История русской литературы XX века. Том I. 1890 е годы 1953 год. В авторской редакции - Петелин Виктор Васильевич 26 стр.


Кажется совсем недавним тот вечер у художника Лентулова, когда Маяковский, проиграв весь свой только что полученный гонорар, схватил в пылу азарта лист бумаги и стал играть в долг. Это его и спасло. Гонорар был отыгран, и он даже остался с выигрышем. Маяковский радовался тогда совсем по-мальчишески. А потом, на Воробьёвых горах, он читал свои стихи, поражавшие парадоксальностью мысли и причудливостью формы. Читал страстно, размахивал руками, будто вколачивал гвозди. Он умел заставить верить в себя. Мучительно думал о футуризме как новом общественно-литературном направлении. Надо же чем-то отличаться от символизма, акмеизма, реализма. Вот и придумали – футуризм, как в Италии. Теперь всё это позади, ничто уж не вернётся и не повторится: ни исторические заседания литературно-художественного кружка на Большой Дмитровке, ни хлопоты по организации книгоиздательства, ни азартные встречи с Буниным, Телешовым, Вересаевым, Серафимовичем. Канули в прошлое и тихие вечера в доме Валерия Брюсова, когда хозяин за скромно накрытым столом спокойно и размеренно читал свои стихи, деловито и авторитетно высказывал критические замечания. А смешной Северянин – высокий, худой, большеносый, напудренный, вызывающе игравший великого эго-поэта…

И вот теперь из-за того, что в мире накопились трагические противоречия, которые могут быть разрешены только силой, оружием, всё это налаженное, устоявшееся пойдёт прахом. Страшно подумать, что ждало всех впереди.

В это лето чувство беспокойства прочно вошло в сознание русского образованного общества: правильно ли они живут, не слишком ли много уделяют времени беззаботным удовольствиям и веселью, не пора ли заняться чем-то серьёзным?

* * *

И вот в один из июльских дней, незадолго до начала войны, вспоминал впоследствии Алексей Толстой, он сидел в Феодосии на берегу моря с удочкой в руках. К нему подошёл знакомый местный журналист и сказал, что сегодня приехал наш депутат из Петербурга и рассказывает, будто мы накануне большой войны, а воевать будто бы можем только так: отдадим немцам Варшаву, австрийцам Киев, турки займут Крым – это единственный способ провести кое-как нашу мобилизацию. Тут он наклонился и таинственно зашептал: "Можете себе представить, сербские офицеры убили эрцгерцога Франца Фердинанда, наследника австрийского престола. Австрия, несомненно, воспользуется этим и применит военные санкции к Сербии. Знают, что Россия не готова к войне. И если Россия не вступится за Сербию, то австрийцы при содействии Германии проглотят её. Весь мир готовится к войне, только в Петербурге по-прежнему царит безмятежное спокойствие. Если государь и дальше будет вести дело таким же образом, то, конечно, турки оттяпают нашу Феодосию вместе с Коктебелем. Я, конечно, не националист, но можете себе представить, что будет, если турки окажутся здесь".

Алексей Толстой тут же ушёл с поплавка, купил газеты, но там была только краткая информация об убийстве эрцгерцога. Всерьёз он никогда не занимался политикой. В его кругу это считалось занятием грубым, недостойным художника. Но даже он знал, что повсюду в России открыто действовали немецкие компании, повсюду в городах возникали фундаментальные здания банков в берлинском стиле. На многих командных высотах в промышленности и в армии были немцы, и это говорило о том, что Россия вовсе не собиралась воевать с Германией. Да и русское общество, казалось ему, жило одним днём, беспечно веселилось, увлекаясь то индусской мистикой, то двусмысленными откровениями В. Розанова, то пластическими танцами Иды Рубинштейн. И настолько велика была уверенность в прочности и незыблемости этого "прекраснейшего" мира, что мало кто обращал внимание на то, что уже давно пахнет порохом, а Балканы – самый настоящий пороховой погреб. В его среде никто и не думал, что нужно воевать с немцами; пусть воюют с ними Франция и Англия, у них давние территориальные счёты и соперничество на море.

Алексей Толстой пробыл в Коктебеле ещё целых три недели. Вести из Петербурга доносились противоречивые. "В то лето я жил в Коктебеле, на даче Волошина, – вспоминал Алексей Толстой двадцать лет спустя. – Помню даже место (около оврага по пути из деревни), где прочёл в "Русском слове" телеграмму об убийстве эрцгерцога, – не было никаких комментариев, будто так, без причины, громыхнуло из ясного неба.

Коктебельское общество – писатели, адвокаты, танцовщицы, актёры, – пожалело несчастную Сербию, которой австрияки, несомненно, всыпят, и на том разговоры и прогнозы кончились. Назавтра снова ясное небо".

Только возвращаясь из Крыма, на Харьковском вокзале Толстой узнал о мобилизации. На другой день уже стали встречаться товарные поезда с мобилизованными. Из открытых дверей выглядывали возбуждённые лица, слышалась яростная игра гармоник и разухабистые песни. На остановках из окон экспресса летели в военные эшелоны газеты, папиросы и воинственные крики: "Братцы, на Берлин!"

Повсюду происходили бурные обсуждения, словно каждый человек сразу попадал в шумный водоворот событий. Всюду толпы возбуждённых людей, всюду военные в походной форме. На Кузнецком мосту в день всегородского сбора пожертвований в пользу Красного Креста знаменитые артисты и артистки обходили с подносами публику. На подносы сыпались ассигнации, ожерелья, серьги, браслеты. Купеческая знать гордо ходила по Москве: пришло их время, никто ведь ещё не воевал без денег, а деньги стеклись к ним.

В Петербурге проводились патриотические демонстрации у Зимнего дворца, с трёхцветными национальными флагами, с портретами царя, пением гимна. Хозяин популярного ресторана "Вена" тут же переменил его название. Менялись и другие названия. Всё немецкое изгонялось из русского обихода.

Приехавший в Москву В. Розанов рассказывал, что в столице творится что-то неописуемое:

"На улицах народ моложе стал, в поездах моложе… Все забыто, все отброшено, кроме единого помысла о надвинувшейся почти внезапно войне, и этот помысел слил огромные массы русских людей в одного человека… Даже ночью в Петербурге царит какое-то особенное настроение, какое, пожалуй, все мы испытываем единственный раз в год – в пасхальную ночь. По всему чувствуется, настал последний спор, и борьба будет окончательной. В русском народе – глубоко историческое чувство. Он сознает громаду свою, мощь свою… Повсюду слышатся только призывы к единству, призывы забыть все домашние былые споры и разногласия…"

Розанов рассказал о том, как толпа разгромила германское посольство:

"Говорят, что народная толпа в Петербурге стала бурной и угрожающей, сорной и порочной. Ничего подобного. Когда группа человек в двести-триста принесла "трофеи" разгрома, отнятые у германцев, а именно портреты государя и государыни, к подъезду редакции одной газеты, где я случайно оказался, то они пропели гимн очень стройно. Все они были навеселе, но не было между ними ни одного пьяного. Они упрашивали принять портреты, не понимая, что это германская собственность, что это не трофей, а кража. Но ведь они не учились, откуда же им было знать такие вещи. Я, смешавшись с толпой, со многими разговаривал. Передо мной стояли люди-простецы, обыкновенные русские люди, ничему или почти ничему не выученные, и грех их как раз в этой невыученности и заключался. Все они смотрели на свои действия как на геройство. А по-другому они и не могли поступить. Есть вещи, которых темный человек совершенно не понимает; и он особенно трудно различает границы между "можно" и "не можно", между "хорошо" и "грех". И как мне было грустно, прямо-таки страшно, когда я узнал, что этих людей на другой день обозвали "громилами", совершившими "хулиганский поступок". Нет, уверяю вас, в ту ночь не было совершено и капли злодеяния".

В Москве становилось всё тревожнее, носились самые невероятные слухи. После приезда в Россию президента Франции Пуанкаре, заверившего, что в случае войны с Германией Франция исполнит свой союзнический долг, всем стало ясно, что Россия на этот раз не уступит своих позиций на Балканах. А между тем сразу после его отъезда Вена предъявила Сербии ультиматум, в котором вина за сараевское убийство всецело возлагалась на сербских офицеров и чиновников, им потворствовавших. Далее следовали явно провокационные требования, которые заведомо не могли быть приняты ни одним самостоятельным государством, дорожащим своим достоинством и честью. Говорили, что как только министр иностранных дел Сазонов получил извещение об этом ультиматуме, он воскликнул: "Да, это европейская война!" Тем не менее царское правительство через Сазонова посоветовало Сербии проявить умеренность и осторожность в ответе на ультиматум и по возможности не оказывать сопротивления. Стало известно, что Сазонов разговаривал и с германским послом, надеясь остудить воинственный пыл его страны. Но в Берлине были готовы не только поддержать австрийский ультиматум, но и воевать с Россией и Францией. В Москве ходили слухи, что Вильгельм, узнав об австрийском ультиматуме, будто бы сказал: "Браво. Признаться, от венцев этого уже не ожидали". Вскоре Австро-Венгрия объявила Сербии войну и двинула свои войска на её территорию.

Россия и Франция настойчиво предлагали определить свою позицию Англии, которая продолжала дипломатическую игру, давая туманные обещания и той и другой стороне. Однако после того, как Австрия вторглась в Сербию, министр иностранных дел Англии Грей заявил германскому послу о том, что Англия будет придерживаться нейтралитета только в случае локального конфликта между Австрией и Россией. Значит, Англия тотчас же вступит в войну, как только Германия начнёт против России и Франции военные действия. Италия же, напротив, изменила Тройственному союзу, сославшись на то, что Австро-Венгрия, принимая столь серьёзное решение, не посоветовалась с ней. Вот тогда-то Вильгельм и послал телеграмму российскому императору с обещанием успокоить Вену, но Вена осталась непримирима.

Слухи множились с каждым днём. Уже ничего нельзя было скрыть, потому что вдруг всех стали интересовать политика, дипломатические встречи и переговоры. Рассказывали, что Николай II уже подписал указ о всеобщей мобилизации, но за несколько минут до объявления его на телеграф пришло указание царя задержать передачу указа: он только что получил новую телеграмму из Берлина с просьбой отменить военные приготовления. Вильгельм уверял, что соглашение между Россией и Австрией возможно. Напряжение нарастало. Всем уже становилось ясно, что война неизбежна. Из уст в уста передавалось, что министр иностранных дел Сазонов с большим трудом склонил царя к необходимости поторопиться. Германия, мол, давно ищет повода для развязывания войны, а успокаивающие телеграммы из Берлина только ловкий трюк для оттягивания военных приготовлений в России. Царь согласился с ним, началась всеобщая мобилизация. Германский посол граф Пурталес от имени своего государства потребовал её отмены. Россия отвергла ультиматум. На следующий день германский посол вручил ноту с объявлением войны. Через несколько дней в войну были вовлечены Англия и Франция.

Прозаики и публицисты всей Европы писали о поисках смысла войны, об идейном её оправдании, о нравственной и культурной задаче, стоящей перед миром.

22 августа Герберт Уэллс опубликовал статью "Почему Англия начала войну?", в которой резко обрушивается на Германию как на несносную язву земного шара. Прусский империализм в течение сорока лет разрастался и наконец закрыл своей длинной тенью всю Европу. "Теперь мы должны стряхнуть с себя это иго и освободить мир от грубого германского самодовольства, ибо весь мир питает к нему отвращение. Эта война происходит ради умиротворения человечества. Целью нашей войны является всеобщее разоружение…"

Конечно, подавляющему большинству писавших о войне было не под силу подлинное понимание её социального смысла.

В оценках же, какие звучали со страниц буржуазной прессы, выявлялась национальная ограниченность, присущая даже таким крупным писателям, как Г. Уэллс, А. Франс, Э. Верхарн.

Известные писатели, художники, учёные, артисты подписали письмо "К родине и всему цивилизованному миру", приветствуя войну с Германией как победное решение давнего спора против тевтонского меча (Русские ведомости. 1914. 29 октября). "Писатели все взбесились", – записала в своём дневнике 2 августа 1914 года З. Гиппиус. Известные партийные и политические лидеры России в стране и за рубежом тоже поддержали войну с Германией: надо раздавить немецкий милитаризм и немецкий империализм, Валерий Брюсов решительно заявил, что русские вправе презирать пруссаков. Александр Куприн, Леонид Андреев, Василий Розанов, Фёдор Сологуб в своих статьях и выступлениях поддерживали русское правительство в этой войне. "Москвичи осатанели от православного патриотизма. Вяч. Иванов, Эрн, Флоренский, Булгаков, Трубецкой и т. д. и т. д. О, Москва, непонятный и часто неожиданный город, где то восстание, то погром, то декадентство, то ура-патриотизм, – и все это даже вместе, все дико и близко связано общими корнями, как Герцен и Бакунин и – аксаковская славянофильщина", – точно передала настроение образованного общества Зинаида Гиппиус в своем дневнике 28 апреля 1915 года (Петербургские дневники).

В эти дни Алексей Толстой, как и многие писатели, стал военным корреспондентом и поступил в редакцию "Русских ведомостей". Царь и правительство взывали к единству нации, к тому, чтобы сплотиться перед лицом противника и защитить Россию. Оппозиционные партии, их газеты и журналы решали вопрос: пойти на временный компромисс с царским правительством или продолжать свою прежнюю политику? Редакция "Русских ведомостей" принимает решение поддерживать правительство до полной победы над немцами и австрияками. 20 июля 1914 года в редакционной статье говорилось, что перед лицом германского нашествия все граждане России должны сомкнуться в единый фронт: враг давний, исконный снова угрожал целостности и независимости Российского государства. Кадетская "Речь" обещала "в переживаемую всей Россией трудную минуту содействовать печатным словом объединению всего русского общества, без различия направлений, в общем чувстве беззаветной готовности защищать родину и оберегать её честь".

Алексей Толстой сразу окунулся в работу. Только в августе "Русские ведомости" опубликовали пять его статей и очерков, в которых он изложил свое отношение к происходящим событиям. Помогли недавние встречи, заграничные поездки, случайно увиденные во дворе своего дома или на улице сценки и услышанные разговоры. Немало прочитал Алексей Толстой за эти дни, пытаясь постигнуть смысл войны и её цели. "Да, никакая война, – вспомнил он одного из прочитанных историков, – не может обосновать права, не существовавшего до нее". Ясно было, что столкнулись в яростном военном конфликте две силы, какая-то из них должна неминуемо победить. Какая же? Сила силою осиливается, говорили в старину. "Может, Россия поднялась против силы, несущей ей на своих штыках благоденствие, высокую культуру? – иронически ставил Алексей Толстой и такие вопросы. – А русские по недомыслию своему отказываются от этих благ? Можно ли оправдать то великое чувство гнева, которое охватило русский народ, когда немцы объявили войну? Политики, дипломаты, экономисты по-своему решают эти вопросы, а писатели должны по-своему ответить на них".

Алексею Толстому, увлечённому господствовавшими настроениями, которые он принимал за подлинный патриотизм, было по душе, что в воззвании Верховного главнокомандующего говорится о восстановлении единой, свободной в своем самоуправлении Польши. Давно пора. Присоединение Галиции не вызвало такого всеобщего восторга, как слова о возрождении Польши и сохранении Сербии независимым государством – это важнейшие задачи России в войне. "Сможем ли мы исправить ошибку нашего исторического бытия – разделы Польши?" – размышлял Толстой.

России, считал он, не нужны новые земли. Хотя и мучительно было сознавать, что часть Украины находится под австрийским владычеством. Но главное Алексею Толстому виделось в том, что перед Россией в этой войне стоит серьёзная задача политического возрождения целых народов. Сорок лет назад русское общество жило мыслью об освобождении славянских народов из-под турецкого ига. "Мы дрались за славян", – до сих пор пелось в солдатской песне, и вот именно это вошло в народное самосознание, а не территориальные приобретения, сделанные в ходе Русско-турецкой войны. Ещё тогда русских интеллигентов упрекали в мечтательности, политической незрелости и беспочвенном идеализме. А между тем политический смысл существования сильной России в их представлении как раз и заключается в освобождении других народов и борьбе за слабых против сильных.

Пусть каждый народ, думал Толстой, обретёт полную самостоятельность и независимость без различия нации и вероисповедания. Армяне, австрийские румыны, итальянцы тоже ждут именно от России своего освобождения. Католическая Польша не меньше волнует Россию, чем православная Сербия. Вот тогда-то в Германии и следовало бы вспомнить сагу о кольце Нибелунгов, хотя бы в трактовке Вагнера. Одно и то же кольцо Нибелунгов возносит обладателя его высоко над миром, но одновременно с этим порождает в нём такие черты и качества, которые закономерно возбуждают по отношению к нему ненависть окружающих. Великан Фавнер у Вагнера сначала счастлив, упивается своей властью и всесилием, а потом алчность, кичливость, самодовольство и самовосхваление разрушают его человеческий облик. Он становится страшным чудовищем, пожирающим всякого, кто окажется вблизи его "пещеры зависти". Только настоящий великан-герой может его победить, но и его ждёт участь Фавнера. Такова печальная судьба всех владык, достигающих мирового господства и забывающих о той нравственной задаче, которая одна может служить оправданием силы и могущества великой державы. Плохо, если в нём возобладают такие черты, как упоение собой, мания величия, злая страсть алчности.

Читая текущую прессу, Алексей Толстой диву давался легкомыслию некоторых авторов, безответственно писавших об уничтожении немцев как нации. Сохранить свой человеческий облик на самой вершине своего могущества – вот, по мнению Алексея Толстого, главная нравственная задача России и народов, её населяющих.

В эти дни тяжёлых раздумий Алексей Толстой обратил внимание, что некоторые слова, совсем недавно казавшиеся выветрившимися, потерявшими свою душу, сейчас стали наполняться высоким содержанием. Происходило какое-то своеобразное воскрешение слов. Однажды Толстой случайно разговорился с одним артиллерийским офицером. И поразился, с какой страстью тот говорил о защите отечества, о предстоящих ему сражениях. Выходило, что Русско-японскую войну Россия проиграла вовсе не из-за отсутствия техники: тогда за спиною армии, по словам офицера, была какая-то пустота, народа не чувствовалось, России не чувствовалось. Армия оказалась в одиночестве, точно человек в пустыне, никакой поддержки. А между тем существуют невидимые нити, соединяющие армию с народом. Только в том случае армия непобедима, если эти духовные нити прочны. Без этих связей с народом армия становится складом оружия, амуниции, всевозможной техники и обслуживающих её людей. И что ещё больше удивило Алексея Толстого, так это готовность артиллерийского офицера к самопожертвованию во имя России. В этом офицере, может, впервые он увидел настоящего человека. Ему казалось до сих пор, что не может быть и речи о подлинном героизме, что осталось только пустое слово, так сказать, паспорт без человека, а оказывается, героизм есть, существуют героические личности, без которых невозможно победить.

Первые вести о немцах многих привели в смятение. Многие статьи в газетах были посвящены зверствам. Не раз приходилось встречаться с такими людьми, которые просто отказывались верить происходящему. Мало кто верил написанному в газетах.

Назад Дальше