История русской литературы XX века. Том I. 1890 е годы 1953 год. В авторской редакции - Петелин Виктор Васильевич 22 стр.


9

В это лето 1909 года родилась одна забавная штука, которая потом долго служила предметом серьёзных разговоров. М. Волошин и Е. Дмитриева затеяли игру: послали в журнал "Аполлон" её стихи под псевдонимом Черубина де Габриак.

В "Хронике" журнала "Аполлон" (1909. № 2) появилась заметка Макса Волошина "Гороскоп Черубины де Габриак":

"Когда-то феи собирались вокруг новорожденных принцесс и каждая клала в колыбель свои дары, которые были, в сущности, не больше, чем пожеланиями. Мы, критики, тоже собираемся над колыбелями новорожденных поэтов. Но чаще мы любим играть роль злых фей и пророчить о том мгновении, когда их талант уколется о веретено и погрузится в сон. А слова наши имеют начальную силу. Что скажут о поэте – тому и поверят. Что процитируем из стихов его – то и запомнят. Осторожнее и бережнее надо быть с новорожденными.

Сейчас мы стоим над колыбелью нового поэта. Это подкидыш в русской поэзии. Ивовая корзина была неизвестно кем оставлена в портике Аполлона… Аполлон усыновляет нового поэта…"

Вся статья была выдержана в серьёзных тонах, и никто, во всяком случае, и не догадался, что это очередная мистификация. В этом же номере было напечатано двенадцать стихотворений Черубины де Габриак и объявлялось, что в портфеле редакции есть ещё её стихи. Шутка шуткой, но добились своего: в следующем номере "Аполлона" Иннокентий Анненский признавался в том, что стихи Черубины де Габриак породили в нём "какое-то неопределенно-жуткое чувство".

Молодые поэты-символисты упорно продолжали заниматься в "Академии стиха". Лекции Вячеслава Иванова и Иннокентия Анненского, встречи и разговоры с Гумилёвым, Анной Ахматовой, Мариной Цветаевой, Юрием Верховским по-новому осветили многие проблемы стихосложения. Много дали лекции Иннокентия Анненского. Длинный, сухой, красивый старик, все ещё ходивший в педагогическом мундире (он много лет был инспектором и директором различных гимназий), поразил начинающих поэтов проникновенным знанием русской классики, особенно Лермонтова. Когда он начинал читать знакомые с детства стихи, словно открывался новый мир, столько несравненной задушевности и необъятной глубины несло его исполнение. Анненский своими знаниями, бескорыстием и добротой сразу пленил сердца молодых слушателей, сразу стал непререкаемым авторитетом, хотя большинство его стихотворений не были напечатаны; "Кипарисовый ларец" вышел после его смерти.

Выступал в "Академии стиха" и Андрей Белый. "Андрей Белый, – вспоминает В. Пяст, – привлек в качестве материала для исследования даже стихи "Алексея Толстого-младшего", – так называл он вот этого – тогда – поэта".

Много было разговоров в Петербурге вокруг нового журнала "Аполлон". "Золотое руно" и "Весы" закрылись, и новый журнал был просто необходим. Немало серьёзных надежд возлагалось на него, но немало и весёлых анекдотов и шуток ходило по городу в связи с этим литературным событием.

На очередном заседании "Академии" только и было разговоров о новом журнале. Юрий Верховский, тоже поэт, объявил, что вышел первый номер "Аполлона" под редакцией Анненского, Волошина и Волынского.

– А что общего между ними? – вскользь бросил кто-то.

– Что общего между Волынским и Волошиным? Только вол. А между Волынским и Анненским? Только кий, – весело каламбурил Верховский.

Этот очаровательный человек, настоящий поэт и серьёзный филолог, несмотря на его каламбуры и шуточки, кажется, не имел ни одного врага, настолько он был кроток, бескорыстен, а его ленивая мечтательность и неумение устраивать свои житейские и литературные дела стали просто легендарными.

Здесь, в "Академии стиха", состоялась острая дискуссия Иннокентия Анненского и Вячеслава Иванова о путях развития символизма. Оба блистали филологической эрудицией, но позиция Вячеслава Иванова была шире и поэтому привлекательнее для молодых ревнителей изящной словесности. Жаль Иннокентия Фёдоровича. В нём под маской строгого и делового чиновника все видели человека живого и остроумного, с глубоким поэтическим даром.

Во втором номере "Аполлона" в статье "О современном лиризме" Анненский писал: "Граф Алексей Н. Толстой – молодой сказочник, стилизован до скобки волос и говорка. Сборника стихов ещё нет. Но многие слышали его прелестную Хлою-Хвою. Ищет, думает; искусство слова любит своей широкой душой. Но лирик он стыдливый и скупо выдает пьесы с византийской позолотой заставок…"

Редактором и организатором нового журнала стал Сергей Маковский, сын известного художника, выступивший не так давно с поэтической книжкой, регулярно печатавший статьи по искусству.

Сергей Маковский поразил необыкновенной изощрённостью в одежде и добрым приёмом. Но тут было совсем другое. Ни у кого ещё не было таких высоких двойных воротничков, такого большого выреза жилета, таких лакированных ботинок и так тщательно отутюженной складки брюк. А главное, что особенно поразило в наружности редактора, – это его пробор и нахально торчащие усы. И действительно, как вскоре убедились многие авторы и посетители, апломб и безграничная самоуверенность были чуть ли не главными чертами редактора нового журнала.

Но после 1907 года пришло разочарование в "старом" символизме, в абстрактных и бессодержательных образах. Здоровая натура Алексея Толстого влекла его к реальным людям, реальной природе, реальным конфликтам. Он понимает, что уж слишком похожими оказываются все те, кто приходил к Вячеславу Иванову, рабски копируя манеру метра символизма. Сами по себе разные и колоритные в жизни, в стихах они оказывались одинаковыми.

Бальмонт, Брюсов, Блок, Белый, Вячеслав Иванов стали "столпами" символизма именно в силу того, что они никому не подражали, шли не проторенными в русской поэзии путями. Шедшие же за ними следом ничего нового своим читателям не дали. Первые символисты поразили Толстого своей высокой филологической культурой, широтой и глубиной образования. Он терялся и многого не понимал на "средах" Вячеслава Иванова, особенно когда в разговор вступали Андрей Белый, Брюсов, Бальмонт, Мережковский. Ещё несколько лет назад Толстой просто благоговел перед этими метрами. А что теперь? Ведь многие уже стали отходить от избранного ранее пути, ищут чего-то нового, более созвучного времени.

Даже Андрей Белый, казавшийся таким далёким от современных вопросов и проблем, и то заговорил в своём творчестве о жизни как источнике художественных исканий. В предисловии ко второму своему сборнику стихов "Пепел" (1909 г.) он впервые, может быть, выводит свою поэзию из сферы условных и абстрактных красивостей в мир реальных сложностей и трагических противоречий. Если в первом сборнике поэт предстает пророком, пусть осмеянным и непонятым, то теперь Андрей Белый утверждает поэта как гражданина своей страны, кровно и близко воспринимающего всё, что совершается в мире. "Действительность всегда выше искусства, и потому-то художник прежде всего человек". К этому выводу теоретик символизма пришёл только после революции 1905 года. Совесть поэта уже не позволяет ему уноситься в надзвёздные миры или придумывать несуществующих фавнов и кентавров.

Работая над сказками, песнями, изучая первоисточники народного творчества, Алексей Толстой много думал в эти дни о народе. Но его отношение к народу было скорее пассивно-созерцательным: он гордится Россией, её культурой, только смотрит на народ как бы издалека. Он собирал сказки, песни, афоризмы, возмущался теми, кто искажал и упрощал народное творчество.

Совсем недавно ему казалось, что вся жизнь и личность художника – стройная система антиномий, как говаривали на "средах" Вячеслава Иванова, что только художник обладает правом и обязанностью восходить от каждого частного проявления к мировой душе и погружать себя в беспредельность, что только художник является беспощадным отрицателем мира, и никто не знает, как он, насколько ничтожен весь пир мироздания перед чистой грёзой о совершенном… Совсем недавно ему казалось, что такое искусство требует соответственного утончения и преображения самого художника, отрыва его от всего земного, потому что искусство выше жизни. Теперь его увлекают идеи саморастворения художественной личности в народной стихии.

Нет, он должен писать о том, что хорошо знает, что сам или его близкие пережили и передумали. Он должен восстановить как художник недавно минувшую жизнь со всеми её достоинствами и недостатками, со всеми её болями, радостями, противоречиями. Тем более что складывалась благоприятная творческая обстановка: "Аполлон" заинтересован в нём как прозаике. А в том, что он создаст нечто новое в задуманном цикле повестей и рассказов, Алексей Толстой ничуть не сомневался.

И тут произошло одно событие, которое надолго привлекло внимание.

Вечером 19 ноября 1909 года в мастерской Александра Головина, художника Мариинского театра, соберутся ближайшие сотрудники нового журнала "Аполлон", такие как Волошин, Гумилёв, Кузмин, Вячеслав Иванов, Брюсов, Анненский, Сергей Маковский. Может быть, придёт и Блок. И Головин напишет коллективный портрет. Среди этих знаменитостей будет и Алексей Толстой. И, собираясь в мастерскую Головина, Алексей Толстой невольно вспоминал встречи и разговоры с этим замечательным художником и человеком. Кто только не бывал в его мастерской!.. Серов, Константин Коровин, братья Васнецовы, Поленов, Врубель, Малютин, Дягилев, Бенуа, Философов…

Алексей Толстой высоко ценил эскизы декораций к "Кармен", где талант Головина как театрального художника раскрылся в полную силу. Головин оформлял "Руслана и Людмилу", "Дон-Кихота", "Призраки" и "Женщину с моря" Ибсена, "Лебединое озеро"… Слышал Толстой и многочисленные упрёки в адрес Головина, особенно со стороны консерваторов в искусстве: дескать, его декорации, пышные костюмы порой заслоняют сущность пьесы, а в результате возникает противоречие между внешней формой и содержанием спектаклей. Но всё чаще и чаще о Головине говорили как об умном человеке, изумительно талантливом художнике, изобретательность которого неисчерпаема, а как колористу ему нет равных в мире. Говорили, что Роден был потрясён великолепием постановки "Бориса Годунова" во время показа этого спектакля в Париже…

Александр Головин уже не раз обдумывал композицию коллективного портрета. Сначала все приглашенные собрались у него и обсудили расположение фигур, договорились, кто будет стоять, кто сидеть. При таком обилии людей на картине самое главное – не впасть в фотографичность. Вот и обдумывал Александр Головин, как он будет работать… Близилось время "сходки", поздно будет обдумывать, нужно уже сейчас работать: "В центре надобно расположить Иннокентия Анненского, который, естественно, будет во фраке, а может, в смокинге. Его прямая, строгая фигура с гордо поднятой головой, в высоком тугом воротничке и старинном галстуке должна стать как бы стержнем всей композиции… Вокруг него расположатся остальные, кто стоя, кто сидя… – Александр Головин набрасывал карандашом композицию предполагаемого коллективного портрета. – Кузмин пусть станет вполоборота, в позе как бы остановившегося движения. Он будет вторым, что ли, центром портрета, уж очень своеобразное лицо. Да и, пожалуй, среди поэтов "Аполлона" – самый выдающийся талант. Поклоняюсь его таланту, совершенно необыкновенный, поразительный поэт… Его мастерство в передаче сокровенных впечатлений человеческой души исключительно. Не знаю, кто лучше его способен выразить в стихах "интимные", домашние настроения, тихие радости, озаряющие нас в лучшие минуты жизни…"

Внизу уже собирались музыканты, настраивали инструменты, раздавались команды, голоса работников сцены. Все уже начали готовиться к спектаклю. Уж Фёдор-то Иванович Шаляпин наверняка пришёл…

Но замысел коллективного портрета совершенно неожиданно был разрушен и на неопределённое время отложен.

Кто-то пустил нехороший слух о молодой поэтессе Елизавете Дмитриевой, только что опубликовавшей в "Аполлоне" стихи под именем Черубины де Габриак, а сплетню приписали Николаю Гумилёву. Волошин принял близко к сердцу эту сплетню и поверил, что Гумилёв мог быть первоисточником её. И в этот день в присутствии многочисленных посетителей мастерской грубо оскорбил Гумилёва, который незамедлительно вызвал его на дуэль…

На следующий день Алексей Толстой, секундант Волошина, озабоченный предстоящими переговорами о дуэли с секундантами Гумилёва – Зноско-Боровским и Кузминым, ничем серьёзным заниматься не мог, просто листал газеты, пестрящие новостями. Наконец ему позвонил художник Шервашидзе, второй секундант Волошина, и сказал ему, что переговоры о дуэли будут проходить в ресторане Альберта.

Секунданты Гумилёва сразу заявили, что Николай Степанович предлагает стреляться с расстояния в пять шагов до тех пор, пока один из противников не будет убит. Алексей Толстой, зная о невиновности Гумилёва и чрезмерной горячности Волошина, настоял "на пятнадцати шагах и только по одному выстрелу". Пришлось ещё раз заглянуть в дуэльный кодекс Дурасова. Секунданты уходили и вновь собирались в ресторане: Гумилёв настаивал на своём. Сколько пришлось просидеть в ресторане, прежде чем условия были согласованы! Лишь в конце следующего дня Гумилёв принял выработанные условия…

Нет, и эти два дня до дуэли Алексей Толстой не работал, не было настроения. Гумилёв не выходил из головы. Прямой, резкий, даже чуть-чуть надменный, он не прощал оплошностей, слабостей ни себе, ни другим. Мысли о нём мешали Толстому сосредоточиться на новой повести "Заволжье", которую он начал сразу же после "Недели в Туреневе"…

Алексей Толстой вспомнил одну из первых встреч с Гумилёвым летом 1908 года в Париже, в кафе под каштанами. Потом они часто встречались и разговаривали обо всём, что могло их тогда интересовать. О стихах, о заманчивых путешествиях в дальние страны, о Южном полюсе, о парусной яхте под чёрным флагом. Оба только начинали свой литературный путь и любили помечтать о будущем. Оба были молоды, и в них ещё сохранилось столько мальчишечьей фантазии… "А какое прелестное лето было тогда в Париже, – вспоминал Толстой. – Часто проходили дожди, и в лужах на асфальтовой площади отражались мансарды, деревья и облака – точно паруса кораблей, о которых любил говорить Гумилёв… А почему он хотел покончить самоубийством? И зачем он мне всё об этом рассказывал? Ну-ка, вспомню… Как всегда, мы сидели в кафе, и Гумилёв, прямой и длинный, словно бы одеревеневший, в надвинутом на глаза котелке, своим глуховатым голосом поведал свою историю, которая и до сих пор для меня осталась загадочной. Неужели из-за того, что он, мечтая о дальних странах, о путешествиях и приключениях, не мог осуществить ни одного из своих замыслов? Всё-таки это странно… Так он больше не мог, отец, родные не понимали его мечты, надо окончить гимназию, твердили они. И вот он решился… Что было дальше, он не помнил… "Помню только первые секунды пробуждения, а рядом пустой пузырек, в котором был цианистый калий…" "Зачем же вы сделали это?" – спросил тогда Толстой. И Гумилёв ответил: "Вы спрашиваете, зачем я хотел умереть? Я жил один. Страх смерти мне был неприятен…" И всё… Нет, он не был многословен тогда…"

Толстой машинально перелистывал сегодняшние газеты… Сколько новостей, театральных, политических, скандальных и менее скандальных… Александр Куприн в Одессе в поисках сильных ощущений задумал опуститься на "дно морское". После пятиминутной подводной экскурсии писателя подняли. Он запротестовал против этого. Выпил коньяку и вторично опустился в водолазном костюме. В третий раз попросил опустить его: на этот раз он пробыл под водой больше пятнадцати минут. Экскурсия доставила ему громадное наслаждение… Избраны академиками Бунин и Златовратский… Раскрыт великосветский притон госпожи де Круазе… Горький исключён из социал-демократической партии, а потом – опровержение этого сенсационного известия… Среди петербургских друзей Куприна распространился слух, что будто он сжёг вторую часть "Ямы", недавно им законченную… Ну, а вот опять о Куприне… Просто не даёт он покоя газетчикам, падким до скандальных слухов. В Александринском театре с шумным успехом шла пьеса Ходотова "Госпожа пошлость". "Баловнем судьбы" называли этого талантливого актёра и писателя. На этот раз разноречивые отзывы критиков и рецензентов создали спектаклю "шальную рекламу".

В обществе постоянно твердили:

– Надо непременно посмотреть! Неужели такая чепуха!

Причём в спектакле были заняты лучшие актёры театра: Варламов, Савина, Давыдов, Всеволодский, даже эпизодическую роль няни играла талантливейшая Стрельская… О таком составе может мечтать драматург любого ранга… Шутили, что с таким составом можно не только сыграть "Госпожу пошлость", но и прейскурант похоронного бюро… Пьеса касалась "писательской братии". Назывались имена Куприна и других известных писателей, которые якобы послужили прототипами главных отрицательных персонажей пьесы. Куприн не выдержал слухов и прислал телеграмму дирекции театра: "Запрещаю императорским театрам ставить новую пьесу Ходотова "Госпожа пошлость", пока не прочту её…" Ясно, что запрету не вняли, театр был полон…

Имя Куприна не раз возникало в светских и литературных салонах, привлекали и его сочинения, и его бушующий темперамент. Услышав из газет о скандале в доме Николая Ходотова по еврейскому вопросу (о котором упоминалось в Прологе. – В. П. ), Александр Куприн, написавший немало добротных рассказов о евреях, – "Суламифь", "Трус", об отважном и добром Мойше Файбише, о красавице Этлю в "Жидовке", о замечательном скрипаче Яшке из "Гамбринуса", – тут же поделился своими соображениями по острому вопросу с давним другом Фёдором Дмитриевичем Батюшковым:

"18 марта 1909 года. Житомир.

Чириков (хотя у меня вышел не то Водовозов, не то Измайлов) прекрасный писатель, славный товарищ, хороший семьянин, но в столкновении с Ш. Ашем он был совсем не прав. Потому что нет ничего хуже полумер. Собрался кусать – кусай. А он не укусил, а только послюнил.

Все мы, лучшие люди России (себя я к ним причисляю в самом-самом хвосте), давно уже бежим под хлыстом еврейского галдежа, еврейской истеричности, еврейской повышенной чувствительности, еврейской страсти господствовать, еврейской многовековой спайки, которая делает этот избранный народ столь же страшным и сильным, как стая оводов, способных убить в болоте лошадь. Ужасно то, что все мы сознаем это, но в сто раз ужаснее то, что мы об этом только шепчемся в самой интимной компании на ушко, а вслух сказать никогда не решимся. Можно печатно и иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуй-ка еврея! oгo-го! Какой вопль и визг подымется среди всех этих фармацевтов, зубных врачей, адвокатов, докторов и особенно громко среди русских писателей – ибо, как сказал один очень недурной беллетрист Куприн, каждый еврей родится на свет Божий с предначертанной миссией быть русским писателем.

Я помню, что ты в Даниловском возмущался, когда я, дразнясь, звал евреев жидами. Я знаю тоже, что ты – самый корректный, нежный, правдивый и щедрый человек во всем мире, – ты всегда далек от мотивов боязни, или рекламы, или сделки. Ты защищал их интересы и негодовал совершенно искренно. И уж если ты рассердился на эту банду литературной сволочи – стало быть, они охалпели от наглости.

Назад Дальше