, Митя… Это война не государств, не политиков - это война религий, этносов… они хотят зеленым знаменем пророка задушить Христа воскресшего, да не выйдет у них, у чернобородых…
- С ними все сложно, Котя, - глухо произнес Митя, вынимая из кармана носовой платок и сам вытирая пот Коте с лица, - они-то ведь мыслят, что освободительная война у них!.. что они сражаются - за свою свободу!.. за свою собственную, а не за нашу и вашу!.. За свою свободу - и умирают во имя нее, как уирмали бы во имя Аллаха… Ты понимаешь, свобода… свобода…
У него вырвалось:
- Я не знаю, что это такое…
Он смял, скомкал в кулаке платок. Котя печально глядел на него. Глаза Оболенского опять наполнились слезами.
- Знаешь, Митя, - неслышно, беззвучно прошептал он, кладя руки поверх одеяла крест-накрест, - когда я побывал там… ну, ты сам понимаешь где… я почувствовал… я понял, что вот там - и есть настоящая свобода!.. Поэтому оттуда никто не хочет возвращаться, если его туда забирают… а если кого возвращают, вот как меня, - нам уже не страшна ни жизнь земная, ни все, чем нас пугают здесь: а вот там будет - ух как страшно!.. Ничего там страшного нету, Митя, там - Рай и благость, и свет, и воля… Свобода… Не бойся за меня. Мне не страшно будет на войне. Я пойду офицером. Скоро взятие Грозного. Намечается штурм. Разбойники сидят в городе. Они его не сдадут. А мы его возьмем все равно. И я пойду под пули. Лучше погибнуть там под пулями врага, чем здесь… - Он умоляюще поглядел Мите в лицо. - …от пули последней заевшейся сволочи…
Митя поправил ему простыню. Сам взял стакан с тумбочки, отхлебнул остывшего чаю.
- А тебе не кажется… тебе, такому христианину… что убивать - кого бы то ни было - грех?.. Ну, большой… смертный грех?.. А ты ведь пойдешь убивать, Котя, по-настоящему… Ты же никого, никогда не убивал… И вдруг - ты там… пули, танки, огонь, прицельными, наводка, пли!.. ложись!.. все рвется, все горит… гимнастерки на людях знаешь как быстро заграются?!.. особенно если облить бензином… А танк тоже горит ничего себе… И ты - там - внутри - в железе - и в огне… Ты спятил, Котя, тебе же по всем заповедям Бога - нельзя туда!.. Ты же не сможешь выстрелить!.. Просто - взять автомат и расстрелять всю обойму - в пустоту… А там - на домах, на чердаках - снайперы сидят… Тебя, тебя убьют сразу, а не ты убьешь… Так зачем же?! - заорал Митя натужно, и шея его побагровела. - Зачем же ты туда идешь?!.. Жить все равно не хочешь?!..
Котя прикрыл глаза. В комнату всунулось испуганное личико медсестры: что тут такое творится?!.. не можете поосторожней на поворотах?!.. ведь это все-таки больной человек, а не медведь в берлоге!.. Митя махнул рукой: извините, ладно, уходите, мы тут договорим…
Котя лежал с закрытыми глазами, вытянувшись, замерев, без движенья - как святой в гробу. И руки на груди крест-накрест сложены. Князь, аристократ, провались все на свете. Порода в каждой черточке просвечивает. Себя под пули - только не свою честь. Честь сохранит, убережет. Вот оно, воспитанье. Вот он - мир иной, потерянный, вновь не обретенный.
Еще Котя не разлепил губы, а Митя уже знал ответ.
- Затем, что я иду на эту войну защищать не только великую Россию, ставшую великой блудницей Вавилонской, что в будущем может снова стать великой Русской Империей, если мы сами, все, постараемся… но и потому, чтобы защитить русскую честь… о нас ведь уже говорят гадости… что мы, мы сами, наши, русские военные продали чеченским террористам взрывчатку, чтоб взорвать московские дома… и даже что это мы сами их взорвали… чтоб посеять в народе ненависть к Чечне, страх перед Чечней, чтобы войну в Чечне приветствовали… так же, как и любую войну, ибо все, что ни делает государство - ура, справедливо, велико… Но у меня есть душа. Отдельно взятая живая душа, Митя. И я пойду и положу свою душу за други своя - просто потому, что есть честь сраженья, что маленькой своею смертью я отмою замаранную, загаженную честь русского солдата. Я пойду солдатом - не офицером… Я… отработаю…
Митя глядел на лежащего в подушках князя Оболенского, как глядел бы на него мертвого, в гробу, при орденах, на войне заработанных.
- А в монастырь… не лучше?.. может, уедешь… пострижешься… в Ипатий?.. в Лавру?..
- Не могу, - догадался Митя по шевельнувшимся Котиным губам. - Не могу еще. Не чувствую себя готовым. Я хочу смыть кровью… безвинную кровь… я даже денег за эту службу не возьму, там же все наемники, там же все работают… я - не зарабатывать еду… я…
Он открыл глаза. Взял Митину руку. Его рука была горяча как огонь.
- Я еду туда - страдать… Христа ради…
"Как те, юродивые, тогда, давно", - подумал Митя, и мороз прошел у него белой кистью по спине, поднял дыбом волосы надо лбом.
КРУГ ПЯТЫЙ. БЕЗУМЬЕ
…Из драгоценностей старухи Голицыной, тающих в Митиной жизни, как дым, оплаченных кровью, и его и чужой, оставалось уже не так много. Он со страхом полез в заветную наволочку, развязал завязки. Высыпал то, что осталось, на кровать. Взял перстень-аметист великого Князя Сандро, повертел в руках, попробовал надеть на палец - он, к удивленью, налез, и даже на средний. Горел лилово-сумеречно-алым светом. Ну все, подумал Митя, теперь мне каюк, больше спиртного в рот не возьму, ведь камень предохраняет от пьянства. Поднес к глазам, к лицу образок с святым Дмитрием Донским. Ах, и этот был князь; да еще его тезка, а значит, это его святой, какое совпаденье. Не надеть ли мне сей образок на шею. Жизнь тяжела, а смерть рядом ходит. Митя попробовал цепочку на прочность - неизносная, вовек не порвется. Просунул голову в цепочку, поправил образок на груди, полюбовался. Потом затолкал под рубашку. Ведь это как крест нательный. Вот он и крестик, тоже под рубахой; он и в бане его не снимает, и в душе, когда моется. Котя не велел. На одеяле неистово сверкнули алмазные серьги Императрицы-матери Марии Феодоровны. В страхе Митя цапнул их, накрыл рукой, как бы ловил бабочку, опять раздвинул пальцы. Ох, надо бы подарить их женщине. Какой-нибудь милой, прелестной женщине, что станет их с радостью носить, его благодарить. Кому?! Новой жене?! Новой любовнице… Он вздрогнул, бросил серьги в наволочку, сумасшедше-быстро завязал ее, швырнул под кровать. Никаких женщин больше. Он наелся женщинами. Он сыт. По горло.
Он проводил Котю Оболенского на войну. В полном солдатском обмундировании, стоя около вагона, заметаемый колющим, режущим снегом, с вещмешком на плечах, Котя выглядел кургузо, нелепо, грустно, как обернутый в одеяло валенок - вечный воин России, исхлестанной военными вьюгами, вечный солдат, идущий сражаться невесть за что. Поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Котя глядел на Митю ободряюще; под глазами у Коти мерцали черно-синие круги - он плохо спал ночами, не совсем оправился от отравленья - сильно он испортил себе кровь. Митя глядел на него и думал: он едет умирать, он едет под пули и разрывы, под уханья базук, - а я?.. Куда поеду я?.. Покупать поместье на Ривьере?.. Они обнялись. Проводница толкнула Котю в бок кулаком. В другом кулаке у нее мотался фонарь. Ей в лицо бил снег, она отирала его рукавом. "Давайте, прощайтесь скорее!.. Зеленый уже дали!.." Котя задом влез в вагон, все смотрел на Митю, смотрел долго, пронизывающе, бесслезно.
Эмиль проводил время в перелетах между Москвой, Нью-Йорком и Парижем. Французики согласились на его условия; Парижский клуб пошел на то, чтоб отсрочить России долги почти на двадцать лет. Жаль, конечно, что Россия вступила в Парижский клуб на правах кредитора. Он один, Эмиль Дьяконов, не мог исправить эту ошибку. Но он все же добился того, чтобы кредиты были засчитаны по официальному курсу Госбанка и военные кредиты тоже были учтены. Париж уменьшил активы России втрое, и в Парижский клуб мы пришли с долгом уже не в сто шестьдесят миллиардов долларов, а всего с пятьюдесятью миллиардами. О, добрая Россия. Опять кому-то дарит, все дарит и дарит деньги. И он, Эмиль должен изыскивать пути, чтоб не только отдавать, но и возвращать. Эти страны третьего мира нам должны столько, что… не отдадут никогда… а мы сами возьмем; только другой рукой, и из другого кармана. А идет война, и Чечня требует крови, людей, оружья, - денег, денег, денег. Поэтому война не закончится враз. Это долгая, тоскливая песня. На долгие годы. Самое страшное, что может быть, - Запад обозлится, науськанный Исламом, и чьи-то руки, чьи-то нервные пальцы будут искать замочки ядерного чемоданчика.
Запад затаился. Париж прижал уши. Нью-Йорк затих, как зверь в норе. Эмиль мотался туда-сюда, и улыбка не сходила с его разбрюзгшего лица под черно-седой черточкой усов. Пусть они подгрызают Россию по бокам. Пока он, Эмиль, жив - живо и бьется ее денежное сердце. Он не даст пропасть ни России, ни самому себе. Сам-то он не пропадет, даже если все полетит к лешему. У него уже есть на Западе убежище. Жалко, что не на Марсе, не на Луне. Если крутая заваруха начнется - всем все равно придет конец, до всех доберутся. Тогда разом закончатся все войны на свете… и все доходы, что люди с них качают. И есть ли смысл в катастрофе?.. Человек осторожен, ох, осторожен человек… осторожнее крысы, что катает сырые яйца то на своем хвосте, то на брюхе перевернувшейся на спинку другой крысы, и она зажимает яйцо в лапках - так умные зверьки крадут яйца, а еще говорят, что у животных в башках мыслей нет…
И в Нью-Йорке, и в Париже, и в Стамбуле, и везде Эмиль чувствовал - Россия снова становится врагом для Запада. Врагом номер один. Таким врагом, против которого не надо наставлять ракеты, но которого необходимо тыкать копьями в бок - чтобы пьяно не забуянил, не взбеленился, не сорвал дверь с петель. Эмиль был умелый дипломат, но и он приустал. Прилетев в Москву с особо напряженного саммита из Нью-Йорка, он позвонил Сыночку. Митя всегда поддерживал его, помогал ему; что с Митькой стряслось в последнее время?.. Мотается по православным храмам с каким-то отпрыском княжеской семьи; в Париже он когда-то встречался с князьями Шаховскими - с мадам Зинаидой, главной редактрисой "Русской мысли", - с князьями Оболенскими, и Ирина Оболенская, сестра знаменитого поэта-эмигранта, поила его бергамотовым чаем и подарила ему деревянное Пасхальное яйцо-писаницу, расписанную ею самой искусней, чем ювелирные яйца Фаберже. Не из тех ли Оболенских Митькин новый друг?.. Эмиль не любил церковников, не понимал тех, кто соблюдает обряды и посты; его наполовину семитская душа отвергала Христа, хоть тот был и еврей - отвергала по странному наитию, по страху - а вдруг Он снова завоюет землю и людей, все непредсказуемо, тогда что же будут делать деньги, его драгоценные деньги, которым сейчас все и вся принадлежит?.. А, по слухам, этот милый князь поехал на кавказскую войну. Ну что ж, если он хороший вояка, опытный, то его не убьют, а если такой наивный и глупый, как те тысячи ребят, что кладут там свои стриженые юные головы… Митьке не нужны такие друзья. Митьке надо жить широкой, умной и веселой жизнью. Церковь, Бог, иконы, поклоны - это все для старушек, проживших жизнь. Его Сынок молодой человек, и все наслажденья жизни еще идут, бегут к нему в объятья. Разве можно погребать себя заживо в двадцать… пять?.. шесть?.. семь?.. А сколько его Сынку годочков, кстати?.. Да, они еще молоды, а мы стареем, стареем неотвратимо… Время - главый враг…
- А не развлечься ли нам с тобой по полной программе, Сынок?.. - Эмиль покашлял в трубку. Митя равнодушно слушал. Он сегодня с утра снова выпил полстакана коньяку, закусил лимоном, и теперь ему невыразимо хотелось спать. Он широко, хищно зевнул. Папаша хочет развлечься - пусть развлекается. Только б его не тревожил. - Не махнуть ли нам, золотой мой, серебряный, в Венецию… на пару дней?.. Там, конечно, такие же гуляют по улицам размалеванные красотки, как в Москве любимой, там такие же чертовы твои казино, но там еще есть и мост Риальто!.. и дворец Дожей!.. и Сан-Марко!.. и гондолы, черными лебедями плывущие через радужную лагуну!..
Митя зевнул еще раз. Эмиль в трубке услышал его зевок.
- Да вы поэт, Папаша. Почему вы не пишете стихов.
- Писал когда-то… когда молодым и глупым был… Ну, как ты на это смотришь?.. Может, присмотришь себе поместье в Италии… а не во Франции, как мы с тобой хотели?.. ведь на француженке ты больше не станешь жениться, так, может, итальяночку славную присмотришь?!.. Форнарину…
Митя молчал. Эмиль выкинул последний козырь.
- Может, вспомнишь все-таки, негодяй, что ты - художник?!.. - притворно-сердито воскликнул Дьяконов. - Возьмешь с собой холсты, краски… ведь это же Италия, дубина ты стоеросовая, Венеция, там же Веронезе пасся, Тициан разворачивался вовсю!.. такое солнце, краски, опьянеть можно!.. Люди для того, чтоб поехать туда, всю жизнь крячат, на горбу мешки таскают, а мы с тобой можем прошвырнуться туда на вечерок, на два… на сколько захотим… ты же художник, Митька, ты там… распишешься!.. Намалюешь что-нибудь красочками на холсте!.. на радость нам с Лорой, старикам…