Проводив его за дверь, Таня включила душ, забралась под теплые упругие струи и стояла так долго, очень долго, пытаясь смыть с себя волнение и обиду. Внутри по-прежнему было тяжело и пусто, и ничего не хотелось. Слышалось ей из ванной, как кто-то стучал настойчиво в дверь – Ада приходила, наверное. Таня решила ей не открывать – зачем? Про купленный на завтра билет она уже знает. Сергей сказал, что рейс вечерний, ночной почти… И завтра утром она отсюда не выйдет. Спать будет. Пусть стучит, пока не надоест. К вечеру и выйдет…
Постелив себе постель, она улеглась, свернулась калачиком, натянула одеяло на голову. И в самом деле заснула крепким молодым сном, каким спится после долгих тяжелых слез, – здоровый организм свое право на отдых все равно стребует, горю не отдаст. А Танин организм был исключительно здоровым. В компенсацию за деревенскую неуклюжесть, наверное. А может, и за другое что. Потому как неуклюжесть эта – и не показатель вовсе. Сегодня она есть, а завтра, глядишь, уже и в грациозность сексапильную взяла да и трансформировалась незаметно. А что? Всякое в жизни случается…
Так проспала она почти до обеда следующего дня, как сама для себя и постановила накануне. Правда, просыпалась несколько раз за ночь, словно кто ее в бок толкал, но тут же усилием воли запихивала себя обратно в спасительное забытье. Вот же оказия – приехать в другую страну, чтобы спать себя заставлять…
Открыв глаза, она полежала еще немного, закинув руки за голову и разглядывая белые облака за окном. Солнце палило вовсю – хорошо там, наверное, на свободе. Ну и ладно. Правду говорят умные люди – хорошо только там, где нас нет. А к вечеру ее здесь уже точно не будет. У нее, слава богу, свой дом есть. Пусть и хуже здешнего, зато там никто не обидит. И бог с ней, с вашей заграницей. Отю, конечно, жалко, но что теперь поделаешь…
Память тут же подсунула ей на глаза бледное заплаканное его личико, и вновь затряслось все внутри от бессильной жалости, и горячие слезы не заставили себя ждать – потекли по вискам, закапали на подушку цвета теплых деревенских сливок. Она бы и снова дала им волю, как вчера, да в дверь снова настойчиво постучали, и Адин голос прозвучал с той стороны приказом:
– Татьяна, открой! Слышишь? Иди хоть пообедай, хватит уже рыдать! Открой, Тань, поговорить надо! Ну, пожалуйста…
Таня нехотя сползла с дивана, утерла ладонями лицо, открыла перед Адой дверь. Молча уставилась на нее исподлобья.
– Как ты тут? Живая? – улыбнулась ей Ада с порога нарочито дружелюбно, будто расстались они с вечера совершеннейшими подругами, будто и не было между ними никакой ссоры. – Ну и горазда же ты дрыхнуть, девушка! Вся рожа со сна опухла! Глянь на себя в зеркало-то, глянь! Давай умывайся да пойдем пообедаем. Я всяких местных вкусностей для тебя заказала, Сережка стол в гостиной накрыл… Ты лягушек французских ела когда-нибудь?
– Нет, не ела, – буркнула сердито Таня, отворачивая от нее лицо. – Спасибо, я ничего не хочу. Я уж дома наемся как-нибудь, пирогов да каши, да кислых щей. А вашего мне ничего не надо, спасибочки…
– Ну ладно, что ж… – покладисто вздохнула Ада, грустно улыбнувшись. – Оно и понятно… И я б на твоем месте так себя вела… Ладно, тебе сюда сейчас Сергей принесет перекусить чего-нибудь, а то умрешь с голоду, пока до своих пирогов доберешься.
– Не умру. Скажите лучше, когда мне уезжать надо? В котором часу выходить? И билет с паспортом отдайте, а то забуду еще.
– Не забудешь. В семь часов спустишься вниз, я тебе все отдам. Сергей тебя в аэропорт отвезет, проводит там, покажет-расскажет все. Слушай, а он не приставал к тебе, часом, вчера? Не ты ли ему фингал под глазом нарисовала?
– Нет, это не я. Это он на вашу тумбочку налетел случайно.
– Что, прямо глазом налетел?
– А что, можно и глазом, если умеючи. Если приноровиться, конечно. Да ладно, ерунда все это, больно он мне нужен, ваш Сергей… Вы мне лучше скажите – Лена вам не звонила? Как там Отя… то есть Матвей…
– Нет, не звонила она мне, – грустно вздохнула Ада. – Она вообще редко меня звонками балует. Ну, если хочешь, давай я ее сама наберу… Хотя нет, не ответит она. Точно не ответит, зараза такая. Вот всю жизнь только и делает, что мстит мне за что-то. А спроси ее – за что, и не объяснит толком… Тань, а может, все-таки посидим да пообедаем? Давай, а? Винца хорошего выпьем… Я там нарядов тебе накупила всяких, примеришь… Знаешь, как от плохого настроения помогает? Повертишься перед зеркалом, глядишь, и на душе полегчает…
– Нет. Не могу я, Ада. Ни пить, ни есть не могу. Внутри будто железяка засела холодная, на сердце тяжело давит. Простите меня, я лучше здесь посижу. Мне одной хочется побыть.
– Ну ладно, что ж…
– Я к семи буду готова, спущусь.
– Ага, давай…
Шаркающей старушечьей, как-то вмиг образовавшейся походкой Ада направилась к двери, уже открыла ее и обернулась, улыбнулась жалко, пожав коротко плечами. Дыхание у Тани вдруг пресеклось, словно исходящая от старой женщины виноватость хлестнула по глазам и по сердцу, застряла твердым комком в горле. Сглотнув его и снова набрав в грудь воздуху, она сделала шаг в сторону двери, проговорила торопливо:
– Постойте… Постойте, Ада… Я… Ладно, я сейчас прямо спущусь… И правда, давайте посидим, что ли… Может, и не увидимся уже никогда… Я сейчас, умоюсь только…
Ада медленно подняла голову и стала всматриваться в ее в лицо, пристально и внимательно, будто видела Таню впервые. Потом, сморгнув набежавшую на глаза мутную слезную пелену и так ничего больше и не сказав, а только кивнув – хорошо, мол, – шагнула за порог, тихо прикрыла за собой дверь. Таня улыбнулась ей вслед грустно и медленно поплелась в ванную, дивясь на свой очередной сердечный порыв – и в самом деле, чем старуха-то перед ней провинилась? Это еще хорошо, что сердце иногда так вот выручает, забегая вперед головы. А что, может, оно и на самом деле намного умнее головы, сердце человеческое? А мы об этом даже и не догадываемся?
За столом Таня, преодолев отвращение и чтоб не обидеть хозяйку, героически отведала всяких французских блюд – и лягушатины, и сыра вонючего, и вина кислого-прекислого. Лягушечье мясо сильно напоминало обыкновенное цыплячье, и сыр был бы ничего, вкусным даже, если б не вонял так откровенно помойкой. Сергей сидел напротив нее, гордый и надменный, и даже в глаза не смотрел. И молчал весь обед. Ада же, наоборот, говорила без умолку, будто прорвалась в ней некая словесная плотина, и Таня затем только сюда и ехала, чтоб выслушать и принять в себя затвердевшую с годами боль-тоску по незадавшемуся ее материнству. Все о себе рассказала – и о трудностях своей смолоду безмужней жизни, и о проклятой российской бедности, в которую эта жизнь ее "засунула", и о том рассказала, каково ей было одной Костика с Леной растить… А потом еще и в философские сопливые рассуждения кинулась, что было совсем характеру ее вздорному несвойственно. Таня смотрела на нее и не узнавала – вроде и не старуха злая да циничная перед ней сидит, а обыкновенная бабулька, и голосок ее звучит так странно, так высоко, жалостливо и дребезжаще…
– … Ты знаешь, я все хотела им не только за мать быть, но и за отца тоже… Где-то и перегибала палку, конечно. Натура у меня властная по природе, и все мне казалось, что я лучше знаю, как им жить надо. Это сейчас я понимаю, что детей своих на корню чуть не зарубила. Даже когда Костик от меня сбежал, и тогда не одумалась.
Все воевала чего-то, махала перед его носом материнским своим правом, даже палки в колеса пыталась вставлять, когда он в гору пошел… Вот же дура была – вспомнить тошно. А он меня очень любил, мой Костик. Он и не перечил мне никогда, а только ловко в сторону уходил да дело свое делал. И вот эту всю жизнь французскую тоже он нам с Ленкой сотворил. И не упрекнул никогда ни в чем… – Она всхлипнула протяжно, ткнулась лицом в крахмальную салфетку, но тут же снова подняла на Таню глаза, продолжила торопливо: – А Ленка, та наоборот. Чем дальше, тем большей на меня обидой исходит. Она и на Костика раньше все время злилась, когда он обо мне заботился, и упрекала его, что он нам поровну денег дает. Он мне не рассказывал, конечно, но я знаю… Он-то понимал, что я просто по природе властная такая, что я им обоим только добра хотела, а не зла вовсе. А деньги Костины вконец Ленку испортили. Все ей мало было! По дочери моей вообще, знаешь ли, законы человеческой эволюции изучать можно. В смысле – эволюции денежной.
– Как это – денежной? – удивленно вскинула на нее глаза Таня. – А что, такая разве бывает?
– А ты как думала! Бывает, конечно. В последнее время в России такая точно появилась. Эволюция по принципу – какими рублями человек свою жизнь мыслит. Если тысячами – это одна особь. Живет себе человек на свои жалкие тысячи и мыслит тоже тысячами. А вот когда удается ему начать зарабатывать десятками тысяч – это становится уже другая особь, более о себе понимающая. И отношение у этой особи к миру уже другое складывается, десятками тысяч обусловленное. А когда человек начинает сотнями тысяч в мозгу ворочать, жизнь свою к ним пристраивая, то с ним, получается, уже и заново знакомиться надо, это другой человек совсем. Я уж не говорю про миллионы и десятки миллионов – тут уж все. Тут туши свет, выноси святых угодников. Стоит только на мою дочку посмотреть…
– … Тогда зачем вы ей Костиного сына отдали? – тихо спросила Таня, с трудом вставив наболевший вопрос в поток Адиных неожиданных откровений.
– А кому его еще воспитывать, как не тетке родной, скажи? У него больше никого нет, у Матвейки нашего. Анька, жена Костина, круглой сиротой была… А у Ленки своих детей нет, вот я и подумала, что она его в сердце принять сможет. Должен же в ней материнский инстинкт проснуться! Это ж такая штука, инстинкт этот, ничем не управляемая, природная… У всякой бабы в наличии имеется, и у нее должен быть!
– Ну, дай бог, чтобы так и было… – вздохнула Таня, отодвигая от себя тарелку. – Спасибо вам, Ада, за хлеб за соль, за вкусное угощение. Пойду я к себе, полежу немного перед дорогой. Голова болит – сил нет…
– Тань, а может, останешься? Билет Сергей сдаст, потом другой купим… Останься, Тань! Так лихо мне тут одной… И поговорить не с кем по-человечески…
– Нет, Ада, поеду я. Тяжело мне здесь. Простите и не обижайтесь, пожалуйста.
– Да бог с тобой. Чего ты у меня прощения просишь? Это ты меня прости, девочка…
Ровно в семь часов Таня спустилась вниз. Ада встала ей навстречу из кресла, показала рукой на два больших чемодана в углу:
– Вот, там для тебя подарки. Шмотки всякие красивые. Носи, не побрезгуй. И вот шубу еще я тебе новую купила. Это норка, самая дорогая, блек-лама…
– Ой, не надо, Ада! Что вы… – категорически запротестовала Таня, вытянув вперед ладони. – Не надо, у меня уже есть шуба, она тоже норковая!
– Ой, да видела я эту твою шубу… Уж прости, но я велела ее выбросить. И не возражай даже! Поверь, я лучше в этом разбираюсь. Надевай!
Она чуть не силой впихнула Таню в черный роскошный мех, прошлась вокруг нее критически, подвела к зеркалу:
– Ну сама посмотри… Есть разница?
Таня взглянула на свое отражение довольно равнодушно, потом робко потянула губы в вежливой благодарственной улыбке:
– Спасибо, конечно. Очень красиво.
– Да не то слово – красиво! Понимала б чего! Ты посмотри, посмотри на себя повнимательнее – совсем же другим человеком выглядишь!
Таня с ней спорить не стала. Но и разглядывать себя с пристрастием тоже не стала. Ну, шуба. Ну, действительно красивая. Легкая и блестит, как шелк. Ее шуба тоже хорошей была, и носила она ее с удовольствием, ходила в ней да радовалась своей жизни потихоньку. А сейчас прежнюю радость из души будто ветром выдуло, одна пустота осталась, и никакой новой шубой ее уже обратно не заманить, наверное. Да, Ада права – совсем она другой человек теперь, безрадостный и несчастный…
В аэропорт Ада ее провожать не поехала. Не любила суеты человеческой, как сама объяснила. Простилась с Таней на крыльце дома, еще раз попросив не держать на нее обиды. Потом стояла, рукой махала вслед отъезжающему "ламборгини" – маленькая одинокая фигурка на фоне большого дома…
За всю дорогу до аэропорта Сергей не проронил ни слова, смотрел перед собой пристально и внимательно. Фонарь под его глазом сквозь толстый слой грима почти не просматривался – так, отсвечивало чуть синевой да багровостью, что даже и шло ему немного, шарму какого-то придавало. Вообще, лицо его можно было бы и за красивое счесть, хоть картину с него пиши, если б не проступала на нем слишком явственно печать лакейской тупой брезгливости, некой подловатости даже. Таня взглядывала на него изредка, вздыхала да жалела от души – пропадет не зазря парень на чужих дармовых хлебах, ни богу свечкой, ни черту кочергой… На прощание улыбнулась ему тепло, тронула рукой за твердокаменное плечо:
– Ладно, Серега, прощай. Не держи обиды. Фингал пройдет, и все с ним уйдет, все забудется. Каждый живет как может. И каждый сам в своей жизни хозяин. Ничего, терпи, раз сам себе такое счастье выбрал.
Он только рукой махнул в ответ – какое уж там счастье, чего говоришь такое… Повернулся, быстро пошел прочь, подальше от этой странной девчонки. И чего приехала, спрашивается? Взяла и разбередила все в сердце, с годами в порядок уложенное. И впрямь, так все правильно там сложено было – комфорт и удобство сверху, чтоб под рукой всегда, а остальное, всякое там гордо-мужицкое – подальше, подальше! В самый уголок его затолкать, чтоб не верещало при случае. Не видно его там, не слышно, и слава богу. А тут приехала, понимаешь ли, жалельщица… Ну ее, эту девчонку с ее душевным пониманием! Чего с нее возьмешь – простушка, она и есть простушка! Кто ее просил-то скрытое да потайное своими именами называть? Никто и не просил…
Всю процедуру досмотров-проверок Таня теперь прошла легко, прошлого опыта набравшись. Даже равнодушно как-то. И в иллюминатор тоже смотрела равнодушно, взлетая над прекрасной страной Францией. Ничего ее больше не трогало, будто жизнь из нее ушла. И проклятая обида все копошилась и копошилась внутри, устраивалась надолго и по-хозяйски. Откинувшись в кресле, решила она в спасительный сон нырнуть, да тоже не тут-то было – слишком уж явственно привиделось ей Отино заплаканное личико с перепуганными, будто потравленными упреком к ней глазками – где ты, нянька моя сердечная, почему бросила? Вздрогнув, она открыла глаза и снова заплакала, тихо всхлипывая. Что-то спросил у нее по-французски сердобольный сосед-старичок, но она только рукой на него махнула невежливо – отстаньте, мол…
Глава 13
– Танюха! Ты, что ли? Откудова? – моргала заспанными слезящимися глазками бабка Пелагея, уставившись на нее в открытую дверь. – Вот тебе на… А я думаю, кто это в дверь трезвонит в такую рань…
– Я это, я, бабушка. Вернулась вот.
– Как это – вернулась? Прямо из Парижу, что ль, вернулась? А Отечка где?
– А Отечку у меня отняли, бабушка. Забраковали меня как няньку да и отняли…
– Да как это – забраковали? А чем ты им не подошла? Здесь, значит, хорошей нянькой была, а там плохой стала?
– Ну да… Сказали, что рожа у меня для их французской жизни не подходящая. Стыдно им на мою рожу деревенскую глядеть.
– Обманули, стало быть? Ох, ироды… Да ты заходи, чего на пороге стоишь, как неродная! Заходи, расскажи все по порядку. Эта ведьма, что здесь была, так распорядилась, что ль? Ой, а она мне и сразу не поглянулась, чертовка эта. Старая, а туда же, под молодуху рядится… И имечко у нее подходящее – Ада! Туда ей, стало быть, и дорога потом определится! За такие дела уж точно в рай ей дорога заказана!
– Да погоди, бабуль, не ругайся. Она и невиновата вовсе. Это дочка ее, Лена, Отю забрала. Не понравилась я ей – деревенская, говорит, грубая, некрасивая… Она даже и матери своей ничего не сказала, не то что мне. Спящего его увезла ночью, тайком… Он к ней на руки даже не пошел – боялся сильно, а она его все равно увезла…
Пройдя в комнату, она упала на диван, уставилась на бабку широко открытыми, полными обиды и слез глазами. Сглотнув, проговорила тихо:
– Ой, бабушка, что же теперь с ним будет-то! Я как подумаю – так сразу страх меня берет… Чего ж они творят с ребенком, сердца у них нет!
Затаившаяся и придремавшая внутри боль, будто резко проснувшись от этого отчаянного слезного возгласа, тут же и встрепенулась, и начала дергать торопливо за все подвластные ей ниточки-веревочки Таниного организма. Спрятав лицо в ладони, она затряслась вся, зашлась в плаче – нехорошем уже, больном, истерическом. Бабка, глядя на нее, только руками всплеснула. Взметая на ходу сухими седыми патлочками, быстро посеменила на кухню и вскоре вернулась, встала перед Таней в боевую позицию и от души брызнула ей в лицо водой изо рта. Таня резко вздрогнула, то ли икнула, то ли взвизгнула от наглой такой неожиданности, но плакать перестала. Вдохнула-выдохнула – и будто отпустило ее. Потом еще раз с силой набрала в грудь воздуху и махнула на бабку Пелагею рукой. Сердито, но незлобиво махнула, вспомнив конечно же, как таким же вот образом она и в детстве ее лечила от страстно-болезненных слез.
– Ну, бабушка, ты чего… Хоть бы предупредила, что ли! Так и заикой меня сделаешь… – снова икнув и улыбнувшись сквозь слезы, проговорила Таня.
– Да не сделаю, не сделаю… От святой воды еще никто заикой не сделался. А лихоманка, глядишь, прошла. Тут, Танька, главное вовремя ее захватить, лихоманку-то эту человеческую, не дать ей завладеть тобой полностью. Я ж вижу, ты скукожилась уже, и слова тебе всякие говорить бесполезно – все равно впрок не пойдут. Вот и полечила маненько… Полегчало тебе?
– Ну да, полегчало вроде… А только все равно на душе камень тяжелый лежит, бабушка. Ну вот скажи: ну за что она со мной так, Лена эта? Так меня холодом да презрением облила, будто я совсем уж убогая какая. Вроде как стыдно ей для Оти такую няньку держать – рожей, говорит, не вышла… При чем тут рожа-то моя, баб? Я ж сердцем к нему привязалась, я бы всю себя отдала… А она – рожа не та… Господи, обидно-то как! И обидно, и Отю жалко…
– Да ладно, Танюха. Сколько еще у тебя обид этих в жизни будет – на всех не наздравствуешься…
– Да ты не понимаешь, бабушка! Она внутри у меня засела, обида эта! Так черно там стало – дышать больно. Не знаю почему… Вот тетя Клава покойная, помню, уж какими словами только меня не обзывала, самыми распогаными, а обиды никакой и не было. А тут вдруг…
– Ну да. Обзывать-то тебя Клава обзывала, зато и сердечностью твоей хорошо пользовалась, оттого и обиды у тебя на нее не осталось. А тут на сердечность твою плюнули, выбросили просто, как хлам ненужный, оттого и обидно тебе. А ты брось, Танюха! Забудь! Забудь, пока все свежее!
Выползи из этой шкуры, хоть с кровью, но выползи. Иначе тоской измаешься. Не дай бог она врастет в тебя корнями, тоска-то.
– Да как же – забудь… Я вон глаза закрою и Отю вижу… Жалко так его…