Переехав железнодорожные пути, он повел грузовик через деревню в направлении Лайли-Понд-Лейн. В эти вечерние часы движение на улицах замирало, и ехать было легко. Ист-Хемптон совершенно обезлюдел, можно было подумать, что все местные жители с окончанием лета укатили вместе с дачниками. Через несколько минут Элиас добрался до коттеджа под серым шифером.
Он почти бегом бросился к "ягуару", позади которого поставил свой грузовичок, вынул фонарь и посветил внутрь.
Ничего не обнаружив, Элиас пошел по дорожке между заиндевелыми газонами. Подходя к дому, он вдруг ощутил смутную тревогу, даже испуг, заставивший его остановиться и замереть. Он родился и вырос в Ист-Хемптоне и за шестьдесят пять лет жизни в этих краях никогда не испытывал неловкости или страха. А сейчас он был охвачен тревогой и непонятно, по какой причине.
То был страх перед неведомым.
Элиас окинул взглядом коттедж. Луна стояла высоко, напоминая ярко надраенный ломоть серебра, и заливала своим сияньем крышу, трубы и громадные, словно башни, деревья. Коттедж выглядел как барельеф на фоне темной рощи и казался неестественно мрачным, зловещим. Окна были слепы и не струили приветливого света, как это бывало, когда Максимилиан Уэст находился в резиденции.
Если сэр Максим там, то отчего нигде не горит свет? Задал себе вопрос Элиас, продолжая с тревогой наблюдать за домом. Он знал, что сэр Максим добрался – "ягуар" стоит вон там. А дальше? Вдруг у него случился сердечный приступ или инсульт, и он лежит где-нибудь в доме без сознания и не может позвонить в "скорую помощь"? Сэр Максим молодой человек и выглядит вполне здоровым, но разве нынче можно что-нибудь знать о людях. А с другой стороны, он мог пойти на прогулку. Однако эту мысль Элиас отбросил: кто отправится бродить по окрестностям в такую стужу, как сегодня? Не иначе как кто-то зазвал сэра Максима на ужин и увез на своей машине.
Это предположение показалось Элиасу наиболее вероятным, и на смену тревоге пришло чувство облегчения. Он быстро прошел остаток дорожки, преднамеренно обогнул дом и остановился перед кухонной дверью.
Элиас был почти уверен в том, что сэр Максимилиан ужинает у товарища, но тем не менее несколько раз позвонил, прежде чем достать ключи, отпереть дверь и войти. Он включил электричество, закрыл за собой дверь и, выйдя на середину кухни, громко позвал:
– Хэлло! Хэлло, есть кто-нибудь дома?
Ответом ему была гробовая тишина, но это ничуть его не удивило. Он осмотрелся, заметил пакет с покупками от Блумингдейла и, проверяя содержимое, убедился, что там была провизия на уик-энд. Тогда он направился к двери, ведущей к холлу главного входа, намереваясь окончательно устранить сомнения насчет благополучия сэра Максимилиана.
Когда Элиас открыл дверь, его вновь охватило дурное предчувствие невероятной силы, по спине пробежали мурашки, он вздрогнул. Сказав себе, что он распоследний старый дурак, и стряхнув внезапное и смехотворное предчувствие, он зажег свет, огляделся и увидел, что в холле ничего настораживающего нет.
Элиас прошел к двойным дверям гостиной, распахнул их и щелкнул выключателем. И тут он увидел на полу тело.
Он охнул и громко воскликнул: "О Боже мой!" Грудь сдавило, и на какую-то долю секунды он оцепенел, глаза широко раскрылись от ужаса.
Затем ему удалось пересилить себя и подойти к телу. Испытанный им шок был словно мощный удар под дых; он уставился на Максимилиана Уэста, не веря своим глазам, чувствуя, как обмякают и делаются ватными ноги. Чтобы не упасть, он схватился на всякий случай за спинку стула. Затем, совладав с волнением, он подошел поближе, увидел кровь, огнестрельную рану, и сердце у него оборвалось. Ранение было, несомненно, опасное. Он опустился на колени, глядя в лицо Максима – оно было смертельно бледным. Желая обнаружить признаки жизни, Элиас приблизил голову к груди Максима. Тот еще дышал. Еле-еле. Едва слышно. Элиас взял его за запястье, нащупал пульс. Пульс был слабый, но он был!
Элиас выпрямился, лицо посуровело, во взгляде стояло страдание. Кто совершил злодейство? И почему? Ненависть захлестнула его. Он думал о том, что в поисках улик надо бы обследовать дом, но быстро отказался от этой мысли. Преступник, стрелявший в сэра Максима, наверняка удрал, не оставив никаких следов. Кроме того, было жизненно важно немедленно оказать помощь раненому, коль скоро Элиасу выпало спасать сэра Максима. Он пошел к телефону и набрал номер.
– Сельская полиция Ист-Хемптона. Офицер Спинек у аппарата.
– Норман, это говорит Элиас. Я в доме Уэста на Лайли-Понд-Лейн. Сэра Максимилиана Уэста подстрелили, – сообщил он дрожащим голосом. – Я только что обнаружил его. Позвони в Саутхемптонский госпиталь, чтобы прислали доктора. Сэр Максим живой, но, похоже, потерял много крови. Скажи им, чтобы поскорее. И тебе, наверно, тоже надо ехать сюда не мешкая.
– Как свяжусь с госпиталем, сразу выеду, – сказал Норман Спинек. И добавил: – Ничего не трогай, Элиас.
Элиас тяжело опустился на стул возле письменного стола, пошарил неловко у себя в кармане и достал клочок бумаги, на котором был записан манхэттенский номер телефона Дугласа Эндрюса. Он набрал его и, как только раздались гудки, собрался с духом, чтобы сообщить молодому человеку страшную новость.
Максим плыл в пространстве… в огромном белом беспредельном Ничто.
Ему хотелось открыть глаза, но сил не было. Казалось, они запечатаны на веки вечные.
Где он находился?
Он этого не знал. Да едва ли это волновало его. Его тело, еще некоторое время назад ловкое и невесомое, сейчас казалось налито свинцом.
Постепенно он стал слышать голоса. Мужской голос, чистый, гулкий голос, которого он никогда не слыхал прежде. Он различал слова – говорили что-то о переливании крови, о пуле, застрявшей рядом с сердцем. Потом Максим услышал, как говорила женщина. Ее голос заполнял собой пространство, был легким, музыкальным. Ему показалось, что он знает его, но он не узнавал, чей это голос.
– Он умрет, доктор Моррисон? – спрашивала женщина.
– Мы делаем все для его спасения, – отвечал мужчина. Он был очень строг. – Большая потеря крови, и я уже говорил, что операция по удалению пули была очень сложная, почти ювелирная работа. Его состояние очень серьезное, я не намерен вводить вас в заблуждение.
– Но надежда ведь есть, правда? – допытывалась женщина.
Доктор ответил не сразу. Помедлил, затем произнес:
– К счастью, Максимилиан здоровый человек, очень сильный. Это важный фактор. И занимаются им здесь лучшие руки, какие только есть в "Маунт-Синай". Ему обеспечено максимальное внимание и наилучший уход, и днем и ночью он под монитором.
Нечеловеческим усилием Максиму удалось приоткрыть глаза. Он замигал, приноровился к свету, поводил зрачками туда-сюда, пытаясь оглядеться и запечатляя обстановку.
Он увидел мужчину в белом халате. Должно быть, доктор.
Через некоторое время он осознал, кто были другие лица, стоявшие возле его кровати.
Женщины.
Они стояли полукругом. Вполне осознанно он видел пять пар женских глаз, устремленных на него, напряженно следящих, ждущих. Его мать. Его первая жена. Его третья жена. Его любовница. Его дочь Аликс.
Все женщины его жизни собрались здесь, у его одра.
Он закрыл глаза. Он не хотел их видеть, не хотел знать их и иметь с ними дело.
Все ощущения и мысли вдруг вернулись к нему. Он вспомнил, как ехал в Лонг-Айленд во взятом напрокат "ягуаре", как входил в коттедж в Ист-Хемптоне, как застиг врасплох грабителя. Потом незнакомец выхватил револьвер и выстрелил. Что было дальше, он вспомнить не мог.
Доктор в палате только что упомянул "Маунт-Синай". Стало быть, его перевезли в Нью-Йорк. Как долго он здесь пробыл? Об этом он не имел представления.
Интересно, он что – собрался умирать? Нет, умирать он не хотел. Он хотел жить.
Тедди. Где была Тедди?
Максим попробовал вновь открыть глаза, но для этого требовалось слишком большое усилие.
Он хотел Тедди. Она могла бы спасти его. Она всегда его спасала. Однажды, очень давно, она сказала, что у него, как у кошки, – девять жизней.
Сколько жизней из своих девяти он уже прожил?
Он не может умереть сейчас. Он должен жить. У него столько дел. Так много всего предстояло исправить.
Максим сделал попытку заговорить, но слова не пожелали покинуть его уста.
Тедди. О, Тедди, где ты? Помоги… помоги… мне!
Он опять ощутил, как отплывает обратно в белые просторы Ничто, в этот великий беспредельный космос, в объятиях которого он уже побывал. Он сражался не поддаваясь, но он был слишком слаб, и Ничто поглотило его и поволокло в своих объятиях.
ЧАСТЬ 2
УРСУЛА
БЕРЛИН, 1938
Не убоишься ужасов в ночи, стрелы,
летящей днем, язвы, ходящей во мраке,
заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча и десять тысяч,
одесную тебя; но к тебе не приблизится.
Псалом 90; 5, 6, 7
6
В спальне перед высоким ампирным зеркалом на ножках внимательно рассматривала свое отражение женщина, купившая в Париже платье от Жана Пату, ее любимого портного. Она медленно поворачивалась, изучая свой наряд, который она надевала лишь однажды со дня покупки. Она отметила, что платье по-прежнему уникально по стилю и элегантности, равно как и остальные изделия Пату, обладательницей которых она являлась.
Сегодня вечером ей хотелось одеться просто, и потому она остановила свой выбор именно на этом, прямом, до полу ниспадавшем гибкими, живыми струями туалете. Длинные рукава, облегающий лиф, шея закрыта, а сзади – напуск, наподобие пелерины. Сшито оно было из матового крепа и скроено великолепно; оно имело вид, приковывало внимание. Цвет приближался к фиолетовому, его называли "синий Пату" – живой, насыщенный тон идеально подходил к нордическому типу этой женщины. Блестящие золотистые волосы, кремовая кожа, серо-голубые с поволокой глаза, излучавшие свет под бахромой густых светлых ресниц. Она была среднего роста, но благодаря стройной фигуре и длинным, как у жеребенка, ногам казалась выше. Ступни и щиколотки были изящны, хорошей формы, руки аристократические, с красивыми длинными пальцами. Женщина демонстрировала сочетание физических достоинств, умения носить одежду и прирожденного вкуса, что придавало неповторимую элегантность ее внешности. Одним словом, она была воплощением женственности, породы и благородства. Звали ее Урсула Вестхейм. Ей было тридцать четыре года.
Туалетом она осталась довольна. Он вполне подходил для приема и ужина в британском посольстве, куда ей предстояло пойти сегодня вечером, и соответствовал ее уравновешенному характеру, эмоциональной сдержанности. Она медленно направилась к туалетному столику, но остановилась у белого мраморного камина погреть руки; за решеткой пылало огромное полено, согревая воздух в комнате в холодный зимний вечер.
Она задумалась, снова ушла в себя, погрузившись в сумятицу переполнявших ее мыслей, что в последнее время стало для нее обычным состоянием. Она была от природы склонна заниматься самоанализом, это ее свойство все усиливалось с возрастом и особенно заметно стало проявляться в прошлом году. Урсуле приходилось постоянно следить за собой, в особенности во время светских церемоний, так как у нее вошло в привычку незаметно "уплывать" на ладье своих раздумий в дали, ведомые только ей одной, забывая при этом об окружающих. Зигмунд, ее муж, старался ее понимать и был бесконечно терпелив и мягок с нею. Тем не менее ей было известно, что его семья – в частности, мать и его сестрица Хеди – считали ее чужой и замкнутой. Тут она была бессильна что-либо изменить.
Возникавшие мысли не обретали законченной формы, поселяясь в ее мозгу в виде каких-то монстров, всегда присутствовавших и будораживших ее.
Она так и жила с этой раздражающей тревогой и беспокойством, и казалось, ее никогда не покинет это неотступное свойство. Более того, она нигде не чувствовала себя в безопасности, разве что дома. Дом был ее единственным надежным прибежищем, крепостью, ограждавшей от мерзостей мира, оплотом, неприступным бастионом. Бывали моменты, когда она буквально не могла заставить себя выйти на улицу, тем более что на деле мало что привлекало ее за пределами этих стен.
Берлина, в котором она родилась и выросла, больше не существовало. Он превратился в город страха, грубого насилия и преступной жестокости, мерзких ползучих слухов, измены, предательства. Гестапо, тайная полиция, уличная слежка; в пивных, кафе, куда ни посмотри – повсюду леденящие душу физиономии эсэсовцев и гнусные банды гитлеровских головорезов, нелепо позирующих в своих опереточных униформах на потеху всему миру, который обожает, когда солдатики играют в войну. Однако игры этих солдафонов были опасными, смертельно опасными, и играли они с дьявольским самозабвением.
В прошлом году она была на приеме во французском посольстве на Паризерплац, когда неожиданно вошли Гитлер, Геббельс и Геринг и еще какие-то их прихвостни. Она удивилась, до чего же они мелкорослы, невзрачны и заурядны; они оказались совсем не такими, как на газетных фотографиях, где выглядели героями, бравыми солдатами. Ей подумалось, что у них дурацкая униформа, и в первый момент трудно было воспринимать их всерьез, а они прошествовали самодовольные, вульгарные, напыщенные от сознания собственной значимости. Но это несерьезное отношение мгновенно улетучилось, ибо она, конечно же, воспринимала их серьезно. Очень серьезно. Слишком уж реальна была олицетворяемая ими сила. От этой силы веяло ужасом.
Ее все мучил вопрос: как столько людей могли допустить, чтобы их одурачило такое ничтожество, как Гитлер – проходимец и сущий подонок, который и немцем-то не был, а оказался лишь малограмотным австрийским капралом, не умевшим даже сносно говорить по-немецки. Однако многие ведь верили, что у него на уме единственная забота – благополучие и процветание германской нации, и поддавались его злым чарам. Колоссальный магнетизм Гитлера обеспечивал его демагогическим речам силу гипнотического воздействия. Неужели люди не отдавали себе отчет, сколь ужасным было его кредо? Он прямиком вел их в преисподнюю. Как стало возможным, чтобы они узрели в нем своего спасителя?
Не так давно она высказала эти мысли своей ближайшей подруге Ренате фон Тигаль, и Рената сказала:
– У немцев в крови идолопоклонство, и не следует об этом забывать.
На это Рейнхард, муж Ренаты, с сожалением заметил:
– Гитлера надо было остановить давным-давно. Западный альянс мог это сделать. Но не сделал, а теперь, боюсь, слишком поздно. Для нас… И для них.
Курт фон Виттинген, также присутствовавший при разговоре в тот вечер, закруглил мысль:
– Англичане, французы и американцы не сумели до конца понять один принципиальный факт. Нацисты рвались к власти не из-за ситуации в экономике. Им была нужна власть ради власти.
И вот теперь они у власти, не так ли? Безраздельно господствуют. Урсула невольно вздрогнула, схватилась за каминную полку и припала лбом к руке. Закрыла глаза. Что делать? Что делать? Этот вопрос стал наваждением, многократным эхом, звучавшим в голове. Паника охватила ее, но спустя несколько мгновений Урсула взяла себя в руки. Что ей было делать, что им всем было делать?.. Продолжать идти – вот и все. Это был единственный ответ. Альтернативы не было. Идти сквозь каждый день, сказала она себе, я буду идти и идти сквозь каждый день.
Она подняла голову и окинула взглядом комнату. Как естественно все в ней было! Это успокаивало. Ее спальня была по-настоящему красива, такая гармония цветов, сочетание всех оттенков зеленого в глянцевом штофе, которым обиты стены, в гардинах, обивке стульев и кушетки. Мебель французская, тонко подобранный антиквариат в ее любимом стиле Людовика XVI, там и сям взгляд останавливали изящнейшие вещицы, собранные ею за много лет или полученные в наследство. Шкатулки из розового кварца, акварельные миниатюры, старинные фарфоровые табакерки, вазы и блюда, мейссенские статуэтки и фотографии самых любимых друзей и родных в обрамлении серебряных кружев.
Повсюду стояли вазы со свежими цветами из оранжереи, источавшими нежные ароматы и радовавшими глаз свежестью красок, смягченных в этот час светом хрустальных, задрапированных розовым шелком ламп.
Особое великолепие спальне придавали картины. Поблуждав, ее взор остановился на Ренуаре, и она привычно, как всегда, залюбовалась его работой, в который раз благоговея перед великим художником. Как изумительно выглядели эти полотна на фоне бледно-зеленых стен. На двух были изображены обнаженные натурщицы, на одной портрет матери с двумя дочерьми, а еще на одной сад в летний день. У Урсулы просто дух захватывало от этих цветовых оттенков: ракушечно-розовый и жемчужный переходили в глубокий розовый и ярко-желтый, из мягких пастельных тонов синего и зеленого – в царственно-желтый. Все творения были пронизаны светом, излучали тепло и чувственность, и видеть их было истинным наслаждением. Эти полотна были частью вестхеймовской коллекции, начало которой положил еще дед Зигмунда Фридрих в конце девятнадцатого века, вскоре после исторической выставки импрессионистов в 1874 году в Париже, и Урсула почла за честь, что картинам отвели место у нее в доме.
Тягостно вздохнув, она вернулась к действительности. Она знала, что Зигмунд достаточно давно вернулся из банка, успел переодеться и поджидает ее внизу. Ей пора поторопиться. Сам будучи пунктуальным, он не любил тех, кто медлит. Она подошла к туалетному столу с венецианским зеркалом, стоявшему в простенке между окнами, вознесенными к высокому потолку, и раскрыла черную шкатулку кожаного тиснения с ювелирными украшениями.
Машинально, легко и небрежно она надела простенькие бриллиантовые сережки, сунула палец в бриллиантовое обручальное кольцо поверх венчального золота и заперла шкатулку. Она и в лучшие времена ненавидела показную роскошь, а теперешние дни были наихудшими. К чему возбуждать зависть других, подумала она.
Отойдя на шаг от туалетного столика, Урсула окинула себя последним критическим взглядом и провела рукой по волнистым белокурым волосам, перед тем как подойти к гардеробу, полному пальто, пелерин и всевозможных накидок.
Снаружи постучали, и, прежде чем она успела ответить, дверь распахнулась, и в комнату влетела ее горничная Гизела.
– Вы уже готовы к выходу, фрау Вестхейм? Какой мех вы наденете?
Урсула ласково улыбнулась и проговорила своим грудным голосом:
– Я не надену манто, вполне достаточно бархатной шали, Гизела. Будь добра, подай мне ее, пожалуйста. Ах да, мне еще понадобится пара белых лайковых перчаток. Подожди секунду, я сейчас вернусь.
– Да, фрау Вестхейм.
Урсула вышла в коридор, что вел к спальням, открыла дверь напротив и вошла в комнату. Ночник на столике у кровати слегка рассеивал полумрак. Урсула на цыпочках подошла к кровати и глянула на спящего малыша; тот спал, подложив под розовую щечку пухлую ручонку. Склонясь над сыном, она погладила белокурую головку и нежно поцеловала его.
Мальчуган зашевелился, открыл глаза и сонным голоском промолвил:
– Мамочка? А я тебя все ждал, мамочка.