А потом ее пыл вдруг на спад пошел, притухать как-то начал. Гришка к этому времени у них уже основательно прижился, и в школе друзьями-проказниками обзавелся, и пару раз пришлось покраснеть Жанночке на родительском собрании… Да и вообще шумно в доме стало. То расколотит что парень, то с улицы грязным придет, то друзей приведет… Раздражаться стала Жанночка. А Павел, наоборот, испугался. С ним-то как раз обратный процесс произошел.
Не то чтобы он парня этого полюбил безумно, просто принял его, и все, как данность. Во всех же семьях без исключения дети так же растут – и с улицы чумазыми приходят, и в школе, бывает, до кровавых ссадин бьются… Надо же все это принимать по-матерински да по-отцовски, раз назвались они ими в одночасье. Любовь родительская, она ведь штука такая… повседневная. Обывательская, можно сказать. И не порывами морского приятного ветра дует, а дождичком ласковым да теплым на голову льется. Изо дня в день, по капелькам, в будничной своей обыденности. И никто из отцов-матерей не задается вопросом, как он своего ребенка любит, хорошо или плохо. Тут оценочной шкалы нет. Любят, и все тут. Раз родили – вырастить надо. Оно, конечно, очень непростое дело – ребенка вырастить, но уж так устроен человек, что вложить себя должен в кого-то. Инстинкт продолжения рода – штука очень уж серьезная, а без отрыва от собственного комфорта его и не ублажишь, этот инстинкт…
Павел даже пробовал поговорить с Жанночкой очень осторожно на эту тему, да не вышло ничего путного из того разговора…
– Ты считаешь, что я плохой матерью оказалась, да? Это я во всем виновата, по-твоему? Я его в лучшую школу определила, я вожусь с ним с утра до ночи, пока ты в редакции своей пропадаешь, я всю себя до конца отдаю… А он…
Он просто неблагодарный мальчишка, и все! Он добра не понимает…
– Жан, да какой ты от него благодарности ждешь, ей-богу? Ты чего? – вдруг вышел из себя Павел. – Когда это дети в его возрасте были за что-то благодарны своим родителям? Он же маленький еще! Он же за чистую монету все принял! Он поверил нам! Ты что, дивидендов за свой поступок от него ждешь?
– Ой, да ничего я не жду… Просто… Просто я очень устала, Паш… Ты прости. Я сама не понимаю, что происходит… – потянула она к нему жалобно ладони. Но на полпути их и остановила, вернула обратно, сложила горестно на щечки, приготовившись заплакать. – Я не знаю, что делать, Паш…
Тут же она будто надломилась резко, сгорбилась в кресле и заплакала отчаянно. Павел замолчал – совсем растерялся. Стоял над ней будто громом пораженный. Смотрел на вздрагивающие плечи зашедшейся горькими слезами жены и молчал, не зная, что ей ответить. Да и что тут ответишь? Сам виноват, раз пошел на поводу… Опустившись перед ней на колени, обнял, стал целовать мокрое от слез лицо.
– Паш, мне надо в себя прийти, наверное… – сквозь рыдания проговорила Жанна, тоже обнимая его за шею. – Все будет хорошо, Паш! Я обдумаю все заново, со стороны на все посмотрю…
– С какой это стороны? Не понял… – отстранился он от нее испуганно.
– Ну давай я у мамы некоторое время поживу, а? Недолго, недели две-три… Я обещаю тебе… Я вернусь… Я очень люблю тебя, Паша! И Гришку люблю! Просто я устала, понимаешь? Мне перерыв нужен. Мне сложно так, сразу…
Вечером он отвез ее к теще. Вернулся, разогрел ужин, накормил притихшего, будто почувствовавшего неладное Гришку. Пояснил грустно:
– А мама в командировку уехала, Гришук…
– А надолго?
– Да нет… Вернется скоро…
А утром он отвез его в школу и даже завтраком успел накормить. А потом помчался устраивать дела этой смешной девчонки, будь она неладна. Так не вовремя под руку подвернулась… Столько времени на нее потратил! Ему ж работать надо! У него теперь даже вечернего времени для работы нет – Гришку надо из школы забирать, ужином кормить да уроки с ним делать… Ничего, он справится. Подумаешь, три недели. А может, и раньше Жанночка вернется. Заскучает и вернется. Она же умная, его Жанна. И добрая. И инстинкт материнский у нее есть, как и у всякой женщины. И нисколько не ущербный, и наверняка даже не меньший, чем у этой смешной деревенской медсеструхи, вцепившейся мертвой хваткой в спасенного ею ребенка, Костиного сына…
Глава 8
– … Селиверстова, ты что, рехнулась? Ты же меня без ножа режешь! Забирай свою мерзкую бумажонку и иди работай! – отбросил от себя Танино заявление заведующий хирургическим отделением Дмитрий Алексеевич Петров. – Увольняться она вздумала, надо же! Нет, и не помышляй даже! А как я без тебя останусь, ты подумала? Я ж без тебя как без рук…
– Дмитрий Алексеевич, подпишите, пожалуйста… – снова подвинула к нему бумагу Таня. – Вы же знаете, я бы никогда… Просто мне очень, очень нужно! А Маша Воробьева, новенькая, она тоже хорошо ассистирует, мне говорили…
– Да не сочиняй! Говорили ей… – проворчал Дмитрий Алексеевич уже более миролюбиво. – Колись лучше, куда намылилась? В областную больницу, что ли? Я слышал, там платят хорошо…
– Нет, Дмитрий Алексеевич. Уезжаю я. Надолго уезжаю. Даже не знаю, на сколько.
– Куда?
– В Париж.
– Ку-да? – вытаращил он на нее глаза и даже привстал со стула, наклонившись вперед.
– В Париж, Дмитрий Алексеевич! Правда в Париж!
– Замуж, что ли? По Интернету?
– Ой, ну что вы… Какой Интернет, какой замуж…
– А что? Может, и разглядел тебя кто? Давно уж пора. Заграничные мужики, они ж тоже не дураки. Не все на пудру да косметику с тряпками падки. Их-то этим добром как раз и не удивишь. А ты у нас не девка, а клад ходячий. Любого осчастливить можешь.
– Ой, да ладно вам… – махнула рукой в его сторону Таня и опустила голову, чувствуя, как предательский свекольный румянец хлынул на щеки. – Ерунду какую-то опять говорите, ей-богу…
– Ладно, Селиверстова, дуй в свой Париж. Удачи тебе. И без хорошего мужика не возвращайся, – проговорил он насмешливо, ставя подпись-закорючку на Танином заявлении. – Жалко, конечно, но что делать… Совсем наши мужики с ума посходили – таких девок иностранцам отдают!
– Всего вам доброго, Дмитрий Алексеевич. Хороший вы человек. Спасибо вам за все.
– Да ладно, иди уж, не трави душу. И это… посмелее там будь, поняла? А не поживется если, то обратно сюда возвращайся. Я рад буду. Иди…
Таня чуть не расплакалась, выйдя из его маленького кабинета. Она вообще в эти дни только и делала, что с трудом слезы сдерживала. Очень трудно, как оказалось, отрывать от себя с годами прикипевшее. Гораздо труднее, чем кажется. Вроде радоваться ей надо – столько всего нового впереди, а она готова слезами умыться, прощаясь с приевшейся глазам больничной серостью. Без нее уже и аппарат новый в операционной опробуют, и ремонт в коридоре сделают… Надо бы сказать, чтоб не красили его снова серой краской! А то везут человека на операцию, а он перед глазами только серость сплошную видит. Нехорошо это, неправильно. Хотя какая уж теперь разница… И без нее теперь все сделают.
Провожали ее с сожалением и слова всякие хорошие говорили – и врачи, и медсестры, и санитарки. Вот странные все-таки люди, эти медики! Такие неприступные, такие очень сильно гордящиеся тем, чего другие знать не могут… Медицинская наука – она действительно специфическая, тут никто и не спорит. Она и самим-то медикам ой как не просто дается за долгие годы учебной зубрежки, с огромным трудом у них идет, бывает, это проникновение в природу человеческих болезней. А уж когда приходит – тут уж все. Тут уж – чего греха таить – вместе с этим проникновением и превосходство невольное над остальным человечеством к медику подкрадывается. Куда от него денешься-то? И в самом же деле – такие они все туповатые, больные эти… И такие робкие, беззащитные перед своей болезнью… Для них врач в это время – царь и бог. Сами его и искушают этим. Как тут превосходству песнь свою гордую не спеть? Оно, это медицинское превосходство, кажется, будто от характера человека-врача и не зависит вовсе. Ему без разницы – добрый или злой врач, хороший или плохой. Живет в нем само по себе, и все. Прилепляется с годами, как профессиональная болезнь. Правда, иногда и до курьезов доходит, особенно в последнее время. Медицина-то далеко не бесплатной стала, и так уж получилось, что многие больные, поумнев да подстраховавшись, могут некоторым врачам и фору дать в их познаниях, и термином специфическим нос утереть. И получается, что нет для врача врага злее, чем укравший его превосходство пациент. Раздражает же! Итак зарплата нищенская, а тут и последнюю радость отнимают…
Сама Таня этим превосходством не страдала ничуть. У других видела, а сама не страдала. Как-то не получалось у нее этого. Всех ей было жалко – и врачей, и больных. Но жалость свою она внутри у себя под замком держала, словами особо не демонстрировала. Не дай бог, почтут за профнепригодность. Раз не положено медику "сю-сю" над больным, значит, не положено. Можно ведь и не словами ее выразить, а исполненной от души профессиональной обязанностью…
Выходя из больничного парка с хилыми, съежившимися на раннем мартовском ветру деревцами, она еще раз оглянулась на длинное двухэтажное строение и поклонилась ему незаметно. Получилось так, будто из церкви выходила. Только и осталось – перекреститься. Если б народу на улице не было, то, может, и перекрестилась бы. А что? То место и свято, где душа твоя людям пригодилась, где востребовано было твое смирение да расторопность, да необходимость при болезни человеческой. Вздохнув и проглотив вновь подступивший к горлу слезный комок, она бегом побежала на автобусную остановку – времени на дорогу пешком не оставалось совсем. Хотя и тянуло пройтись в последний раз, еще раз прочувствовать в себе то состояние приятной усталости, которое бывает после хорошо сделанной трудной работы, когда идешь себе потихоньку, словно плывешь по вечернему воздуху. И усталость эта приятная рядом с тобой идет, словно сердечная подружка, и все у тебя внутри этой дружбой хорошей заполнено до остаточка…
Сидя у окошка в автобусе, она все вздыхала и будто даже всхлипывала немного, провожая глазами уносящиеся от нее знакомые городские пейзажи. На душе было тревожно и неспокойно, и все думалось, не забыла ли она чего важного сделать перед отъездом. Может, надо в банк сходить да еще денег со счета взять? Она теперь знает как. А с другой стороны – от покупки билетов остались деньги… Может, для бабки Пелагеи взять? Так неудобно опять же – они ж на Отю оставлены, деньги эти. Да бабка и не возьмет еще, скажет, у меня пенсия есть законная… Хотя какая уж там пенсия, слезы одни…
Так и не решив этого щекотливого вопроса, Таня вышла на своей остановке и быстрым шагом направилась в супермаркет – закупить для бабки продуктов всяких, чтоб на дольше хватило. Муки, сахару, круп, масла подсолнечного… Ничего, проживет. Она умеет. Да и запасец стратегический денежный у нее есть. А с первой получки, которую в няньках заработает, она ей сразу перевод пошлет. И потом тоже посылать будет. Хотя и все равно на сердце неспокойно, мало ли что может случиться? Она ведь не молоденькая уже, бабка Пелагея. Хоть и бодрится вовсю, а прихварывает. Это хорошо еще, что Соня Воротникова, медсестра из терапии, в соседнем доме живет. Она с ней договорилась, чтоб за бабкой приглядывала, захаживала иногда, давление да сахар мерила…
Задумавшись, Таня остановилась, чтоб перехватить в другую руку тяжеленный пакет с продуктами, и совсем было уже и дальше собралась двинуться, как увидела несущийся к ней по тротуару сине-красный яркий комок, сощурилась, узнав в нем Отю, и едва успела поставить пакет на землю, как он взлетел уже к ней на руки, и обнял привычно за шею, и задышал часто и шумно куда-то в ухо. Переваливаясь на сухих ногах, обутых в старинные чесучовые боты, поспешала за ним и бабка Пелагея, ворча на ходу:
– Ишь быстрый какой нашелся! Как помчался к тебе бегом, я и опомниться не успела! Узнал, издали еще узнал… Слезай давай, жених! Всю шубу Танюхе ботинками испачкаешь! А ей в шубе этой в заграницу ехать…
– Ой, баб, а я думала, в курточке лучше, удобнее… Весна же скоро! Чего ж я в шубе-то?
– Да ты что, девка, с ума сошла! Поезжай уж лучше в шубе, все поприличнее будет. Да и куртка у тебя шибко уж неказиста – чисто фуфайка. Стыд глядеть.
– Это пуховик, баб, а не фуфайка…
– Ой, да кто ж тебе туда пуху-то насовал, дурочка! Пуховик! Скажешь тоже не подумавши! Каждая первая девка сейчас в такой курточке ходит, и у всех там пухом набито, что ли? Да столько и пуху-то на всех не напасешься! Уж говори лучше, как есть. Фуфайка, она и есть фуфайка. Надевай лучше шубу и не сомневайся даже. А там с получки прикупишь себе чего новенькое. А шуба – она везде шуба!
– Так неудобно будет, она ж длинная! А у меня еще Отя на руках и сумка с вещами…
– Ничего, справишься.
– Ой, баб, тревожно мне что-то… Боюсь я туда лететь, ой боюсь… Сроду никуда не выезжала, а тут сразу – в Париж…
– А ты не бойся, Танюха! Где наша не пропадала! И опять же парнишонка там при тебе будет, и не обидит никто невзначай… А я тут ничего, проживу. На хозяйстве останусь, дом сторожить. А ты поезжай с легким сердцем. Может, это судьба твоя – в заграницах с жизнью устроиться? Я всегда говорила, что ты, Танька, Богом поцелованная. Так оно и случилось, смотри-ка…
– Я тебе письма буду писать, бабушка…
– Из Парижу? Письма? А что, давай! Я Лизке буду относить, чтоб ейная Дашка мне их вслух читала. Пусть Лизка завидует. А то Дашка замуж за хохла собралась, так Лизка вся исхвасталась, будто тоже внучка за границу едет… А какая Хохляндия заграница? Никакая и не заграница…
Так, в разговорах, пришли они домой, и Таня засуетилась лихорадочно с ключом, слыша доносящиеся из-за двери телефонные трели. Ворвавшись в прихожую, схватила трубку, заговорила отрывисто:
– Да! Да, все хорошо! Да, завтра вылет… Да, Павел помог… Встретят? А где? А как, как меня узнают? Хорошо, поняла… Стоять и ждать… Да, поняла, сами подойдут… Скажут, от вас… Я все поняла, Ада! До свидания, до завтра…
Глава 9
Раньше аэропорт Таня только в кино видела. Текла себе по экрану нарядная толпа, никуда не торопясь, будто праздник праздновала. Красивые женщины непринужденно тащили за собой элегантные чемоданы на колесиках, мужчины на ходу улыбались в свои прижатые к уху телефоны, между ног детишки сновали туда-сюда…
На деле все оказалось совсем не так. Или, может, то кино просто обманчивое какое было. Войдя с улицы в здание аэропорта, она, оробев, встала в сторонку и постояла на входе минут десять, чтоб хотя бы опомниться для начала, привыкнуть немного к пугающей суете людского беспорядочного движения и шуму многоголосья. Потом взяла себя в руки, стала потихоньку по сторонам посматривать, соображая, куда ж ей пойти правильно. А когда глаза понемногу освоились, стало очень даже заметно, что никакого хаоса здесь и нету, а, наоборот, присутствует определенная некая упорядоченность и направленность в этих людских потоках, образующих в своем движении что-то похожее на спирали и стихийные пробки-фонтанчики. И женщины красивые с чемоданами на колесиках в этом движении попадаются, и мужчины с телефонами…
Подумав, Таня решила продвигаться в сторону большого светящегося и мигающего на все лады щита, где и сконцентрировалась вся основная часть улетающего народу. Перекинув Отю на другую руку – затекла совсем от тяжести – и подхватив с пола сумку, она смело вступила в людской поток и направилась в сторону этого мелькания-мигания, решив, что именно там и сообразит дальше, что к чему. Не успела она и голову поднять к этому щиту, чтоб рассмотреть там все хорошенько, как вдруг услышала рядом с собой голос женщины, обращенной, видимо, к своему спутнику:
– Смотри, Левушка, вон наш рейс… Три ноля двадцать шесть, Париж…
– Точно… – откликнулся Левушка. – Пойдем, Ленусик…
Таня незаметно скосила глаза на Левушку и Ленусика, не веря еще своему счастью. Это ж и ее тоже рейс – три ноля двадцать шесть! Она вчера весь вечер билет этот голубенький вдоль да поперек рассматривала – и время вылета, и номер рейса наизусть выучила… Да она просто сейчас за ними пристроится, и никаких проблем! Только надо сфотографировать эту парочку глазами понадежнее, приметы особенные запомнить… Хотя можно и не напрягаться – и без того парочка приметная. А Левушка этот вообще будто бы для нее только и старался, чтоб она в толпе его не потеряла – вон какие штаны клоунские в яркую клеточку напялил – глаза режет. И курточка такая смешная, короткая совсем, да еще и с меховым воротником, как у бабы… И Ленусик Левушкин не хуже – та еще расфуфыра приметная. Волосы розовые, как у куклы, пальто распахнутое длинное, чуть по полу не волочится, а юбки будто и вообще нет – одни голые ноги высовываются. А сколько на ней всяких штучек наверчено! И так все бренчат-звенят на ходу, что на звук этот идти можно, глаза закрыв. Вот и хорошо. Вот и молодцы ребята, Ленусик с Левушкой, и спасибо вам за приметность вашу…
Так и ходила Таня за странной парочкой, держась в отдалении, пока в самолетное кресло не села. И в туалет их проводила, и у киосков всяких постояла, по-шпионски одним глазом уставясь в витрину, а другой скосив на желто-синие Левушкины штаны. Что они делают, то и Таня делала. Встали в какую-то очередь, и она встала. Билеты достали – и она достала. И через железки какие-то пробежала, и сумку также во что-то сунула, и та у нее на глазах куда-то поехала… Только тут, с сумкой, неувязочка у нее вышла. У Левушки с Ленусиком чемоданы уплыли по широкой ленте куда-то, а к ней девчонка в голубой рубашечке вдруг привязалась как банный лист:
– У вас же ручная кладь, берите с собой в салон…
– Что? – округлила на нее испуганно глаза Таня, боясь задержаться и отстать от Левушки с Ленусиком, шустро побежавшим уже в другую очередь. – Я не поняла, простите, что надо делать?
– Сумку, говорю, в багаж вам не стоит сдавать! Или все-таки будете?
– Да… Нет… Ой, а можно с собой ее взять, да? Ой, тогда я возьму, конечно…
Подхватив сумку и перекинув быстро Отю на другую руку, она кинулась догонять своих нечаянных спасителей. И успела, слава богу. И прислушалась, чего они говорят такое…
– Сколько бабок будем показывать? – спросила тихо и небрежно Ленусик у Левушки.
– Ну, скажи, что тысячу везешь… – также небрежно, будто отмахнувшись, ответил ей Левушка. – Сейчас таможенникам вообще это по фигу…
"О чем это они? – опустив Отю на пол, стала лихорадочно соображать Таня. – О деньгах, что ли? Может, спросить? Неудобно как-то. Итак вон Ленусик оглянулась и посмотрела на меня очень уж подозрительно…"