Вздернутый, тупой нос – легкомыслие, насмешливость. Такой подбородок – энергия, сила воли. Рот нежный, женский – слабость, мягкость характера… Вот сочетайте все это, прибавьте глаза – наивные и грустные – и верьте физиономистике после этого.
– У вас удивительный талант. Вы счастливая женщина, сударыня, – говорит он мне, с поклоном возвращая альбом.
– Вы очень любезны. Не знаю, каков мой талант, но что я счастливая женщина – это верно.
Он почтительно склоняет голову:
– Приветствую счастливого человека! Это такая редкость.
Я опять злюсь, мне все мои слова кажутся ужасно глупыми, бросаю альбом на сиденье и берусь за газету.
Я силюсь понять, что читаю. Поминутно меняю положение. Мне душно и жарко. Мысли путаются. Нет, не нужно было уезжать при такой слабости. Не надо было слушаться доктора и ехать из Петербурга, не надо было слушаться своего сердца и ехать к Илюшиной семье.
Ну, не буду думать. Как приеду, засяду за работу, за этюды, напишу для Ильи семейный портрет, то-то обрадуется! Напишу ему и исправника акварелью, он любит веселый жанр. "У тебя, Танюша, есть качество, редко встречающееся в женщине, – юмор", – часто говорит мне Илья. Он смеется, что у меня много мужского в характере.
А это развилось от самостоятельной жизни, от моих занятий. Я люблю все прекрасное, но как-то не по-женски. Для меня, например, прекрасно машинное отделение какой-нибудь фабрики, у меня захватывает дух и выступают слезы умиления, когда я читаю о каком-нибудь научном открытии или вижу талантливое техническое изобретение. Я нахожу грандиозную поэзию в математике. Отсутствие мелочности во мне переходит слегка даже в беспорядочность, а рядом с этим я люблю красивые тряпки, дрогоценные камни, цветы… нет, цветы я люблю не по-женски, ухаживать я за ними не стану, а люблю украшать ими комнату и собственную особу, чтобы любоваться на них. Я люблю цветы, как красивых женщин. Я очень люблю красивых женщин, даже более чем цветы. Как много у нас красивых женщин, гораздо больше чем где-либо, а красивых мужчин я почти не видела, это ужасно бросается в глаза в многолюдных собраниях. Что за массу очаровательных женских лиц видишь на наших петербургских балах! Некоторых прямо хочется поцеловать. Мне очень часто хочется поцеловать красивое женское лицо, мужское – никогда. А сегодня? Я поднимаю глаза на моего соседа – он внимательно читает. Я тихонько беру альбом и, закрывшись газетой, быстро, украдкой черчу его наклоненное над книгой лицо.
Поезд уменьшает ход. Станция. Я быстро захлопываю альбом. Мой спутник поднимается.
Я сижу в буфете и ем борщ. Вот в чем дело: я была голодна, оттого и нервничала. Сегодня я не завтракала – так расстроила меня разлука с Ильей.
Мне вдруг делается легко и весело. Я посматриваю кругом на суетящихся людей; ищу в толпе красивые и типичные лица, любуюсь на лучи заходящего солнца, падающие на стаканы на буфетной стойке. Какой красивый блик на лиловой блузке этой дамы у окна…
– Ну можно ли быть такой неосторожной! – говорит кто-то, и рука в серой шведской перчатке кладет рядом со мной мою сумочку.
Вот так штука! Как я могла обронить ее, выходя из вагона? Положим, деньги и паспорт у меня за корсажем, но там портмоне с мелочью, билет, багажная квитанция.
– Ах я разиня! – восклицаю я, застыв с ложкой в одной руке и куском хлеба в другой.
Смеюсь и благодарю моего спутника.
Он что-то заказывает подскочившему лакею и просит позволения сесть за мой столик. Мы болтаем весело, непринужденно. Он подсмеивается над рассеянностью дам, над моим аппетитом, говорит, что теперь не боится за мое здоровье, а то сегодня я его прямо испугала. Он снимает перчатки, я смотрю на его руки. Руки у него довольно большие, не аристократические, как говорят, но пальцы длинные, и ногти хорошо отделаны; на мизинце левой руки широкое золотое кольцо с хорошим рубином. Кто он такой? Тоже художник, музыкант или странствующий знатный иностранец? И словно в ответ на мой мысленный вопрос он шутя замечает, что ему давно пора представиться, и подает мне свою карточку, извиняясь, что карточка деловая. "Эдгар Карлович Старк. Представитель торговли деревом Оже и K°. Париж, Дижоон. Марсель".
Мне смешно. А я-то решила, что он музыкант и знатный иностранец! Сама не знаю почему, я делаюсь ужасно весела, болтаю без умолку, даже делаю глазки какому-то местному армейскому офицеру, который крутит усы и бросает на меня победоносные взгляды.
Звонок. Мы спешим в вагон. Теперь мы оба болтаем беспрерывно.
Странный разговор. Мы будто торопимся узнать мнение друг друга о самых разнообразных предметах, вспоминаем эпизоды из нашего детства и наших путешествий, перескакиваем от музыки к политике, от литературы к театру. Спорим и соглашаемся, а белая ночь наступила. Я обращаю его внимание на красоту этой ночи, а он рассказывает о своем первом впечатлении от такой ночи где-то в лесу, в Норвегии, и разговор наш делается еще страннее. Это какие-то отрывки стихов, обрывки фраз, строчки из любимых авторов…
Знакомые стихи мне кажутся совсем новыми в его устах. Я удивляюсь его знанию русской литературы и его любви к ней.
Он рассказывает о своем учителе русской словесности, больном политическом эмигранте. Этот учитель имел на него огромное влияние. Талантливый, добрый человек, но страшно раздражительный. Он то швырял в него книгой и называл идиотом, то целовал его и восхищался его способностями. Этот учитель медленно умирал и умер на его руках.
Мне вдруг делается страшно грустно: белая ночь, печальный рассказ, воспоминание о том, как Илья сидел около моей постели во время моей болезни. Мне мучительно хочется видеть Илью. Я молча смотрю в эту белую ночь, на яркую Венеру в розовой полосе заката.
– Бологое! – объявляет проводник.
Я вздрагиваю и смеюсь над своим испугом. Проводник говорит моему спутнику, что место в литерном вагоне свободно, и собирает его вещи.
– Теперь вы хорошо заснете, только запритесь покрепче, – говорит мне мой спутник. – Я бы все-таки посоветовал вам перейти в дамское купе.
– О, я не трусиха, – отвечаю я.
Мне хочется, чтобы он остался, но он словно торопится уйти.
– Дайте мне еще одну папиросу, – прошу я.
Он достает портсигар и останавливается. Глаза его слегка прищуриваются, улыбка чуть трогает яркие губы.
– Боюсь, – протягивает он, слегка наклоняя голову. Этот взгляд, это движение, глаза, улыбка полны какого-то чисто женского кокетства, даже не женского, а детского. Кровь сразу ударяет мне в голову.
– Как хотите, – я делаю усилие говорить весело.
– Ну попросите, попросите… как тогда, – говорит он совсем тихо.
Мне страшно не по себе, и я говорю холодно:
– А как я просила? Не помню… ну дайте, пожалуйста.
– Это не то! – делает он легкую гримасу, подавая мне портсигар. И эта гримаса, и движение головы и плеча выходят какими-то по-детски грациозными.
Я беру папиросу.
– Покойной ночи.
– Покойной ночи. – Я протягиваю руку. Он наклоняется и почтительно целует ее.
Едва заметное прикосновение к моей руке, а на меня точно выливают ушат кипятку. Слава богу, дверь закрывается – его нет…
Я машинально прижимаю свою руку к губам и жадно целую… Что, я больна? Или схожу с ума? Что это?
Еду вторые сутки. Ем, пью, беседую с очень милой дамой, везущей из Москвы в Новороссийск двух мальчиков-кадетов, слегка кокетничаю с двумя инженерами, едущими из Ростова, рисую для младшего из кадетов в его записную книжку индейцев и Натов Пинкертонов, смеюсь, болтаю, а сама все думаю об одном. Что же это в самом деле? Загипнотизировал меня, что ли, этот представитель фирмы "Оже и K°"?
В Москве я его не видела – поезд пришел рано утром, да и никогда не увижу… Так зачем все это?
Ночью во сне я целовала эту гладкую выбритую щеку, гладила его волосы и словно пила эти глаза, бездонные, черные. Ведь я наяву не испытывала ничего такого ни с мужем, ни с любовниками, а до моего знакомства с Ильей у меня было два увлечения – глупые, кратковременные, ни даже с Ильей… Милый, дорогой, любимый!
Все они упрекали меня в холодности, ты не говорил этого, но…
Не хочу думать об этом, это отвратительно, скверно, грязно.
Но почему? Потому что я люблю Илью, была и буду его женой, меня ждет его мать, сестры, чистые девушки. Потому что того, другого, я не знаю и не могу любить и не люблю.
Потому что в Илье я нашла свой идеал. Илья даже красивее: это сила, мощь, а этот… Худенькая фигурка, такая стройная, грациозная, гибкая, а ведь он, наверное, силен – плечи у него сравнительно широки. Да что это я опять! Это потому, что уже стемнело… Скорее бы утро… Я боюсь ночи.
В Новороссийске распрощалась с моей спутницей и пересела на пароход.
Плывем. Море, как стекло. Такое спокойное и милое, что даже я чувствую себя хорошо, а у меня морская болезнь делается чуть не на Фонтанке.
Один инженер высадился на первой остановке, другой едет дальше.
Сегодня я как-то поспокойнее рассмотрела его; славное, румяное лицо с небольшой круглой бородкой, кудрявые русые волосы и умные серые глаза.
Он веселый и милый собеседник, с ним легко.
На палубе я пишу этюд красками с трех богомолок. Богомолки согласились позировать мне за два целковых, но предварительно справились у едущего на Афон монаха, не грешно ли это. Монах, подумав, разрешил, сам уселся на лавочке около них и задремал, сложив жирные руки на огромном животе… Пишу и его – даром.
Сидоренко – фамилия инженера – сидит рядом со мной, подает мне нужные кисти и краски, и мы весело разговариваем, острим, смеемся.
– Право, – говорит он, – даже обидно! Вот встретились мы с вами, так хорошо провели два дня, а может быть, никогда не увидимся.
– Кто знает? Судьба иногда сталкивает людей совершенно неожиданно для них. Да вы куда едете?
– В С.
Я начинаю хохотать. Он смотрит на меня удивленно.
– Да ведь я тоже еду в С.
– Да неужели? Как это хорошо! Вы уж позвольте мне навестить вас.
– Конечно. Я познакомлю вас с семейством, где буду гостить. Толчины. Может быть, слыхали.
– Слыхал, слыхал. И много хорошего.
– Я познакомлю вас с милыми барышнями и надеюсь, что вы не будете скучать.
– Хоть ни с кем не знакомьте – я приду для вас… Право, мы так мало знакомы, а вы мне точно родная.
– Виктор Петрович! У вас, наверное, ужасно много такой родни по всей России! – качаю я головой.
Он краснеет.
– Вы, конечно, имеете право посмеяться надо мной, но иногда, знаете, бывает, что с иным человеком сходишься ближе в двое суток, чем с другим в десять лет, а я человек откровенный. Часто люди считают это большим недостатком. Не правда ли?
– Только не я, – ласково отвечаю я.
– Ну, вы – особенная.
– Нет, я нисколько не особенная и терпеть не могу, когда меня подозревают в желании оригинальничать, – мой тон сразу становится резким.
– Боже мой, Татьяна Александровна, да разве я сказал что-нибудь подобное? – восклицает он.
– Да нашли же вы во мне какие-то особенности, – говорю я, пристально всматриваясь в полупрозрачную светотень, падающую от тонкого белого платка на личико молоденькой богомолки.
– Ах, да вы не поняли меня! Я хотел сказать, что вы не такая, как другие…
– Хуже?
– Да нет.
– Я лучше всех?
– Ах, какая вы… Не в этом дело, а…
– Ну запутались! – смеюсь я.
– Да вы хоть кого запутаете, – говорит он полусердито и начинает перелистывать мой альбом.
Мы молчим. Старшие богомолки клюют носом, а девушка смотрит вдаль большими грустными глазами. Какое милое личико! Из-под белого платка по спине спусается тяжелая русая коса, маленький ротик полуоткрыт… Что она думает? Какое сочетание грусти и интереса к окружающему! Если бы я была мужчиной, я бы не влюбилась в эту девушку, но хотела бы ее иметь сестрой или дочерью. Это, наверное, одно из тех существ, около которых так тепло и уютно жить…
– Вот знакомое лицо! – восклицает Сидоренко. Оборачиваюсь к нему и вижу, что он смотрит на набросок, сделанный с "того". Я вздрагиваю, как от испуга, и молчу, боясь, что мой голос дрогнет.
– Кто это? – опять спрашивает Сидоренко, подавая мне альбом.
Я заглядываю и равнодушно говорю:
– А, это я ехала с ним до Москвы – какой-то англичанин, забыла фамилию.
– Старк!
Я ставлю такую кляксу на лицо третьей богомолки, что, если бы мой собеседник что-нибудь понимал в живописи, он обратил бы внимание на это. Но он не замечает, и я, собравшись с духом, отвечаю:
– Старк? Да, кажется, так. А откуда вы его знаете?
– Я познакомился с ним года три назад здесь, на Кавказе, у директора Т-ских заводов. Старк – представитель какой-то крупной торговой фирмы – скупает дорогие сорта дерева и отправляет во Францию. Он умный малый и веселый собеседник. Когда я ездил в прошлом году в Париж, я даже останавливался у него.
– Вы подружились?
– Как вам сказать? Мы приятели. Друзьями мы не могли стать – мы расходились с ним во многом.
– В чем же особенно?
– Как вам сказать… Да почти во всем, а больше всего в политике и в вопросе о женщинах или в женском вопросе, как хотите, – улыбается Сидоренко.
– В женском вопросе? А вы им интересуетесь?
– Как вам сказать, я совершенно не сторонник равноправия женщин, но я их уважаю, а Старк, напротив, требует для женщин всех прав, а сам смотрит на них, как на какой-нибудь хлам. Тогда, в Париже, мы кутили. Что говорить, вели себя по-кавалерски, но меня всегда возмущало его отношение к женщинам: он брал их походя, сейчас же бросал. Правда, это все были продажные женщины, но он не лучшего мнения и о порядочных. Как-то мы возвращались с вечера в знакомом семействе и я, восхищаясь одной очень милой девушкой, спросил: неужели он не заметил ее внимания к нему? Он пожал плечами и говорит: "Я никогда не завожу интриг с девушками и порядочными женщинами. Са pleure!" Не правда ли, милое выражение? Эти господа понимают только холодный разврат. Они не могут любить порядочную женщину.
– Но порядочный человек не будет ухаживать за девушкой без серьезной цели, – равнодушно замечаю я.
– Ну понятно, но нельзя же подходить к каждой женщине с одной грязной целью, и если нравится женщина, если ее полюбишь, разве думаешь о неудобствах или обязательствах? Это уже будет не любовь. Тогда же Старк добивался любви одной испанской танцовщицы, слывшей неприступной. Что он только не выделывал! Подносил ей цветы, сидел часами в ее уборной, дарил драгоценности, оплачивал ее счета. Я даже был уверен, что он не на шутку увлекся, так как дрался из-за нее на дуэли. Наконец она сдалась, и это событие мы должны были отпраздновать после спектакля в ресторане. Мы весело ужинали втроем, когда Старку подали деловую телеграмму. Он прочитал ее и обратился ко мне по-русски: "У меня важное дело, придется несколько дней усиленно работать, соображать, вести дипломатические переговоры, а я никогда не мешаю женщин с делами. Берите эту прекрасную Мерседес себе! Не пропадать же моим двадцати тысячам франков". В первую минуту я даже не сообразил, что он говорит, а он очень вежливо обратился к ней и, почтительно поцеловав ее руку, сказал, что, к его отчаянию, должен ехать домой, заняться делами, а свои права на нее уступает своему товарищу, то есть мне. Если бы вы видели, как она изменилась в лице! Вскочила, указала ему на дверь, крикнула: "Вон!" Потом упала головой на стол и разрыдалась. Он пожал плечами, пожелал нам спокойной ночи и вышел. Ну, судите сами – красиво оскорблять так женщину?
– Конечно, это немного цинично, но ведь этой женщине заплатили, – говорю я и злюсь на себя, потому что, пока говорит Сидоренко, на меня нападает какая-то слабость. Я представляю себе его лицо, его глаза, его губы.
– Татьяна Александровна, дело не в этом! Эта женщина среди рыданий твердила мне, что деньги тут не играли никакой роли, что по его поведению она думала, что он полюбил ее и что она была бы счастлива этой любовью. Он вообще ужасно цинично смотрит на любовь и не верит в нее. Он раз устроил такую потеху, что от нее просто коробило. Я даже не могу этого вам рассказать.
– Даже мне? – удивляюсь я.
– Да.
– Это что-нибудь очень неприличное? – Я мучительно хочу знать.
– Если хотите, в самих фактах не было ничего неприличного, но смысл, дух всего – просто одна порнография.
– Ну расскажите, ведь я не наивная барышня.
– Не могу.
– Фу, как глупо, – говорю я, с волнением собирая краски, кисти. Писать я больше не могу и захлопываю ящик.
Сидоренко осторожно берет мой этюд, смотрит на него и говорит:
– Вы настоящая артистка, Татьяна Александровна! Та же самая фраза, что сказал мне "тот"!
– Много вы понимаете, – вдруг выпаливаю я. Я почти уже не сдерживаюсь, вырываю этюд из его рук и поворачиваюсь уходить.
– Татьяна Александровна! Да на что же вы так рассердились? – не понимает он.
Я чувствую, что надо ему объяснить мою грубость, и говорю сердито:
– Вы разозлили меня. Что это за манера заинтересовать человека, а потом… Если нельзя что-нибудь рассказать, так не нужно и начинать… Я очень любопытная, и меня злит, когда со мной разговаривают, как с барышней… Я люблю простое товарищеское отношение.
Боже мой, что я несу! Экий ты, батюшка, ненаходчивый, вот теперь бы тебе отомстить мне, сказать, что я запуталась. Но нет, он смотрит на меня добрыми глазами и только удивляется.
– Не хочу с вами говорить, пока вы мне не расскажете историю преступления г-на Старка. Слышите? – говорю я капризным тоном.
– Да не могу, ну право, не могу рассказать, не оскорбив ваших чувств.
"Да почем ты знаешь о моих чувствах, простота ты этакая!" – думаю я и ворчу:
– Как хотите, это ваше дело, – и ухожу в каюту.
В каюте я срываю с себя передник и бросаюсь лицом в подушку. Мне мучительно хочется видеть его! Я хочу целовать его глаза, его губы – его щеку около шеи. Хочу слышать запах его духов! Зачем я о нем говорила? Но ведь мне не говорили ничего хорошего. Ах, да не все ли равно, пусть он будет чем угодно, дураком, развратником, пьяницей! Я хочу в эту минуту его улыбки, его поцелуя!.. А Илья…
Я вскакиваю, хватаюсь за голову: нестерпимо стучит в висках. Я плачу от злости и стыда – и сразу успокаиваюсь.
Что за глупости! Что я думаю? Ведь это какой-то бред, болезнь! Я люблю Илью, одного его. Вся эта глупость – не любовь. И если бы сейчас, сию минуту, мне сказали, что "тот" умер, я бы обрадовалась. Для меня мучительно думать, что он существует.
Я сижу и смотрю на круглый иллюминатор. Я совершенно спокойна, мне даже смешон мой пароксизм.
"Ну, Таточка, – говорю я сама себе, – вам верно пятнадцать лет, что вы влюбились в прекрасного незнакомца и сумасшествуете". Да нет, я в пятнадцать лет влюблялась только в артисток, танцовщиц и красивых женщин. Первый мужчина был мой муж. Я вышла замуж в семнадцать лет, в двадцать уже овдовела.