Прямо на каменных плитах, среди бегущих, суетящихся ног, сидел Луиджи, держа на коленях голову своей собаки. Он смотрел куда-то сквозь спины светло и радостно, с тем надземным невозмутимым спокойствием, которое отличает безумцев. Лицо и руки Луиджи, гладящего мертвую Альму, были в крови. Он не реагировал на крики подоспевшего сменщика, трясущего его за плечи, и не обратил никакого внимания, когда мимо проплыли носилки, волочащие по липкому от крови щебню край подбитого светлым мехом плаща…
В приемном отделении больницы "Сан-Педро Милано", куда поступали пострадавшие от взрыва в аэропорту, служащий приемного отделения регистрировал раненых. Из сумочки женщины, находящейся без сознания в связи с обширными ранениями головы, был извлечен билет до Парижа на рейс 375 и документы. Мужчина, взглянув на исчезающие в дверях "скорой помощи" носилки, не удержался от вздоха.
– Алиса Грави, француженка, тысяча девятьсот тридцать пятого года рождения, – продиктовал он пишущей медсестре. – Может, это и не ее паспорт. Во всяком случае, женщина на этой фотографии, была прехорошенькой.
2
"Мордашка у девчушки ангельская, вот характер мог бы быть и лучше", – констатировал учитель Бертье, в сердцах захлопнув альбом с успеваемостью. Сидящая перед ним женщина опустила глаза. Она не знала, защищать ли сейчас перед этим опытным и, наверное, справедливым педагогом свою внучку или поддержать его, сетуя на личные трудности в воспитании. Тогда Александра Сергеевна Меньшова промолчала, но вот уже много лет вспоминала характеристику, данную Алисе совершенно чужим человеком.
Александра Сергеевна приехала во Францию весной 1917 года с мужем и восьмилетней дочерью Елизаветой, няней, горничной и гувернанткой, чтобы провести лето в только что отстроенном в парижском предместье Шемони доме. Ее родители, принадлежавшие к кругу российской аристократии, имели крупное состояние, частично вложенное во французские предприятия братом Александры – Георгием.
Жорж, француз по матери, унаследовав ее фамильное дарование и дело, стал преуспевающим фабрикантом-обувщиком, имеющим право с гордостью смотреть на ноги своих сограждан: в том, что по крайней мере каждая пятая пара обуви на них отличалась элегантностью и комфортом, была и его заслуга.
После событий 1905 года Жорж Меньшов-Неви, считавший себя весьма прозорливым, как в области бизнеса, так и в политике, настоял на строительстве дома для своей московской сестры, куда и выманил ее со всем семейством, якобы погостить, наладить связи, в самый канун революционных событий.
Визит Александры Сергеевны затягивался, ее муж – Григорий Петрович, кадет, – не считал возможным, мягко говоря, заняться обувным производством в столь ответственный для России исторический момент. Верный своему гражданскому долгу, он возвратился в Москву, откуда и посылал жене длинные сумбурные телеграммы, умоляя переждать смуту месяц-другой в новом комфортабельном доме. В утешение жене в Париж был послан огромный багаж, собранный из любимых вещей Александры в ее родной подмосковной усадьбе.
Эти несколько телеграмм, полученных от Григория Петровича, и три деревянных ящика с гербами российской железной дороги, содержащие любимые книги, бабушкин секретер, сервизы, подушечки, вышитые Александрой еще в девичестве, абажуры, картины и даже баночки со "своим" клубничным вареньем, составили, собственно, все то, за что многие годы цеплялась память Александры о родине и муже.
След Григория Петровича оборвался в 1918 году под Ростовом, где его видели якобы в штабе Добровольческой армии. Официально он считался пропавшим без вести, а следовательно, всеми молитвами и надеждами, – живым. И только весной двадцатого Александра Сергеевна узнала, что ждать больше некого.
Шестого марта, в десятилетний юбилей Елизаветы, к обеду ждали гостей. На лестнице пахло пирогами, особыми, российскими, с капустой и грибами, которые с ночи затевала Веруся, в комнатах стояли охапки свежих фиалок, принесенных из сада, где на лиловых от цветов газонах готовились игры для приглашенных детей.
Александра Сергеевна с утра ждала чего-то необычного, потому что в глубине души была суеверна и толковала на свой особый лад всякие маленькие знаки, которые подавала ей судьба.
Рождение долгожданной, вымоленной дочери Лизоньки всегда отмечалось в семье лавиной взаимных сюрпризов, подготавливаемых втайне заранее, трогательными и наивными знаками внимания. В этот день подарки доставались всем, включая прислугу, что с увлечением обсуждалось супругами заранее. Так, Верусе, заботящейся о гардеробе малышки, была преподнесена однажды новенькая модель швейной машинки "Singer", а Фомичу, наблюдавшему за состоянием сада, – тяжелый полевой бинокль.
К семилетию Лизоньки, в первый праздник, отмеченный в новом парижском доме, и последний свой, как оказалось, семейный юбилей, Григорий Петрович подарил жене перстень с александритом – фамильную реликвию, идущую от бабушки. Этот подарок он предполагал преподнести к десятому дню рождения дочери, как было установлено традицией, но почему-то заторопился. Александра Сергеевна колебалась, но, приняв как аргумент шутку мужа, что Лизонька уже и за тринадцатилетнюю сойдет, подарок взяла. А когда через год перстень загадочно исчез, просто как в воду канул, потянув за собой серию невосполнимых утрат, она спохватилась и, сопоставив все – потерю семейной реликвии, России и мужа, – пошла причаститься, заказав молебен за здравие близких.
3
И вот 6 марта 1920 года первое, что увидела, проснувшись Александра, был лиловый александритовый глаз, следящий за ней с мраморной доски туалетного столика. Перстень вернулся, благополучно пролежав более двух лет в фиалковой клумбе, где и был найден рано поутру Верусей, набиравшей для комнат цветы.
То, что они, обыскав и перевернув тогда весь дом и сад, так и не нашли потерю, сиявшую в центре на самой ближней, всеми сто раз осмотренной клумбе, свидетельствовало о непростом, совсем непростом смысле внезапной находки.
Надев впервые за это время светлое, веселое платье, оживленная счастливым предчувствием Александра, ждала продолжения чуда.
Поздно вечером, когда гости с детьми уже разъехались, счастливая Лизонька уснула, не отпуская руль нового двухколесного велосипеда, когда прислуга, гремевшая посудой на кухне, уже затихла, а Александра, так и не переодевшись и лишь накинув на платье жакет, сидела в саду на своей любимой скамейке, явился-таки визитер.
Он был худ, небрит, высок, с устало обвисшими полами некогда серебристой шинели. Эта неизбалованная жизнью шинель была именно того особого сукна и покроя, той особой степени мучительного старения, за которыми здесь, в Париже, угадывали трудную анкету российского белоэмигранта.
А под двухнедельной щетиной, под чужим, затертым до дыр мундиром и заношенным бельем оказался Сашенька Зуев – Шурка! Немного позже, отмытый в горячей ванне и облаченный в костюм Григория Петровича, он сидел перед Александрой, доедая Верусины пирожки и деликатесы с праздничного стола.
Мать Александры и ее закадычная подруга – смолянка Анна Зуева, соседка по Подмосковью, – обнаружили свою беременность почти одновременно. Они вместе вынашивали тяжелевшие животы, мечтали о детях и чуть ли не одновременно, с разницей в три дня, разрешились от бремени, назвав новорожденных, как и было условлено, Александрами.
Дети, объявленные с пеленок женихом и невестой, росли практически вместе, чувствуя себя родней и друзьями, а повзрослев, стали не мужем и женой, а друзьями, почти братом и сестрой, очень привязанными и близкими друг другу. Александра Сергеевна так всегда и называла Шурку – "мой московский брат", в отличие от Жоржа – "французского".
Полгода назад она получила от Саши Зуева письмо из Константинополя, но ответить не смогла – ни адреса, ни планов на дальнейшую жизнь Зуев не сообщил.
В тот вечер, 6 марта, судьба вернула Александре брата, но сделала ее вдовой: Саша рассказал ей, опуская жестокие подробности, как был расстрелян ее муж и как спасся сам, спрятанный от красногвардейцев своей невестой и исчезнувший навсегда из ее жизни за жестяными крышами тамбовских флигелей.
Зуев не остался у Александры: превратиться в благополучного буржуа он просто не мог – так ныла и металась, тоскуя по потерянной родине душа. Сославшись на некие обязательства перед соотечественниками, он уехал в Берлин, пообещав регулярно навещать Александру. Шурка ушел, отказавшись даже обновить гардероб, – в чужом мундире, залатанном и отутюженном Верусей, уложив в небольшой дорожный чемодан Григория свою памятную шинель.
– Ничего, Сашенция, ведь зачем-то это все с нами случилось. Я должен понять, и если разберусь и оправдаю себя – обязательно выживу, – обещал он сестре.
Заехал Зуев к Меньшовой только в 32-м с женой – немецкой герцогиней, подоспев прямо к Лизонькиной свадьбе.
Елизавета Меньшова, с отличием окончила престижную частную школу и, будучи хорошенькой жизнерадостной певуньей, к тому же очаровательно танцующей по босоногой методе Айседоры Дункан, быстро вышла замуж, причем весьма удачно. Ее муж – Алекс Грави, состоящий адвокатом на семейном обувном предприятии, обладал всеми необходимыми достоинствами, необходимыми для счастливого супружества, – был добродушен, заботлив и щедр. Этот крупный энергичный мужчина, считавший себя закоренелым холостяком вплоть до того момента, пока в возрасте тридцати семи лет не влюбился как мальчишка в восемнадцатилетнюю племянницу своего шефа и компаньона. Женившись, он буквально носил свою молоденькую жену на руках. Вначале – по семейным апартаментам тещи, а затем – по собственной квартире в центре Парижа. А когда в мае тридцать третьего Елизавета родила ему дочь Алису, открыл счет на имя малютки, должный достичь к ее совершеннолетию приличной цифры. Казалось, в этой молодой семье, уверенно смотрящей в будущее, благополучие было запрограммировано на несколько поколений вперед. Именно так комментировала светская хроника фотографию крестин наследницы Грави-Меньшовых.
Француженку Алису, соединившую в своем имени имена любящих родителей, окрестили по православному обряду как Елизавету в маленькой русской церкви, утопавшей в эти дни в розовом тумане цветущих миндальных деревьев.
В доме молодое семейство встречала Веруся – старуха цыганка, прирученная полвека назад еще Александрой в воспитательных целях, да так и оставшаяся при Меньшовой – то ли компаньонкой, то ли нянькой. Теперь "наша ведьмочка", как называли Верусю в доме, преданно служила Елизавете, считая себя членом семьи.
– Ну вот, Ведьмочка, у тебя, считай, правнучка, – протянула счастливая Елизавета старухе орущий пакет из розовых лент и кружев. – Смотри, какая прелесть – красавицей и умницей будет расти. И обязательно – необыкновенно талантливой… Пианистка? Или художница… Что там тебе твой цыганский нюх подсказывает?
Старуха жалостливо погладила одеяльце смуглой морщинистой рукой.
– Ох, девонька ты моя, – вздохнула она, отводя слезящиеся глаза. – Уж больно много хочешь – чтобы рыжики да косой косить. Вон и у родительницы твоей и у тебя в доме счастье из году в год пасется. Кабы ему, непоседе, не прискучило.
Теперь, осмысливая судьбу взрослой дочери, Елизавета Григорьевна вспоминала это пророчество старой няньки, обвиняя себя в своем женском благополучии и в том, что истратила, по всей видимости, все везение на себя, оставив Алисе глоток на донышке.
4
Алиса росла упрямым и скрытным ребенком. В ней не было той беззаботной игривой жизнерадостности, того оживления, которое дает детям любящая семья. "Да, девочка необычная", – думал каждый, встречая этого не по возрасту задумчивого и картинно-прелестного дитя. Такие лица с лучащимся недетским взглядом, с тщательно выписанным изяществом черт и обилием живописных кудрей изображали в нравоучительных детских книжках в конце прошлого века, когда речь шла о смиренных сиротках и богобоязненных крошках, собирающих милостыню на хлеб умирающей маменьки. И точно так выглядели в этих книжках скорбящие ангелы.
Но тихая Алиса не была смиренницей, проявляя недюжинную волю всякий раз, когда дело касалось ее убеждений. Уж откуда брались эти убеждения по поводу всего, что окружало девочку дома, в школе, на улице, – неизвестно. Но в отстаивании их она была бескомпромиссна. Алиса имела собственное мнение, как по поводу режима дня, туалетов, меню, так и по отношению к методике школьного преподавания, воспитательной работы классных дам и даже непосредственно к стилю работы Департамента образования. В своих требованиях она была непреклонна, отмалчиваясь по нескольку дней. Единственным человеком, умевшим подступиться к девочке в такие моменты, была бабушка – Александра Сергеевна. Бабушку Алиса никогда не обижала и только с ней вступала в тайный заговор против враждебного окружения.
В детской душе боролись, не давая покоя, два извечных спутника взросления – чувство долга, требующее бескомпромиссности, и чувство жалости, взывающее к прощению и снисходительности. Победила жалость. Алиса сделала своим главным принципом терпимость к чужим недостаткам.
Подростком Алиса была по существу уже взрослым, проделавшим большую внутреннюю работу по самовоспитанию человеком. Человеком, на которого можно положиться, имеющим четкие представления о добре и зле и умеющим отстаивать свои принципы. Когда восемнадцатилетняя Алиса привела в дом своего ровесника араба-сироту, он, дрожащий как затравленный зверек, не знал, что был за этой барышней как за каменной стеной.
Алиса же не подозревала, что "подобрала" Филиппа точно таким же образом, как в конце прошлого века "нашла" девчонку-цыганку ее московская бабушка – в городской жандармерии.
Одним прелестным солнечным днем в начале лета, рассматривая книги на лотке букиниста, в толкучке "блошиного рынка", Алиса услышала за спиной вопли:
– Держите, держите этого черножопого! Он стащил кошелек у той нарядной дамочки!
"Дамочкой" оказалась она, а ее кошелек был изъят из-за пазухи парня, удерживаемого под руки двумя полицейскими. Челюсти вора были крепко сжаты, так что на скулах под оливковой кожей ходили желваки, огромные глаза смотрели исподлобья с такой физически осязаемой ненавистью, что Алиса отпрянула, как от удара: на нее никто никогда еще так не смотрел. В участке девушка, боясь взглянуть на обвиняемого, взяла его на поруки и даже уплатила штраф, прежде чем офицер, записавший ее данные, наконец освободил арестованного:
– Ну, пока гуляй, парень. И смотри – больше нам не попадайся. Благодари мадемуазель Грави, а не меня. Будь моя воля, я бы вас всех, чернозадых, на дух к Парижу не подпустил. Весь город загадили.
Алиса и ее протеже опрометью устремились к дверям и уже у выхода на улицу чуть не столкнулись. Парень остановился, пропуская ее вперед, но дверь, как полагается, не придержал – тяжело громыхнув, она захлопнулась, прищемив подол Алисиного платья. Девушка в сердцах рванула тонкий крепдешин и, увидав краем глаза появившуюся вслед за ней на ступенях фигуру, бросила на асфальт кошелек.
– Забирай свою добычу, ворюга проклятый, – крикнула она и быстро зашагала прочь, не обращая внимания на летящие за ней по ветру шелковые обрывки.
Негодование Алисы было так велико, что она не заметила, как оказалась в сквере и, присев на скамейку, попыталась привести в порядок порванную юбку. Ее лицо горело, а дрожащие пальцы не могли отыскать в сумке припрятанную булавку. На деревянное сиденье рядом лег ее кошелек.
– Возьми. Мне не надо. Там все деньги – я не брал, – сказал парень, уже отойдя на пару шагов.
Алиса вскочила, отпрянув от кошелька, как от гремучей змеи, хотела сказать что-то обидное, но не нашлась, резко повернулась и гордо пошла прочь.
Она вновь увидела парня уже на подступах к своему дому. Он выглядывал из-за угла и, заметив, что обнаружен, сжался, напомнив сразу затравленного зверька. Парень держал кошелек в вытянутой руке и не знал, броситься ли ему наутек или все же осмелиться подойти. Его черные глаза смотрели с собачьей преданностью, ловящей малейшее движение хозяина. Сходство было настолько явным, что Алиса чуть не рассмеялась. Но постаралась говорить строго:
– Чего тебе надо, бандит? Прибить меня хочешь? У меня больше ничего нет – гляди! – Она вывернула на асфальт свою сумочку. Зазвенели ключи, разлетелись какие-то бумажки, билетики, и она нагнулась за ними, уже понимая, что никакой он не бандит и тем более не убийца.
– Возьми. – Парень снова протянул ей кошелек и подобранную записку. – Я не вор. Я сделал это первый раз.
– Уж это-то заметно – ловкостью тебе не похвастаться. Вор-неудачник. Фи! – Алиса фыркнула и, не взглянув на протянутые вещи, решительно пошла прочь.
На следующее утро, когда Алиса уже оделась, чтобы уйти на занятия художественной школы, которую настойчиво посещала в течение двух лет, Веруся доложила:
– Тебя там какой-то цыганенок дожидается. Думала уже – вдруг мой внучок-правнучек забытый-потерянный. Нет – за кустами прячется, выйти остерегается, мадемуазель Грави требует.
Алиса спустилась вниз и, осторожно выглянув из-за ограды, увидела своего "грабителя", сидящего на корточках, прислонившись спиной к стволу каштана. Она сразу узнала его. Но только теперь разглядела, что парень был совсем молод и очень красив. Сейчас, когда страх и унижение не искажали его черты, он был похож на восточного принца, вздумавшего принять участие в маскараде. Даже тряпье, заношенное до крайности, выглядело на его литом бронзовом теле изысканно-экстравагантно. Бывшая когда-то голубой рубаха едва прикрывала живот, а в решетчатые дыры на светлом холсте штанин выглядывали отполированные до блеска колени. Рядом с босыми ступнями парня лежал газетный пакет. Голова, упиравшаяся в ствол дерева, была запрокинута, открывая утреннему солнцу и любопытному взгляду Алисы точеное узкое лицо с разлетом прямых бровей, тонким горбатым носом и нежными губами таких редких изящных очертаний, которые Алиса уже год училась переносить на бумагу со скульптур юных греческих богов. Казалось, парень дремал, опершись локтями на колени и прикрыв глаза.
"Вот бы так и нарисовать его! – ахнула в Алисе жадная ко всему необычному художница. – С этими расслабленно упавшими изящными кистями рук, с розоватыми ладонями, с этими густыми черными прядями и загадочными ресницами. Прямо спящий шейх из арабских сказок".