"Только на охоте за крупными зверьми, леопардами, буйволами, я испытал то же чувство, когда тревога за себя вдруг сменяется боязнью упустить великолепную добычу. Лежа, я подтянул свою винтовку, отвел предохранитель, прицелился в самую середину туловища того, кто был в каске, и нажал спуск. Выстрел оглушительно пронесся по лесу. Немец опрокинулся на спину, как от сильного толчка в грудь, не крикнув, не взмахнув руками, а его товарищ как будто только того и дожидался, сразу согнулся и, как кошка, бросился в лес. Над моим раздались еще два выстрела, и он упал в кусты, так что видны были только его ноги.
– А теперь айда! – шепнул взводный с веселым и взволнованным лицом, и мы побежали. Гремели выстрелы, скакали кони, слышалась команда на немецком языке. И прямо перед собой в перелеске я увидел лисицу. Пушистый, красновато-бурый зверь грациозно и неторопливо скользил между стволов. Не часто в жизни мне приходилось испытывать такую чистую, простую и сильную радость. Где есть лисица, там, наверное, нет людей. Путь к нашему отступлению свободен".
Но ведь он не только разведчик, он сначала поэт, и поэт уже известный в петербургских кругах. Война – его стихия, и он пытается постичь ее поэтическим чутьем. Может быть, это чутье и отводило от него смерть. В 1915 году на фронте он рождает такие строки.
Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня.
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.Но не надо яства земного
В этот страшный и светлый час,
От того, что господне слово
Лучше хлеба питает насИ залитые кровью недели
Ослепительны и легки,
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.Я кричу, и мой голос дикий,
Это медь ударяет в медь,
Я, носитель мысли великой,
Не могу, не могу умереть.Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей.И так сладко рядить Победу,
Словно девушку, в жемчуга,
Проходя по дымному следу
Отступающего врага.
Когда еще не было войны, он путешествовал по Африке. И там прошел первые ступени "приключенческого" ремесла. Тем ремеслом была охота, в которой главное – погоня и добыча. Настрой авантюриста, дух конквистадора нарабатывался в африканских прериях, а закреплялся уже в болотах Восточной Пруссии.
На излете войны этот дух добровольно привел его во Францию, в русский экспедиционный корпус, сражавшийся против Германии в составе союзных французских войск. Здесь его тяга к приключениям, подхваченная рукой судьбы, привела теперь уже в русскую агентурную разведку. Записка об Абиссинии – лучшее свидетельство его агентурного дарования. В этой записке он сугубо профессионально обрисовал мобилизационные возможности Абиссинии для пополнения союзных войск. Первый, но весьма удачный опыт агента.
Гумилев и дальше занимался бы этим увлекательным делом, но в России грянула Февральская революция. Пала царская власть. Великая трагедия для монархиста. А ведь Гумилев был настоящим, верующим монархистом. "За веру, царя и Отечество!" – это он принимал серьезно.
Грянула Октябрьская революция. Теперь рухнуло все окончательно – армия, уклад жизни, государственное устройство.
Гумилев мчится в Петроград. Неизвестность пугает, но и манит тоже. Надо жить. А жить – значит, сочинять. Ведь он прежде всего поэт. Уже в прошлом уланский полк, Франция, разведка. А в настоящем – голодный Петроград мая 1918 года. Петроград еще относительно спокоен, еще не началась гражданская война, еще не занялось пламя белого и красного террора.
Сначала Гумилев решает свои семейные дела – разводится с Анной Ахматовой. Два больших поэта, два не пришедшихся друг другу человека, не могли быть рядом. Несовместимость, ставшая конкурентной. Скоро он женится на милой, домашней Анне Николаевне Энгельгардт. Но это для него все где-то рядом – развод, женитьба. Душа живет иным – поэзией.
Максим Горький чтит его как поэта и поэтического переводчика. Есть за что – образован, энциклопедически оснащен, художественно безупречен. Горький зовет его в издательство "Всемирная литература" вести вместе с талантливейшим Александром Блоком поэтическую серию. Разве можно отказаться от столь заманчивого предложения – выпускать мировую литературу?
Неистов в работе Гумилев. В его переводе, под его редакцией выходят достойные сочинения – "Баллады о Робин Гуде", "Баллады" Роберта Саути, "Поэма о старом моряке" С.Кольриджа, цикл китайских стихов "Фарфоровый павильон", вавилонский эпос о Гильгамеше, и еще Гейне – стихи и поэма "Атта Троль". Ему и жалованье положили в 2 тысячи рублей. Госслужащий все же!
Гумилев привлекает не только образованностью, но и ученым умом. Потому вместе с К.Чуковским и Ф.Батюшковым берется за книгу по теории перевода. Эта теория и продолжающая ее теория поэтики становятся его новыми музами. Первые главы книги о поэтике и стилистике уже лежат на его письменном столе стопкой страниц, напечатанных на "Ундервуде", добытом с большими сложностями в Петрограде.
Холодная школа Брюсова – поэта-символиста отраженно блестит в Гумилеве тех времен. Но эта школа ему по душе. Потому что его поэтическая душа рациональна, его поэзия, как теория, сверкает отточенностью и логикой форм. Это не женственный Северянин и мятущийся страстный Блок. Это Гумилев, чья философия в холодных выверенных строках беспощадного анализа всемирного бытия. В своем "Заблудившемся трамвае" он выразил это с математической силой и с завораживающей страстью.
Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен.
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.Поздно. Уже мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам.Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
"Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?"Вывеска. Кровью налитые буквы
Гласят: "Зеленная", – знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.Верной твердынею православия
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравии
Машеньки и панихиду по мне.
Закономерно, что именно Гумилев, почувствовав исчерпанность символизма, сконструировал вместе с другим поэтом, талантом пониже, Сергеем Городецким, новое литературное течение – акмеизм. "Акме" с греческого – вершина чего-либо. Акмеизм гумилевский еще больше чем в символизме, обращен к реализму. Символизм бросался то в объятья мистики, то теософии, а акмеизм точно держал курс на самоценность каждого явления, каждой детали, каждого штриха жизненных впечатлений. Никакого единения с потусторонним миром, максимальное соответствие слов предмету изображения, единое отношение ко всем проявлениям жизни – от мелочей быта до великих открытий и событий. Только так можно художественно объять мир. Почти математическая теория поэзии. Она определяла его поэтический стиль. Да и не только его. Ею дышала стилистика и Брюсова, и Мандельштама. Но она не совмещалась ни со словом Блока, ни со словом Ахматовой и Есенина.
Это было то поэтическое направление, которым жил Гумилев, жил и в послереволюционные годы. И жил так, будто знал, что жить ему мало. Сочинения, переводы, а в перерыве научно-поэтические изыскания, лекции для студентов, красноармейцев и революционных матросов.
И как слушали, покоренные музыкой слов! Самые запомнившиеся, по свидетельству современников, – цикл лекций о Блоке, с которым у него натянутые отношения. Гумилев и Блок – генетически разная поэзия. И, тем не менее, их творческий конфликт определял поэтическую атмосферу времени.
В 1919 году, когда Деникин на подходе к Москве, а в Сибири крепнет Колчак, Гумилев в красном Петрограде воссоздает "цех поэтов" – школу поэтического мастерства. В ней читают стихи, разбирают построчно, погружаясь в трясину поэтических споров. Гумилев безапелляционен, высокомерен, неучтив. Но ученики за талант чтят учителя, стоически сносят иронию мастера. Они долго будут помнить эти уроки.
Он жил тогда в Петрограде один. Жена – у родственников в Бежецке, там сытнее. Но в холодной и голодной столице бывшей империи он нередко устраивал пиршества для любимых учениц. Жарил баранину, умудрившись где-то ее добыть, на стол подавал вместе с мочеными яблоками, вызывая искренний восторг. Он и здесь оставался акмеистом, ставя наслаждение от еды, от ее оформления, в один ряд с наслаждением от слова. Потом горы грязной посуды за месяц размывали впечатление самоценности явлений одного ряда.
Но была у Гумилева тогда вторая, тайная, жизнь. С начала 1921 года он поддерживал связь с подпольной "Петроградской боевой организацией" (ПБО). Возглавлял организацию комитет, в который входили профессор В.Таганцев, бывший артиллерийский полковник В.Шведов и некто Ю.Герман, тоже в недалеком прошлом офицер. Организация вдохновлялась кадетскими идеями правого толка. В нее входили профессорская и офицерская группы и так называемая объединенная организация кронштадтских моряков, из тех, что бежали в Финляндию после подавления кроштадтского мятежа, а потом вернулись в Россию.
В профессорской группе состояли люди достойные и известные: князь Д.Шаховской, авторитетный финансист; профессор Н.Лазаревский, ректор Петроградского университета; профессор М.Тихвинский; С.Манухин, бывший царский министр юстиции. Они готовили проекты государственного и хозяйственного переустройства России, которые должны были вступить в силу после свержения советской власти. А оперативную работу вела офицерская группа во главе с подполковником П.Ивановым – ею был разработан план вооруженного восстания в Петрограде. По этому плану должны были действовать бывшие офицеры, теперь служившие в Красной Армии и во флоте. В.Таганцев же укреплял политическую линию организации. Самостоятельно он вошел в соглашение с "социалистическим блоком" – своего рода координационным центром эсеров, меньшевиков и анархистов Петрограда.
Летом 1921 года Петроградская ЧК раскрыла деятельность Петроградской боевой организации. Следствие по ее делу курировал все тот же особоуполномоченный ВЧК Яков Саулович Агранов, известный по делу Мельгунова.
Профессор Таганцев сначала на допросах молчал. Но Агранов убедил-таки его подписать с ним некое соглашение.
"Я, Таганцев, сознательно начинаю делать показания о нашей организации, не утаивая ничего… Не утаю ни одного лица, причастного к нашей группе. Все это я делаю для облегчения участи участников нашего процесса.
Я, уполномоченный ВЧК Яков Саулович Агранов, при помощи гражданина Таганцева обязуюсь быстро закончить следственное дело и после окончания передать в гласный суд… Обязуюсь, что ни к кому из обвиняемых не будет применима высшая мера наказания".
Что касается обещания Агранова о неприменимости высшей меры, то оно было заведомо невыполнимо в тех условиях, и это понимал, конечно, как он сам, так скорее и Таганцев. По таганцевскому делу расстреляли 87 человек. Не сдержал слова Яков Саулович. Хотя некоторым и пытался помочь. Инженеру Названову, например, который свел Таганцева с антисоветской группой, объединяющей представителей фабрик и заводов. За Названова, который был тогда консультантом Генплана, вступились Кржижановский и Красиков – видные большевики. Ленин, ознакомившись с делом, пишет Молотову: "Со своей стороны предлагаю (в отношении Названова. – Э.М.) отменить приговор Петрогубчека и применить приговор, предложенный Аграновым., т. е. 2 года с допущением условного освобождения".
Зато хоть как-то облегчить участь Таганцева, Тихвинского, Гумилева и других Агранов не стремился. Возглавляя следствие, он следовал принципу им же и сформулированному: "В 1921 году 70 процентов петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага. Мы должны были эту ногу ожечь". Это был уже принцип, сложившийся под влиянием Кронштадтского мятежа. А принципам Агранов следовал и нередко подгонял под них жизненные коллизии.
Поэта Николая Гумилева допрашивал следователь Якобсон, следовавший аграновским установкам. У него уже были показания Таганцева о Гумилеве. Вот что показал профессор.
"…Гумилев утверждает, что с ним связана группа интеллигентов, которой он сможет распоряжаться, и в случае выступления согласна выйти на улицу, но желал бы иметь в распоряжении для технических надобностей некоторую свободную наличность. Таковой у нас тогда не было. Мы решили тогда предварительно проверить надежность Гумилева, командировав к нему Шведова для установления связей. В течение трех месяцев, однако, это не было сделано. Только во время Кронштадта (Кронштадтского мятежа. – Э.М.) Шведов выполнил поручение: разыскал на Преображенской ул. поэта Гумилева, адрес я узнал для него во "Всемирной литературе", где служит Гумилев. Шведов предложил ему помочь нам, если представится надобность в составлении прокламаций. Гумилев согласился, что оставляет за собой право отказаться от тем, не отвечающих его далеко не правым взглядам. Гумилев был близок к совет. ориентации. Шведов мог успокоить, что мы не монархисты, а держимся за власть сов. Не знаю, насколько мог поверить этому утверждению. На расходы Гумилеву было выделено 200 000 советских рублей и лента для пишущей машинки. Про группу свою Гумилев дал уклончивый ответ, сказав, что для организации ему потребно время. Через несколько дней пал Кронштадт. Стороной я услышал, что Гумилев весьма отходит далеко от контрреволюционных взглядов. Я к нему больше не обращался, как и Шведов и Герман, и поэтических прокламаций нам не пришлось ожидать".
Отмечу, что упоминаемые в показаниях Таганцева выражение, мы "держимся за власть советов", означает не просоветские настроения, а всего лишь следование тогдашнему лозунгу, выдвинутому кронштадтскими мятежниками: "За советы без коммунистов", эсеровско-меньшевистский лозунг, которому следовало и ПБО, в глубине держась, конечно, кадетских, правых воззрений. То, что Гумилев не придерживался уже тогда правых взглядов, похоже на истину. Но и в большевиках он еще тогда не разобрался толком. Это о взглядах. А вот действия Гумилева вихрились чувствами и фантазиями, все той же поэтикой романтизма и приключений, что подвигла его в свое время в Африку, а потом на фронт, к уланам. Теперь же, в послереволюционном Петрограде, служа во "Всемирной литературе" и вращаясь среди интеллигентско-офицерской публики, вероятно Гумилев как-то обмолвился, что у него есть люди, готовые на выступление, и он готов, если надо, предложить свои услуги. Это укладывается в показания Таганцева. Но, скорее всего, группы у него никакой не было. А был всегдашний гумилевский романтический авантюризм. Этот авантюризм, подогреваемый средой, в которой он вращался, средой, не питавшей, конечно, уважения к этой власти, толкали его на авантюрные заявления, на создание легенды о подпольной борьбе. Это тот же феномен Якушева – придумать себе вторую жизнь, увязав ее с политической борьбой. Феномен интеллигента-авантюриста.
Есть еще один интересный документ – воспоминания профессора Бориса Павловича Сильверсвана, которые приводит известный публицист и прозаик тех времен А.В.Амфитеатров в своих мемуарных записках. Профессор-филолог Б.Сильверсван в 1919–1921 годах был членом коллегии экспертов издательства "Всемирная литература", где работал и Гумилев. Они дружили. В сентябре 1921 года, когда шло расследование по делу ПБО, Сильверсван бежал в Финляндию. А вот что он рассказал в письме Амфитеатрову в конце 20-х годов, когда жил уже во Франции.
"Хотелось бы сообщить Вам кое-что известное мне. Гумилев, несомненно, принимал участие в Таганцевском заговоре и даже играл там видную роль. Он был арестован в начале августа, выданный Таганцевым, а в конце июля 1921 г. он предложил мне вступить в эту организацию, причем ему нужно было сперва мое принципиальное согласие (каковое я немедленно и от всей души ему дал), а за этим должно было последовать мое фактическое вступление в организацию. Предполагалось, между прочим, воспользоваться моей тайной связью с Финляндией. То есть предполагал это, по-видимому, только Гумилев. Он сообщил мне тогда, что организация состоит из "пятерок", членов каждой пятерки знает только ее глава, а эти главы пятерок известны одному Таганцеву. Вследствие летних арестов в этих пятерках оказались пробелы, и Гумилев стремился к их заполнению. Он говорил мне также, что разветвления заговора весьма многочисленны и захватывают влиятельные круги Красной армии. Он был очень конспиративен и взял с меня честное слово, что я о его предложении не скажу ни слова никому, даже жене, матери (это я исполнил).
Я говорил ему тогда же, что, ввиду того, что чекисты, несомненно, напали на след организации, может быть, следовало бы временно притаиться; что арестованный Таганцев, по слухам, подвергнут пыткам и может начать выдавать. На это Гумилев ответил, что уверен, что Таганцев никого не выдаст и что, наоборот, теперь-то и нужно действовать. Из его слов я заключил также, что он составлял все прокламации и вообще ведал пропагандой в Красной Армии.
Николай Степанович был бодр и твердо уверен в успехе. Через несколько дней после нашего разговора он был арестован. Так как он говорил мне, что ему не грозит никакой опасности, так как выдать его мог бы только Таганцев, а в нем он уверен, – то я понял, что Таганцев действительно выдает, как, впрочем, говорили в городе уже раньше. Я ужасно боялся, что в руках чекистов окажутся какие-нибудь доказательства против Николая Степановича, и, как я потом узнал от лиц, сидевших одновременно с ним, но потом выпущенных, им в руки попали написанные его рукою прокламации, и гибель его была неизбежна".
Письмо Сильверсвана тоже в пользу участия Гумилева в делах ПБО. Из письма видно, как Гумилев хорошо сочиняет, фантазирует, рисует "эффективную" подпольную сеть, действующую под его началом. Прямо "наш человек в Гаване". Чего только стоят его утверждения, будто ведал он пропагандой в Красной армии, что нити заговора захватывают влиятельные круги Красной армии. Авантюрное начало Гумилева порой не знало границ. Но Сильверсван верил ему, верил! Такова была сила убежденности Гумилева, которая так свойственна творческим натурам: искренне верить в мифы, ими же и сочиненные. А других как захватывает! И Сильверсван согласился участвовать в делах организации.
А что же было на самом деле? Вот на допросах в ЧК Гумилев не сочинял, говорил правду. Она отражена в следственном деле.