– А ты все по мальчишке так и переживаешь? Интересно, интересно… Он, значит, там остался, а ты тут по нему горюешь…
– Да. Переживаю. И горюю… – вздохнула протяжно Таня.
– А почему? Почему, Тань? – слишком уж заинтересованно переспросил Павел, наклонив к ней совсем близко лицо.
Таня взглянула ему в глаза, удивилась тихо – застыло в них что-то непонятное, страдальческое и болезненное, ему, Павлу Беляеву, совсем уж не подходящее. Потому что не бывает у мужиков из телевизора таких вот глаз. У них у всех глаз веселый, радостный, и жизнью своей, и всем на свете довольный. Не простым было любопытство Павла Беляева, ой не простым. И впрямь страдальческим да болезненным оно было, Таня это сразу почувствовала. Она всегда умела чужую боль через себя пропускать. И чужое страдание тоже.
– Павел, у тебя что-то случилось, да? – спросила осторожно.
– Да почему сразу случилось… – досадно отвел он от нее взгляд. – Просто спрашиваю… Странно мне просто! Ты-то чего по Матвею изводишься? Он же чужой тебе! Да и вообще… Живет там себе среди нянек, солнышку радуется… А ты здесь извелась вся, словно в Сибирь его увезла и среди снегов одного бросила!
– Ну да… Вот и бабушка Пелагея так же говорит… – задумчиво протянула Таня.
– Слушай, подруга, а ведь мне тебя Бог послал! – без всякого перехода вдруг заговорил Павел и даже подпрыгнул слегка на сиденье, разворачиваясь к ней всем корпусом. – Может, выручишь, а? Посидишь с моим пацаном недельку? Понимаешь, мне его девать совсем некуда, с понедельника весенние каникулы начинаются… А мне лететь в Берлин на семинар надо – ну хоть порви меня на части! А я тебе заплачу хорошо…
– Ой, да ради бога, Павел! Посижу, конечно!
– Правда?!
– Ну конечно… Что в этом такого-то?
– Ну, ты молодец, Танюха! Так меня выручишь… Да я даже и на самолет успею! Погоди-ка, я сейчас…
Одной рукой держа руль и коротко взглядывая на дорогу, освободившуюся наконец от занудной пробки, он выудил из кармана куртки мобильник, торопливо набрал номер и закричал в трубку:
– Сашка, не сдавай мой билет, я с тобой лечу! Не успел еще? Ну, слава богу… Да, да, пристроил… Да тут, к знакомой одной… Жди меня в аэропорту, я успею! Ну все, пока… – и тут же, быстро произведя следующую торопливую манипуляцию с телефонными кнопочками и слегка понизив голос, снова заговорил в трубку: – Гришук, давай собирайся быстренько. Кинь там в рюкзачок штаны, рубашку, щетку зубную… Ну, сам сообрази. В гости поедешь к одной моей знакомой тетеньке. Да на неделю всего! Что?! С ума сошел, что ли? В какой детдом, ты что? – сердито заорал вдруг Павел в трубку так, что Таня вздрогнула и шарахнулась от него подальше. – Чтоб я от тебя больше ничего подобного не слышал! – продолжил тем временем бушевать Павел. – Понял, засранец? Ну вот и хорошо, что понял… Мне просто уехать надо на неделю, а ты сам не справишься… Ну ладно, ладно… Выходи к подъезду, я увижу… И мою сумку дорожную захвати, она в прихожей стоит. Все, Гришук, некогда мне!
Взглянув на часы и чертыхнувшись тихонько, он торопливо вырулил в какой-то переулок, пытаясь объехать очередной дорожный затор, между делом проговорив Тане деловито:
– Ты его не особо балуй да опекай, он парень вполне самостоятельный. Ну, шустроват, конечно, не в меру, но ничего, терпимо. Ест все подряд, что не приколочено. В общем, хороший парень…
– Он твой сын?
– Ну да, сын, конечно… А почему ты спрашиваешь?
– Да так…
– Да, он мой сын. Приемный. Еще вопросы есть?
– Нет… Вопросов больше нет, – быстро произнесла Таня, почуяв некоторое раздражение в его голосе. Хотя и были у нее к нему вопросы конечно же. Очень хотелось, например, знать, куда подевалась мать мальчика. Тоже, что ль, в командировку срочную подалась, оставив ребенка на отчима? А что? Раз он приемный, значит, Павел Беляев ему – отчим? Хотя при чем тут детдом? Он же про детдом что-то говорил, когда с ребенком разговаривал! Или… Или он никакой и не отчим ему вовсе? А кто тогда? Усыновитель? А жена Павла Беляева, выходит, ему усыновительница? Очень все это Тане было любопытно, конечно. Но что делать – в чужую душу лезть вот так, за здорово живешь, она не умела, хоть и выросла в окружении деревенского простодушия, смешного и наивного, в котором секретов да недомолвок не признавалось в принципе, а любопытство не за порок почиталось, как в той поговорке сказано, и уж не за свинство, извините, а вовсе даже наоборот – за уважительный к персоне интерес. Она, живя в городе, давно уже это правило усвоила – любопытство свое здесь подальше прятать надо. А может, городской дух обманной тактичности в нее уже так въелся, что начал диктовать свои правила поведения… В общем, вопросов она Павлу больше задавать не стала. Захочет – сам скажет. А не захочет – так и не надо.
Пасынком Павла Беляева Гришей оказалось худющее долговязое создание с яркими рыжими вихрами и конопушками, с васильковыми хитрыми глазюками на пол-лица. Тане сразу улыбнуться захотелось, на него глядя. Хороший какой мальчишка, будто солнышком поцелованный. Юркнув на заднее сиденье, он тут же проговорил деловито:
– Так вы и есть та самая тетенька, которой меня папа подбросил?
– Да, я та самая и есть… – рассмеялась Таня, обернувшись к нему.
– Тогда давайте знакомиться. Меня Григорием зовут, а вас как?
– А меня – Татьяной.
– А по отчеству как?
– Да ну, зачем по отчеству…
– А как тогда? Что, можно просто тетей Таней называть?
– Ну да, валяй тетей Таней… А чего церемониться-то? Я церемоний всяких не люблю, Гриш…
– Ага! И я тоже не люблю! – улыбнулся довольно мальчишка, сверкнув на нее истошной синевой глаз.
– Ну вот и познакомились… – проговорил Павел, выруливая со двора на большую дорогу. – Сейчас вас до дома доброшу и в аэропорт рвану… А ты, Гришук, тетю Таню слушайся! И бабушку ее тоже!
– А что, еще и бабушка будет? – деловито осведомился Гриша.
– … И не выступай там без надобности, – продолжал свои наставления Павел, – а то знаю я твои потребности в приколах ежечасных… А я звонить тебе буду часто. И тете Тане тоже. Учти, если ты плохо себя будешь вести, она мне тут же нажалуется!
– Ладно, пап, не волнуйся. Буду вести себя занудно и правильно. Обещаю даже фейс каждый день мыть, шмотки за собой не разбрасывать и по утрам причесываться, – и, обращаясь уже к Тане, спросил, нахмурив брови рыжим домиком: – А комната у меня своя будет, или как?
– Или как, Гриша, – улыбнулась Таня и развела виновато руками. – Комната у меня всего одна, так что придется жить тебе в тесноте, да не в обиде…
– Ой, да ладно! – легко согласился Гриша – Я же просто так спросил… Я вообще-то долго к своей комнате привыкал, поначалу даже страшновато ночами было. А компьютер у вас есть, тетя Таня?
– Ой, нет… Нету у меня компьютера, Гриша…
– И хорошо, что нет! Я догадался с собой ноутбук взять! Правда, я молодец, пап?
– Молодец, молодец… – рассеянно подтвердил Павел, сворачивая в очередной переулок, чтобы объехать намечающуюся пробку. – Только много за ним не сиди. Вредно, говорят. Черт, не опоздать бы…
До Таниного дома доехали на удивление быстро. Павел повернулся к Тане, улыбнулся ей еще раз благодарно, тихо проговорил:
– Нет, точно мне тебя сегодня Бог послал…
– Ну да! – засмеялась она легко. – Не послал, а под колеса кинул. А ты на меня еще и ругался!
– Да дурак был! – махнул он рукой весело и тут же скомандовал: – Так, все, друзья, выметайтесь отсюда быстрее! Опаздываю я! Завтра позвоню, узнаю, как вы тут. Гришка, не подводи отца, понял?
– Да понял, понял… – пробурчал себе под нос мальчишка. – Ехай давай в свой Берлин…
Бабка Пелагея, открыв дверь, только руками всплеснула, глядя на юного гостя:
– Ой, это откудова такой рыжий, Танюха? Ты где его взяла?
– Да это Гриша, бабушка. Павла Беляева сын. Помнишь, который от Ады приходил? Ну, доверенное лицо…
– А! Ну как же, как же… Что ж, Гриша так Гриша. А я бабушка Пелагея, стало быть…
– Ой, а это у вас так вкусно пахнет, что ли? – потянул призывно носом мальчишка, сглотнув слюну. – Мне еще на лестнице как по носу вдарило…
– А то! У нас, конечно! – гордо подбоченилась бабка. – Давай раздевайся скоренько да руки мой, пироги есть будем. А бандуру свою вон на тумбочку положи, чего ты с ей обнимаешься, как с девкой…
– Это не бандура. Это ноутбук! – обиженно хлопнул рыжими ресницами Гриша.
– Хто?
– Ой, да я потом вам его покажу, ладно? Давайте сначала ваших пирогов поедим, а потом я все свое вам покажу!
– Ага. Давай. Танюха, а ты чего стоишь, скуксилась вся? Заболела, что ль? Раздевайся, пошли ужинать!
Таня и впрямь стояла у стеночки, припав к ней затылком и закрыв глаза – голова вдруг закружилась так сильно, что она боялась пошевелиться. Кое-как стянув шубу, она доплелась до своего дивана, рухнула головой в подушку, проговорила вяло:
– Бабуль, вы там с Гришей ужинайте без меня… Я потом… Я полежу немного и приду…
– Да что с тобой такое?
– Не знаю, плохо мне что-то. Тошнит, голова кружится. Давление низкое, наверное. Спать хочу… Я посплю минут пять… Ты иди, бабушка, иди, покорми Гришу…
Она тут же провалилась в глубокую мутную дрему, не успев даже испугаться толком – чего это вдруг на нее такая благородная болезнь напала. Отродясь с ней такого не бывало, ни давлений, ни головокружений… Может, не по-весеннему холодный месяц март на нее так подействовал? Иль магнитные бури разбушевались? А что? Многие пациенты в больнице жаловались сегодня на головную боль…
Проснулась она поздно – часы уже одиннадцать показывали. Над диваном горел слабенький фонарик-ночник, ни бабки, ни рыжего ее гостя в комнате не было. Из-под закрытой двери пробивалась яркая полоска света – на кухне сидят, значит, чтоб ее не тревожить. Легко подскочив, она встала, тихонько прокралась к кухонной двери, открыла…
Картина перед ней предстала очень интересная, конечно. Сдвинув хлипкие табуретки, бабка Пелагея и Гриша сидели плечом к плечу, дружно склонившись над ярко светящимся и чем-то сильно на нем мельтешащим экраном ноутбука. И даже головами соприкасались, образуя в забавном своем единении то ли контраст, то ли, наоборот, некую странноватую гармонию – одна голова была аккуратной, в чистенький да беленький бумазейный платочек повязанной, а другая отсвечивала не ее фоне ярко-рыжим вихрастым пламенем, вырастала буйным цветком из стебелька тонкой шейки с выпуклыми позвонками. Они Таню и не заметили даже, эти головы, и развернуться в ее сторону не изволили. Потому как увлечены были сильно.
– … А куды, куды пальцем-то тыкать надо? Я опять запамятовала, Гришук… – свистящим шепотом спрашивала бабка Пелагея, чуть подталкивая мальчишку сухим локотком под ребра. – Уж больно интересно мне в ей разобраться, в штукенции этой…
– Да не сюда! Не сюда! Неправильно! Надо не в шифт, а в энтер… – тоже шепотом горячился в ответ Гриша. – Я сто раз уже показывал! Вот сюда надо…
– Эй, друзья, шифт и энтер, вы хоть знаете, который час? – засмеявшись, прервала на корню эту идиллию Таня. – Двенадцатый уже, между прочим! Кончайте ваши завлекухи, спать ложитесь! Гриш, мы тебе на полу постелем, ничего? Я б сама на пол легла, да мне завтра утром на работу идти, я дежурствами подменилась. Боюсь, не высплюсь… Бабуль, постелешь ему, ага?
– Ладно, Гришук, завтра доиграем… – с сожалением оторвалась от экрана бабка. – И правда спать пора… Пойдем, я тебе свою перину на пол брошу. Любишь на перине спать?
– А чего это – перина?
– А это, Гришук, вроде подушки такой большой. Падаешь в нее и засыпаешь без задних ног! И сны хорошие снятся – цветные и веселые! – обняла его за плечи Таня.
– Теть Тань, а папа мой на самолет все-таки успел. Позвонил, когда вы спали. Сейчас еще летит, наверное… – вздохнув, поднял на Таню грустные синие глаза мальчишка. – Вам привет передавал…
– Да? Спасибо! – обрадованно улыбнулась она ему, потрепав по рыжим вихрам. – Будет еще звонить – и ему от меня передавай привет горячий…
Глава 16
Не любил Павел Беляев ни поездов, ни самолетов. Не любил этой дорожной дурацкой паузы, этой вынужденной несвободы в собственном движении. Снаружи-то ты двигаешься, конечно, едешь-летишь куда-то, и в то же время сидишь, как дурак, к одному месту привязанный, и чувствуешь себя абсолютно беспомощным, будто из жизни основной кем-то вынутым да брошенным на съедение мыслям всяким нехорошим. Они, мысли эти, подлые такие, только и ждут момента, когда ты один на один с ними останешься, и никакими газетками-журнальчиками от них не спасешься… Вот же хорошо Сашке – как упал в самолетное кресло, так и задрых сразу! Счастливый. Ему хорошо. От него любимая жена не уходила, перед выбором жестоким его не ставила, сердце и душу всмятку не разбивала. А раньше и он вот так же умел дрыхнуть в самолете. Да уж, много чего другого-хорошего было раньше, в той его жизни, такой устроенной, такой беззаботной… Жаль ее, ту жизнь, конечно. И сейчас жаль, и всегда будет жаль. Никто и никогда не бывает готов отпустить от себя хорошее и привычное, отодрать с кровью и мясом. Больно потому что. Такая вдруг паника перед этой болью нападает, что сам себя не узнаешь. А потом будто в ступор входишь и не ощущаешь уже ничего. Стоишь столбом соляным, глазами моргаешь и смотришь, как слова жестокие летят в тебя камнями, и уклониться от них совсем некуда…
– … Павлик, ну ты пойми меня, я очень тебя прошу! Каждый человек имеет право на ошибку! Ну нельзя, нельзя жить так, как ты! Все мы в жизни совершаем какие-то поступки, но нельзя вот так…
– Как, Жанна?
– Нельзя так крайне категорически к сделанному тобою поступку относиться, Паш! Нельзя жить в такой от него зависимости, в безысходности… Надо давать себе право на ошибку!
– Какую ошибку, Жанночка? Про какую ошибку вообще можно здесь говорить? Что-то я тебя не понимаю совсем…
– Да все ты прекрасно понимаешь, не изображай из себя идиота! Да, ты честный, ты порядочный, я знаю. Я это очень даже хорошо знаю, Павлик. Но честный и порядочный – еще не святой! И я тоже не святая. Я самая обыкновенная женщина. Да, я ошиблась. Я ж не знала, что не смогу… Я так страдаю, Павлик! Я вчера даже к психоаналитику ходила…
– Да? Это что же, он тебя этому научил? Это он предоставил тебе право на ошибку? Надо же, добрый какой психоаналитик… А про обязанности человеческие он ничего такого интересного тебе не говорил? Нет?
– Павлик, я скоро с ума сойду… Ну нельзя же так, ты пойми… Я страдаю, измучилась вся, а ты хамишь!
– Жанночка, не надо, успокойся, прошу тебя…
Спорили они уже давно. Сначала молча спорили, глазами только. А потом и слова жестокие в ход пошли. Нет, поначалу все хорошо, конечно, пошло, поначалу все сложилось просто замечательно… Пожив две недели у мамы, Жанна вернулась домой, быстро разобралась с холостяцким беспорядком в квартире, сварила вкусный борщ, накормила их до отвала. Они с Гришкой радовались, как дети, и все помогать ей пытались – выхватывали друг у друга из рук то ведро с мусором, то щетку пылесосную, то в магазин срывались бежать по первой же ее просьбе. Так прожили они неделю – Павел и обрадоваться боялся. Все приглядывался к жене и так и этак, плевал суеверно через левое плечо… И только вздохнул-расслабился, как вот оно, Жанночкино раздражение, тут же и проснулось, вспыхнуло первыми жгучими нотками. Ни с того ни с сего, абсолютно на ровном месте. Вроде и Гришка вел себя тише воды ниже травы…
Нет, она старалась, конечно, надо отдать ей должное. Очень старалась. И кормила его завтраками, и ни одного собрания школьного родительского комитета не пропустила, и одежку ему покупала всякую модную. Старалась, а только через силу будто. Себя превозмогая. Очень заметно было, как растет, растет внутри раздражение, и как она мучается им, бедняга, и держит, держит его в железных скобках… Вот и прорвалось…
– Павлик, родной, ну пожалей ты меня, а? Ну не могу я больше… Хочешь, последними словами обзови, ударь даже! Не принимает моя душа чужого ребенка, не дано мне этого! Своего бы приняла, наверное, а чужого – нет… Не умею я этого… Ну что меня, казнить за это надо?
– Жанна, не надо, успокойся… – Это было все, что он мог ей сказать. Повторял и повторял попугайски это "не надо-успокойся", будто других слов никаких не знал. А может, и правда не знал…
– Да хватит уже! – взрывалась слезами Жанна. – Надо решение какое-то принимать, а не тупо талдычить одно и то же!
– Какое решение, Жан? Какое тут может быть решение?
– Мужицкое, вот какое! И если ты меня любишь, то найдешь в себе силы и примешь его! Ведь ты меня любишь? Или нет?
– Люблю, конечно…
– И я тебя очень люблю, Павлик… – улыбалась она сквозь слезы манкой своей, такой уже привычной, такой сексуально-зовущей к себе улыбкой, что сердце замирало на долю секунды и тут же начинало сжиматься-разжиматься с бешеной скоростью. Да, он очень любил ее. Всегда любил. Так любил, что никакой другой женщины ему и знать не хотелось. Да он и не знал, если честно в этом грехе признаться. Так и прожил верным кретином всю свою женатую жизнь. Рассказать кому из мужиков – помрут со смеху…
Он даже шагнул было к ней и руки уже протянул, но она тут же и ускользнула из его рук гибкой змейкой и проговорила быстро, будто решилась на что:
– … Тогда давай отдадим его обратно в детдом, Павлик! Ну не получилось у нас, давай сами себе в этом признаемся!
Захлебываясь словами, она стала торопливо выкрикивать, будто выплевывать ему в лицо все внутри накопившееся. Задыхалась к концу фразы, вбирала на слезном всхлипе в грудь воздуху и снова выкрикивала, и тяжелые слова летели в него камнями – он даже руки вперед поначалу вытянул, чтоб не так страшно было. А потом страх прошел. Стыдно отчего-то стало. Стоит как идиот, будто из-под жениного каблука на свет белый выглянул, и слушает внимательно, только что не кивает… Как это вообще можно слушать-то? Вон, целую философию уже под свою подлость подвела, всю ее оправдала да облизала с головы до ног…
– … Нельзя в этих делах против Бога идти, Павлик! Раз отказал мне Господь в детях, значит, так надо ему! А я взяла на себя грех, против Бога пошла…
– Так он тебе, Бог-то, вроде в материнстве и не отказывал… – глухо проговорил Павел, прервав поток Жанниных излияний. – Вроде как ты сама этот вопрос решала, Бога не спрашивала…
– Да какая разница, спрашивала я кого или не спрашивала! Факт остается фактом – не заложено во мне сопливое сострадание к чужому ребенку! Ну не все же так могут… И у всех есть право на исправление своих ошибок… Мы ошиблись, Павлик! И ты тоже ошибся! Я же помню, как ты этого не хотел! Ты не хотел, это я тебя заставила! А теперь ты притворяешься добреньким, тебе просто страшно самому себе правду сказать… Послушай меня, Павлик! Давай отдадим его обратно, пока не поздно! И ему там лучше будет, пока он совсем не привык…
– Он уже привык, Жанна. Он нам поверил. Понимаешь? По-ве-рил… И хватит об этом. Никуда мы его не отдадим. Успокойся…
– Нет, ты меня не понимаешь, не хочешь понять…
– Так, все! – вдруг резко произнес он, сам удивившись проклюнувшейся в собственном голосе жесткой нотке. – Все, я сказал! Разговор окончен! Вон Гришка уже пришел, в дверь звонит! Утри слезы и иди открывай…