Ужасно хочется уехать, но я не смею просить Илью об этом. Он так давно не виделся со своими. Он уговаривает их всех переехать в Петербург и жить с нами.
Мне все равно. Я люблю их всех, даже Катю люблю. Конечно, месяц назад я бы очень была недовольна; одна мысль, что в нашу жизнь с Ильей войдет посторонний элемент, привела бы меня в ужас, но теперь я рада. Давайте мне больше забот, привязанностей, больше долга. Чем больше, тем лучше!
Я забилась в саду в кусты азалий и читаю письмо. Зачем? Оно не даст мне ничего, кроме боли и сознания, что всего этого никогда не будет. Я теперь вижу, что не могу расстаться с Ильей, что жизнь моя без него немыслима. Можно прожить без цветов и фейерверка, но без пищи и тепла не проживешь…
Но фейерверк и цветы так красивы!
Сидоренко ходит растерянный, пристально наблюдает за мной и за Ильей и делается то мрачен, то нервно весел. Его, очевидно, мучает вопрос, любим ли мы друг друга.
У Ильи очень сдержанная манера обращения со мной при посторонних, даже при матери. Он часто подшучивает надо мной, как и над другими. Прежде я этого не замечала, а теперь меня это злит.
Вот второе письмо – он уже в Италии.
Как все красиво в его письмах, и как все эти описания, впечатления переплетены со мной. Это слова, одни слова. Может быть.
Кучер, от избытка чувств дающий без слов пинок соседней кухарке, стоя под воротами, может быть, любит в сто раз искренней и крепче, но ведь такой любви мне не надо.
"Милая, напиши хоть строчку на carte-postale мне сюда, во Флоренцию. Ну хоть два слова: здорова, помню… Но я буду знать, что твоя ручка держала этот клочок бумаги. Я пишу тебе карандашом, на скамейке, в Siardino Boboli.
Передо мной город в дымке заката, кругом розы и ты… Ты всегда со мной… Ты так вошла в мою жизнь, в мое тело, в мою душу, что я не умею отделить себя от тебя… Я стараюсь смотреть на все красивое в природе и искусстве, точно ты смотришь из моих глаз. Я нарочно останавливаюсь в музеях перед теми статуями и картинами, о которых ты упоминала в разговоре, стою целыми часами и думаю: пусть она любуется, постою еще. Довольна ли ты, радость моя? Недавно на площади я чуть громко не сказал: сядем спиной к тра-му, чтобы он не нарушал твое впечатление о лоджии и синьории…
За городом я собираю целую толпу маленьких оборванцев – кормлю их макаронами и сластями и говорю им, что это угощение прислано им из России одной прелестной синьорой.
Ночью… не пугайся, моя любовь, я смею только опустить голову на твои колени и грезить о твоих поцелуях и ласках.
Я живу в мечтах, дорогая.
В Венгрии я был страшно занят с утра до вечера: ездил по лесам с моим переводчиком. Я вел переговоры, писал отчеты, торговался, но ты была тут со мной, у моего сердца, пряталась на моей груди и не хотела заниматься моими делами. Ты поднимала головку только в лесу, и я рвал для тебя осенние цветы.
Я не испытал никогда твоего поцелуя, но не все ли равно?
Мечта моя, дорогая мечта…"
Я послала открытку во Флоренцию: "Прощайте, забудьте".
Не надо более писем. Я сожгла их и веточку кипариса. Сознаюсь в глупой сентиментальности – я подобрала ее тогда, изломанную его рукой.
Я хотела сжечь и альбом моих набросков с него, но не могла… Я завернула его в бумагу, завязала веревкой и спрятала на дно моего сундука.
Думать я больше не буду, это кончено. Я оторвала от себя все это – такое красивое, изящное.
Кто смеет сказать, что я не люблю Илью?! Теперь я вся его – и телом и душой! Если я осквернила душу, то тело мое чисто! Я даже никогда не поцеловала того, кого любила! А мужчине только это и надо.
Надо садиться за работу, у меня не все еще готово.
Тоска, страшная, давящая тоска, но это пройдет.
Семейный портрет почти готов и очень удачен.
Марья Васильевна у окна за работой. Женя и Андрей в глубине за роялем. Катя в дверях террасы. Она очень эффектна. Я ей польстила, чтобы подразнить ее.
Илья рядом с матерью, с газетой в руках. Я писала его по памяти, но оказалось, что его фигура не потребовала даже переделки, слегка пришлось кое-где подмазать.
Портрет Сидоренко – тушью – тоже почти готов, и это один из моих удачных портретов, но последнее время он бывает реже, мне все не удается закончить его…
Портреты доктора с женой и их ребятишек менее удачны, но они сами в восторге…
Головка Жени с распущенными волосами, выглядывающая из букета азалий, так очаровательна, но она ее не получит в подарок, это будет украшением моей мастерской в Петербурге.
Сегодня я в таком спокойном и хорошем настроении, что сдаюсь на просьбы Андрея и Жени устроить выставку всего, что я написала или нарисовала в С.
Они тащут в беседку все. Чуть не чистые холсты со случайным мазком краски. Развешивают по стенам, ставят на стульях и даже на скамейках перед беседкой. Мы все торжественно приглашены на "открытие" выставки.
Однако! За эти два с половиной месяца я очень много сделала.
Илья удивляется и называет меня молодцом. Докторша приходит в умиление от вихрастой головы собственного супруга.
– Вот ни один фотограф не уловил в лице Игнаши воинственного выражения, – говорит она, – а Татьяна Александровна как настоящая художница сразу его схватила.
Докторшу ужасно смущают этюды обнаженных женских тел.
– Неужели, Татьяна Александровна, – наивно спрашивает она, – вы и мужчин рисовали голых?
– Случалось, Анна Петровна. В академии даже полагалось писать с натурщиков.
– Совсем голых?
– Совсем.
– Ах, как вы могли! Я бы упала в обморок! – восклицает она с ужасом.
Катя все молчит, потом вдруг обращается ко мне:
– Вы, Тата, увековечили всех нас, даже Михако и Кинтошку. Меня удивляет, как вы не заметили такого интересного лица, как у Старка.
– Да, Татьяна Александровна, это вы действительно проворонили! – восклицает Андрей.
– У меня есть в альбоме где-то набросок с него, – равнодушно говорю я.
– Если бы я была художником, я бы с него картину написала, – замечает Катя.
– Если желаете, я могу вам подарить набросок, если найду, – улыбаюсь я.
– Да, вы уж поищите и подарите мне. Я вставлю в рамку и повешу у себя над столом, – отвечает спокойно Катя.
– Нет, подарите мне! – восклицает Андрей. – На что Кате? А мне он друг!
– Я вам нарисую другой.
– Мне нарисуете так, чтобы глаза хорошенько видны были! У него глаза – во! – и Андрей показывает два кулака.
– У него симпатичная рожица, – замечает Женя.
– А у тебя несимпатичная рожища! – объявляет Андрей.
Женя собирается что-то возразить, но Марья Васильевна энергично требует прекращения диспута.
Сегодня Женя поймала Сидоренко на набережной и по моей просьбе привела к нам, чтобы я могла закончить его портрет.
А он немного осунулся. Неужели его чувство ко мне так серьезно? Жаль, если это правда, я вовсе этого не хотела. Может быть, он меня любит искренне, но мне почему-то кажется, что его любовь – вроде любви кучера, дающего подзатыльник своей возлюбленной.
– Виктор Петрович, – говорит Женя, – а вы знаете, что я еду с Татой и Ильей в Петербург?
– Слыхал, слыхал, Женя Львовна, и сам не знаю, как я тут без вас буду. Скука! В Питере много людей с усами! Все мои надежды пропадают. Но вы не плачьте, я возьму отпуск и приеду к вам.
– Только в январе, а то Тата на октябрь и ноябрь едет в Рим.
– Я в этом году не поеду в Рим, я отправлюсь куда-нибудь на север, в Норвегию например.
– Зимой в Норвегию! – удивляется Илья. – Что ты снега не видала? Снег можно видеть в Лигове и в Коломягах! Или, может быть, снег в Норвегии теплый?
– Это для тебя нет разницы, – говорю я запальчиво, – а для меня есть.
– Ты выстави на весенней выставке два одинаковых пейзажа: снег норвежский и снег парголовский, а критики твои и поклонники начнут ссориться, где какой, и поклонники, увидишь, найдут удивительно тонко схваченную разницу. Только смотри не спутай надписи.
Я вспыхиваю, бросаю злой взгляд на Илью, но через минуту мне делается стыдно.
А Сидоренко вдруг расцветает.
"Не делай, голубчик, своих заключений, – думаю я. – У меня просто скверный характер".
Завтра мы уезжаем.
Вчера до двух часов ночи уговаривали Марью Васильевну ехать с нами. Она не согласилась под предлогом, что не стоит на один год переводить Андрея в другую гимназию, но это неправда. Она знает, что Катя не поедет, и остается с ней.
Женя то плачет и целует мать, то скачет от восторга. Как я завидую ей! Столько для нее неизведанных наслаждений! Хорошая музыка, театры, даже магазины и улицы.
Я с помощью Ильи без особенного труда отвоевала ее. Катя после разговора с братом словно опустилась, потеряла энергию, сдалась – не мне, а неизбежным обстоятельствам.
Ей будет скучно без меня. Жизнь ее такая серенькая, а ненависть ко мне была вроде страсти. Теперь и этот клочок жизни уйдет от нее. Бедная Катя!
– Я приеду на будущий год в университет к вам, – жмет мне руку Андрей. Он ходит то за мной, то за Женей и вздыхает, должно быть, он уже всплакнул втихомолку.
Мои планы составлены: я приеду в Петербург, введу Женю в наше немудрое хозяйство, устрою ее в консерваторию, поручу вниманию нескольких добрых знакомых и поеду за границу. Думаю поехать в Шотландию: я ее совсем не знаю.
В Рим мне ехать просто необходимо. Меня настоятельно зовет туда моя неоконченная картина – я каждый год провожу там месяц, два. Мой учитель, знаменитый Скарлатти, друзья и знакомые пишут мне письма, зовут… Но я не хочу ехать.
Я "ему" написала "забудьте", неужели он будет искать свидания со мной? Вряд ли. Но… береженого Бог бережет.
Опять я на пароходе.
Вчера получила перед отъездом письмо от Скарлат-ти. Он настоятельно зовет меня в Рим. Скарлатти справляет свой юбилей и хочет непременно видеть свою милую ученицу.
Илья читает это письмо и говорит:
– Странно, Танюша, что ты не едешь! Это огорчит старика.
Это огорчит Скарлатти, а еще больше огорчает меня: моя картина почти наполовину готова, задержка за главной фигурой Диониса, для которой мой друг Вербер нашел какого-то разносчика, о чем сообщил мне недавно, а все-таки я не хочу ехать… Впрочем, отчего ж не ехать? Ведь "то" совершенно порвано и "ему" незачем приезжать в Рим.
– Посмотрю, – отвечаю я.
– Ты, Танюша, просто капризничаешь, – замечает Илья, – у тебя после болезни нервы расхлябались. Сама все время говорила о своей картине, даже во время болезни бредила ею, а теперь почему-то не хочешь.
– А теперь не хочется, – упрямлюсь я. – Не приставай ко мне, точно ты меня гонишь. Если тебе нужно, чтобы я уехала, так я уеду, – прибавляю я, готовая расплакаться.
– Ты сама, наверное, сознаешь, что говоришь глупости, Таня. Ты капризничаешь, как маленький ребенок.
– Да, – сержусь я, – ты так всегда смотришь на меня! По-твоему у меня все одни капризы. До моей души, до моих нервов тебе никакого дела нет! – Слезы текут из моих глаз. Я поспешно встаю и ухожу в каюту.
Сидоренко стоит недалеко, он едет провожать нас до Г. Он слышал наш разговор и полон надежд. Как вы ошибаетесь, наблюдательный Виктор Петрович!
Мне стыдно, мне ужасно стыдно за эту сцену с Ильей. Я лежу в каюте. Он входит осторожно, думая, что я уснула, и что-то ищет на столе.
– Илюша, – я протягиваю ему руку, – прости меня, родной.
Он берет мою руку и крепко целует.
– Я не сержусь, Таня.
– Присядь сюда. – Я подвигаюсь, давая ему место на койке.
Он садится, я беру его руку, прикладываю к своей щеке и говорю:
– Не надо, Илюша, дразнить меня.
– Бог с тобой, Таня, что ты выдумываешь? Тебе ведь нельзя перечить, – смеется он. – Все тебя балуют: и судьба, и критика, знакомые, поклонники, вот мы и стали такими избалованными, что сладу нет!
– Все балуют меня – это правда, кроме тебя, Илья.
– Вот-те на!
– Я тебя так люблю, так люблю, что всем для тебя готова пожертвовать – всем, даже искусством! – я прижимаюсь к нему.
– Да я никакой жертвы и не потребую от тебя никогда, Танюша, – говорит он ласково.
– Мне хочется сейчас, – говорю я умоляющим голосом, – чтобы ты сказал, что любишь меня крепко-крепко.
– Как ты любишь слова, Таня! Неужели вся моя жизнь, все мое отношение к тебе не доказывают этого? – спрашивает он с упреком. – Неужели нужны еще слова? Ах, Танюша, Танюша, глупенькая ты моя девочка! Ну не капризничай, поцелуй меня и пойдем на палубу. Какая же ты у меня фантазерка – все где-то носишься.
Это правда, я знаю, что ты всегда, все эти пять лет, доказывал мне свою любовь, но вот сейчас, в эту минуту, мне надо чего-то другого. Может быть, слов, но ты их не сумел сказать, несмотря на всю твою любовь, Илья.
В Москве мы остановились на два дня, чтобы показать Жене город. Как все занимает милую девочку! Что ни день, я ее люблю больше и больше. Какая она умница и сколько в ней доброты! Она жизнерадостна, как ребенок, но на жизнь смотрит серьезно, гораздо серьезнее многих людей. Как устойчивы ее принципы и как видна в ней теперь уже женщина долга. У нее нет широты, но она так юна и так мало видела в своем маленьком мирке. У меня к ней прямо материнское чувство. Это чувство у меня, может быть, сильно развито, но мои двое детей умерли, не прожив месяца. От Ильи я не имела детей. Вот это неудовлетворенное материнское чувство я перенесла, верно, на Женю. Я ею восхищаюсь, украшаю ее.
Илья говорит, что Женя удивительно похорошела, а все потому, что я изменила ее гладкую прическу на более пышную, купила ей шляпу по своему вкусу и научила ее носить.
Мы бегаем эти два дня по городу без отдыха.
Илья должен со многими повидаться в Москве. А мы носимся по музеям, осматриваем Кремль, завтракаем и обедаем в ресторанах.
Женя в каком-то чаду. Все ей ново, все интересно, она хочет все видеть, все знать и вечером, ложась в постель, проливает горькие слезы о своей бессердечности – она сегодня о мамочке даже не скучала.
Когда Илья смотрит на нас с Женей, на лице его такое довольство и счастье, что я не удерживаюсь – бросаюсь к нему на шею, Женя за мной, и начинается возня.
Да, Илья счастлив. И неужели я посягнула бы на это счастье?.. Никогда!
Я думаю не ехать никуда. Мне мучительно хочется закончить мою картину, но Богь с ней, с картиной. А теплый снег меня что-то не соблазняет. Зачем я потащусь одна, зачем буду расставаться с Ильей и Женей?!
В Петербурге застаю массу писем и между ними длинный тонкий конверт. Я сразу узнаю четкий узкий почерк.
Читать ли письмо? Просто бросить его в камин. Но… я разрываю конверт…
"Вы пишете: забудьте, прощайте. Не будем говорить о том, что я думаю и что чувствую. Мне хочется только напомнить вам ваше обещание.
Когда я ушел от вас, нечеловеческим усилием победив мою страсть, там, у стены вашего сада, вы сказали, что приедете в Рим. Я жду.
Я ушел тогда, чтобы порыв, который охватил нас обоих, не бросил вас в мои объятия помимо вашей воли и вашего рассудка. Я поступил честно. Не правда ли? Теперь, по прошествии двух месяцев, когда вы все обдумали, проверили себя и вполне располагаете своими чувствами, я хочу, чтобы вы мне сказали лично: забудьте, прощайте.
Вы даже можете ничего не говорить – подобные объяснения не особенно приятны. Приезжайте – я все пойму при первом взгляде на вас.
Дайте мне телеграмму, я выйду встретить вас на вокзал, я узнаю по вашим глазам, что вы мне привезли. Я не скажу ни одного слова любви. Никакой мольбы вы не услышите от меня: кругом будет народ. Я провожу вас до вашего отеля, раскланяюсь с вами и навсегда исчезну с вашего горизонта. Я могу даже переселиться в Америку или Австралию, если вам угодно, у меня есть мое дело и деньги.
Вы видите, я не стращаю вас самоубийством. Помните, я не позволю себе ни одного намека, ни одного ласкового слова. Я даже надеюсь не показать вам своего горя. Но приехать я вас прошу. Вы должны приехать! Я поступил с вами честно – ответьте мне тем же".
Я поступлю честно, милый, я верю тебе. Я должна отказать тебе, отказать себе, но я не боюсь. Моя любовь к другому так же сильна, как любовь к тебе. Они одинаковы в моем сердце. Я приеду и скажу честно и прямо, что мечта должна остаться мечтой. Я чувствую в себе силу, глядя на эти две белокурые милые головы, которые склонились вместе над моим альбомом, ярко освещенные лампой под голубым абажуром.
Все! Все обстоятельства сложились так, как будто судьба гонит меня в Рим.
Опять получила письмо Скарлатти и официальное приглашение на его юбилей. И еще одно официальное приглашение, очень лестное для меня: я выбрана в жюри на выставке кружка художников. Знакомый скульптор, у которого я хотела заняться лепкой, откладывает на месяц свой отъезд для меня. Даже красавица Люция Песка, модная каскадная певица, соглашается позировать для одной из вакханок, если я буду в Риме не позже ноября. Я еду!
Поезд, пыхтя, шипя и пуская клубы удушливого угольного дыма, с итальянской беспечностью влетает в грязный вокзал Рома-Термини.
Всю дорогу я думала о том, что еду на похороны моей мечты, я готовилась к этим похоронам, я тысячу раз представляла себе эту встречу. Но все-таки, когда я вижу его фигуру на платформе, сердце мое замирает. Не спрятаться ли мне в купе, проехать до Неаполя и написать оттуда? А мое слово?
Нет, я хочу еще раз, в последний раз, взглянуть на него, услышать его голос, ведь через полчаса все будет кончено – мы расстанемся навеки.
Я решительно соскакиваю на платформу.
Он заметил меня, бросается ко мне, хватает мои руки и целует, целует…
Ну, еще усилие и – похороны закончены.
Я перевожу дух и говорю спокойным, официальным тоном:
– Как это мило, что вы встретили меня! Докончите же вашу любезность. Вот квитанция, прикажите фа-кино получить мой багаж.
Он сразу выпускает мою руку. Он, верно, смотрит на меня, но я роюсь в сумочке и продолжаю, смеясь:
– Однако Рим встречает меня нелюбезно. У нас в Петербурге погода лучше… Я привезла вам, конечно, массу поклонов от наших. Женя даже хотела послать вам банку ежевичного варенья, но, простите, я испугалась подобного багажа.
Моя глупая болтовня, мой смех – это похоронный звон… Факино – факельщик. Пыхтящий автомобиль – погребальная колесница, вонь площади Термов – фимиам. Как прозаично хороню я тебя, моя любовь! Слез нет – я наплачусь в номере отеля: небо, серое небо, плачет за меня. Молчать мне тяжело, и я самым любезным образом болтаю без остановки: о музыкальных успехах Жени, о последних политических новостях…
Он иногда поднимает на меня глаза и потом опять молча смотрит в окно. Лицо его бледно, губы сжаты, брови нахмурены, но как прекрасно, как удивительно прекрасно это лицо с этим выражением сдержанной скорби.
Сердце мое рвется, ноет, голова кружится. Как я неосторожно понадеялась на свои силы! Что я делаю! А Илья, Женя… семья… долг… рассудок… воля?..
Э! Пусть все летит к черту! Пусть все пропадет!
Я кладу дрожащую руку на его плечо, наклоняюсь к нему и шепчу, глядя безумными глазами на его губы:
– Разве меня не хотят поцеловать?