- Если я вас правильно понимаю, вы не верите в то, что любовь переживает смерть, - обратился к ней австралиец.
И она действительно теперь больше не верила. После Винсента.
- Почему же главная? - удивился третий мужчина, у которого все-таки оказалось имя: Уильям Уингейт.
- В ней заключены все возможности театрального действия. Страсть, ревность, предательство, риск. И эта тема почти универсальна. Любовь - это нечто необычное, что происходит с обычными людьми.
- Однако писать о любви не модно, не так ли? - Это были слова Сизека, произнесенные небрежным тоном.
- Немодно. Но, как подсказывает мой опыт, мода часто далека от совершенства.
- Да-да, конечно, - быстро согласился Сизек, не желая выглядеть несовершенным.
Почувствовав внезапный приступ голода, Линда решила закончить разговор. Она не ела по-настоящему (если не считать маленькой трапециевидной коробочки начо) с самого завтрака в номере отеля в городе, который находился в семистах милях отсюда. Линда спросила у мужчин, не хотят ли они чего-нибудь из буфета, она как раз собирается сходить за крекером, она голодна, с завтрака ничего не ела. Нет-нет, мужчины есть не хотят, но она, конечно же, должна пойти. Сальса очень неплохая, сказали они, а они в любом случае в ближайший час есть ничего не будут. И, кстати, кто-нибудь знает этот ресторан? Отходя от них, она подумала, что всего какой-нибудь год назад, ну, может быть, два, один из мужчин откололся бы от компании и последовал за ней в буфет, рассматривая это как свой шанс. Вот она, ирония возраста, подумала Линда. Когда внимание окружало ее со всех сторон, она его игнорировала.
Небольшая чаша разноцветной еды наводила на вопросы: зеленое - это, должно быть, гуакамоле, красное - несомненно, "очень неплохая сальса", а вот это розовое - возможно, крабовый или креветочный соус. Ее привлекло нечто серовато-бежевое - при других обстоятельствах цвет не самый подходящий для еды. Она потянулась за маленькой бумажной тарелочкой - организаторы не предусмотрели солидных аппетитов - и услышала, прежде чем осознала это, как голоса незаметно стихли, словно кто-то убавил звук. Она уловила, как в углу кто-то прошептал имя. "Этого не может быть", - подумала она в тот самый момент, когда поняла, что может. Она обернулась, чтобы увидеть причину столь благоговейного безмолвия.
Он остановился в дверном проеме, будто на мгновение чем-то ослепленный. Словно пришедший в себя после потери сознания раненый, он должен был заново увидеть определенные признаки реальности: группы мужчин и женщин с напитками в руках, помещение, претендующее на то, чтобы быть чем-то, чем оно быть не могло, лица, которые могли или не могли быть знакомыми. Теперь волосы его стали седыми (и это потрясло), очень плохо, просто ужасно подстриженные и слишком длинные. "Как же ему, должно быть, все это будет неприятно", - решила она, уже принимая его сторону. Его лицо было изборождено морщинами, но назвать некрасивым его было нельзя. Мягкие темно-синие глаза щурились, словно он вышел из затемненной комнаты. Шрам, старый шрам, который казался такой же частью лица, как и рот, проходил по всей левой щеке. Его приветствовали как человека, долго находившегося в коме, как короля, возвратившегося из длительного изгнания.
Она отвернулась, не желая быть первым человеком, кого он увидит в комнате.
Теперь зазвучали и другие приветствия - в облаке спокойного, но пристального внимания. Быть может, это его первое появление на публике после несчастного случая, после того, как он обрек себя на уединение, удалился от мира? Может быть, может быть. Она стояла неподвижно, с тарелкой в руке, дыша напряженно, сдержанно. Потом медленно поднесла руку к волосам, заправила непослушную прядь за ухо. Мягко потерла висок пальцем. Взяла крекер и попыталась намазать его сыром, но крекер разломался, распался в руках. Она изучала чашу с клубникой и виноградом, который стал коричневатым.
Кто-то произнес елейным голосом:
- Позвольте предложить вам выпить.
Другой радостно воскликнул:
- Я так рад!
Слышались еще голоса:
- Вы не знаете…
И:
- Я так…
Это ничего не значит, сказала она себе, потянувшись за стаканом воды. Прошли годы, и все в жизни теперь иначе.
Она почувствовала, что он направился к ней. Как ужасно, что после такого долгого времени они вынуждены поздороваться в присутствии незнакомых людей.
Он произнес ее имя - такое заурядное имя.
- Здравствуй, Томас, - ответила она, оборачиваясь. Его имя было таким же заурядным, как и ее, но в нем заключалась сама история.
Он был в кремовой рубашке и темно-синем блейзере давно вышедшего из моды покроя. Как и следовало ожидать, он пополнел в талии, но по-прежнему выглядел высоким, даже долговязым мужчиной. Волосы упали ему на лоб, и он откинул их жестом, не изменившимся за все эти годы.
Он прошел разделявшее их расстояние и поцеловал ее в щеку, около губ. Она потянулась, чтобы прикоснуться к его руке, но слишком поздно - он уже отступил и ее рука повисла в воздухе.
Она видела, как он внимательно рассматривает ее, возможно думая при этом: "Волосы ее стали сухими, лицо, кажется, не постарело".
- Очень странно, - проговорил он.
- О нас уже судачат.
- Это утешает - думать, что мы можем стать сюжетом для новостей.
Казалось, руки не были частью его тела; это были бледные мягкие руки писателя с несмываемыми следами чернил между указательным и средним пальцами правой руки.
- Я следил за твоей карьерой, - сказал он.
- И что ты о ней думаешь?
- Дела у тебя шли неплохо.
- Только в последнее время.
Другие отделились от них, как ускорители от ракеты. Ей был присвоен статус его знакомой, как, впрочем, и австралийскому писателю с хорошими рецензиями. Перед Томасом появился бокал, тот принял его и поблагодарил, разочаровав принесшего, который рассчитывал на беседу.
- Я не участвовал в подобных мероприятиях уже много лет, - начал он и запнулся.
- Когда ты выступаешь?
- Сегодня вечером.
- Я тоже.
- Мы конкуренты?
- Очень надеюсь, что нет.
Ходили слухи, что после долгих бесплодных лет Томас снова пишет, и пишет необычайно хорошо. В прошлом его обходили вниманием при вручении разных премий, хотя, по единодушному мнению, он - в лучших своих произведениях - был лучшим из всех.
- Ты приехал сегодня? - спросила она.
- Только что.
- Ты приехал из?..
- Из Халла.
Она понимающе кивнула.
- А ты? - задал он вопрос.
- Я заканчиваю турне.
Он наклонил голову и чуть улыбнулся, словно выражая ей сочувствие.
У локтя Томаса в нерешительности топтался мужчина, ожидая возможности обратиться.
- Скажи мне вот что, - произнес Томас, не обращая внимания на мужчину рядом и наклоняясь вперед, чтобы слышала только она. - Ты из-за меня стала поэтом?
Она помнила, что вопросы Томаса зачастую были ошеломляющими и шокирующими, хотя всегда прощала его.
- Все дело в том, как мы встретились.
Он довольно долго не отрывал губ от своего бокала.
- Да уж.
- Это не соответствовало моему характеру.
- Думаю, соответствовало. Остальное - обман.
- Остальное?
- Притворяться, что ты такая скорая.
Скорая. Десятилетиями она не слышала, чтобы это слово так употреблялось.
- Сейчас ты больше соответствуешь своему характеру, - сказал он.
- А тебе откуда знать? - спросила она, словно бросая ему вызов.
Он почувствовал в ее голосе сарказм.
- Твоя фигура, движения показывают, что ты выросла до своего характера, до того, что я воспринимаю как твой характер.
- Это всего лишь средний возраст, - прокомментировала она.
- И тебе он очень идет.
Она не приняла комплимента. Мужчина рядом с Томасом уходить не собирался. За ним стояли и другие, жаждущие представиться поэту-затворнику. Она извинилась и пошла сквозь толпу поклонников и льстецов, которых она, конечно же, не интересовала. "Все это ничего не значит, - снова сказала она себе, дойдя до дверей. - Прошли годы, и все в жизни теперь другое".
Она спустилась в лифте - кажется, прошла вечность, пока он достиг ее этажа. Она закрыла дверь номера, этого своего временного прибежища. Фестивальный пакет лежал под ее плащом, брошенный там, словно прочитанная, уже ненужная газета. Она села на кровать, просмотрела список участников фестиваля и там нашла его имя, неожиданно напечатанное более жирным шрифтом, чем другие имена. За белую пластиковую карточку с ее именем была засунута газетная вырезка с расписанием фестиваля. На фотографии, которой редакторы проиллюстрировали заметку, был изображен Томас, только лет на десять моложе. Его лицо было повернуто в сторону, шрама не видно, он словно уклонялся от чего-то. И тем не менее в выражении лица было что-то самоуверенное и дерзкое - не тот Томас, какого она когда-то знала, не тот, с каким разговаривала несколько минут назад.
Она встала с кровати, легкая тревога сменилась паникой. Их встреча после стольких лет казалась событием значительным, хотя она была уверена, что все важные события в ее жизни уже произошли. Она подумала о том, не остаться ли в номере и просто не пойти на ужин. У нее не было никаких серьезных обязательств перед устроителями фестиваля, за исключением того, чтобы явиться вовремя к своему выступлению, но для этого она могла воспользоваться услугами такси. А если забеспокоится Сьюзен Сефтон, Линда может оставить в ресторане записку: дескать, она неважно себя чувствует; ей нужно отдохнуть после долгого перелета. И все это вдруг показалось правдой: она действительно чувствует себя неважно; ей действительно нужно отдохнуть. Хотя неважно она себя чувствовала из-за потрясения, которое испытала, увидев Томаса после стольких лет. Из-за потрясения и сопутствующего ему чувства вины, почти невыносимого теперь, когда она узнала, что такое в ее жизни порядок, ответственность, когда представила, какими непростительными были ее действия. Годы назад чувство вины было заглушено нестерпимой болью, страстью и любовью. Любовь могла бы сделать ее великодушной или бескорыстной, но она не была ни той, ни другой.
Она зашла в ванную комнату и наклонилась к зеркалу. Подводка под левым глазом размазалась в маленький унизительный кружок. Одно дело - прибегать к уловкам, подумала она, и совсем другое - делать это плохо. Волосы от влажности потеряли упругость и казались жидкими. Она нагнулась и взъерошила их пальцами, но когда выпрямилась, они снова опали. Свет в ванной ей явно не льстил. Она отказалась продолжать перечень всех своих недостатков.
Стала ли она поэтом из-за Томаса? Это был логичный, хотя и слишком прямолинейный вопрос. Или их связывали общие взгляды? Стихотворения Томаса были короткими и резкими, изобиловали блестящими сравнениями, и поэтому человек, закончив читать сборник, чувствовал себя так, словно его укачало. Словно он ступил на дорогу с многочисленными поворотами и изгибами; словно пассажир дернул руль машины, рискуя свернуть себе шею. Ее произведения были более растянутыми, более элегичными - это была совсем иная форма.
Она побрела в спальню - женщина, на мгновение забывшая, где находится, - и увидела телефон, ниточку, ведущую к детям. Она прочла инструкцию, как сделать междугородный звонок. Это жуткая трата денег, но сейчас ей было все равно. Она села на край кровати, набрала номер Марии и очень расстроилась, когда на другом конце никто не ответил. Линда открыла рот, чтобы оставить сообщение - ее раздражали люди, которые звонили и не оставляли сообщений. Ей очень хотелось сказать дочери что-нибудь и, еще важнее, услышать ее голос, однако она не смогла найти слов. "Один человек, о котором ты никогда не слышала, не дает мне покоя". Линде вдруг пришла в голову странная мысль о яйцеклетке и сперме, о том единственном сперматозоиде, который тычется сквозь нежную мембрану. Она положила трубку, чувствуя себя необычно опустошенной и отчаявшейся.
Линда представила себе сына и дочь. Один ее ребенок был сильный, второй - нет, и, странное дело, именно сын был более хрупким. Думая о Марии, она видела яркие краски и ощущала ясность (Мария, как и ее отец, говорила то, что думает, и редко задумывалась о последствиях, которые могли быть катастрофическими), а Маркус ассоциировался с поблекшим цветом, хотя сыну было всего двадцать два. Бедный мальчик, он унаследовал бледную ирландскую наружность Линды, тогда как в Марии победила более сильная итальянская кровь Винсента: ее соболиные брови и иссиня-черные волосы заставляли людей оборачиваться. И хотя у Винсента иногда появлялись на лице тени, особенно под глазами (не было ли это ранним признаком болезни, которую они могли распознать, если бы только предполагали?), кожа Марии сейчас была розовой и гладкой, без изъянов (к счастью, скоротечных) переходного возраста. Линда снова подумала, как делала это уже много раз: не ее ли собственная реакция на облик детей определила их личности, не отражалось ли на детях то, какими она их воспринимала, уверенная, что Мария всегда будет прямой и открытой, тогда как в душе у Маркуса сформируется нечто тайное, неземное. (А Маркус, должно быть, все эти годы думал, как неудачно его назвали - Маркус Бертоллини, гораздо больше ему подошло бы имя Филипп или Эдуард.) Линда не считала свои мысли о детях недоброжелательными - она любила обоих одинаково. Они никогда не соревновались, в раннем возрасте поняв, что в подобном соревновании победителя не бывает.
Цифры на часах становились ярче по мере того, как комната темнела. Сейчас поэты и прозаики собираются перед отелем, словно школьники, отправляющиеся на экскурсию. Я пойду, решила она вдруг. Я не боюсь.
На горизонте тучи расступились, и розовый свет обещал, что завтрашний день будет лучше. Линда подмечала все вокруг: как женщина, поднимающаяся в автобус, не смогла перенести вес на правую ногу и схватилась за поручни; каким претенциозно потертым был кожаный портфель поэта в модных очках с черной оправой; как все они стояли в плащах, засунув руки в карманы, слегка подталкивая друг друга локтями вперед, пока не сгрудились в толпу. Но ей не хотелось встречаться с Томасом, поэтому, увидев, как он поднимается в автобус, она почувствовала одновременно удивление и смущение: смущение из-за его унижения, оттого что ему, будто школьнику, приходится ехать в автобусе. В плаще, со сложенными перед собой руками и сгорбленными плечами, он казался слишком громоздким на своем узком сиденье. Роберт Сизек был настолько пьян, что ему понадобилась помощь, чтобы взобраться по ступеням. Его лицо выглядело так, словно при надавливании из него брызнет вода. У писателей, которым предстояло сегодня выступать, был озабоченный вид, но они всячески старались вести себя непринужденно.
Они поехали по сереющим улицам, безлюдным в этот час. Линда пыталась не смотреть на Томаса, хотя это было довольно трудно. Он казался растрепанным и так отличался от Винсента, всегда безупречного, собранного и опрятного. Ей нравилось, как рубашки плотно облегали плечи мужа, как он подравнивал свою бородку, всегда идеальную, как у скульптуры. Винсент носил итальянские кожаные ремни и шитые на заказ брюки, и вовсе не из щегольства, а, скорее, по привычке, усвоенной от родителей-иммигрантов, которым очень хотелось видеть своих детей преуспевшими в Новом Свете. То, что для другого могло быть фатовством, для Винсента было привычным и в равной степени элегантным; Винсент уважал невинные желания родителей, и его часто сбивала с толку дерзость молодых людей - друзей его детей.
Автобус остановился, и Линда твердо решила держаться подальше. В ресторане она просто найдет свободное место и, представившись, подсядет к незнакомому человеку. Но, выходя из автобуса, она увидела Томаса, ожидавшего ее у двери.
Каким-то образом он ухитрился устроиться с ней отдельно от других. Это было небольшое и, возможно, настоящее французское бистро. Участников фестиваля разместили в узком зале с двумя длинными столами и скамьями по бокам. Линда и Томас сели в ближайшем к дверям углу, и это тоже было характерно для человека, которого она помнила, - человека, который всегда искал легких путей к отступлению. Она отметила, что бумажная скатерть, уже покрытая пятнами-полумесяцами красного вина, не закрывала всего стола. Томас вертел в руках свою ручку. В помещении была ужасная акустика, и ей казалось, что она тонет в море голосов, невразумительных слов. Из-за этого им пришлось заговорщически склониться друг к другу, чтобы поговорить.
- Похоже, это всплеск интереса к поэзии, не так ли?
- Но не возрождение, - ответила она через мгновение.
- Мне сказали, нас здесь десятеро. Из общего списка в шестьдесят человек. Похоже, это рекорд.
- За границей с этим получше.
- Ты в курсе? Ездила на фестивали за границу?
- Изредка.
- Значит, ты какое-то время была на виду.
- Едва ли. - Колкость ее задела. Она слегка отодвинулась.
Он склонился ближе и оторвал глаза от своей ручки.
- Ты слишком много пытаешься сделать в своих стихах. Истории нужно рассказывать, как истории. Твоим читателям это понравилось бы.
- Моим читателям?
- Твои стихи популярны. Ты должна знать своих читателей.
Она промолчала, ужаленная скрытой критикой.
- В глубине души я считаю, что ты романист, - проговорил он.
Линда отвернулась. "Вот ведь наглец", - подумала она. Мелькнула мысль встать и выйти, но таким театральным жестом она показала бы свою уязвимость, напомнила ему о других театральных жестах.
- Я обидел тебя. - К его чести, у него был виноватый вид.
- Нет, конечно, - солгала она.
- Тебе не нужен я или кто-то другой, чтобы ты знала себе цену.
- Действительно, не нужен.
- Ты прекрасно пишешь в любой форме.
Он и сам верил в этот комплимент. Даже не считал его комплиментом.
Еду принесли на таких больших тарелках, что на столе все пришлось переставлять. "Для чего вообще нужны такие огромные тарелки, - подумала Линда, - если они только уменьшают размеры самой еды: курица по-индонезийски у нее и лосось с отметинами от гриля у Томаса". Возвращаясь из бара с красными глазами, Роберт Сизек натолкнулся на стол, бокалы с водой и вином покачнулись. Линда видела скрытые, да и прямо направленные на них взгляды. Какое такое преимущественное право могла иметь Линда Фэллон на Томаса Джейнса?
Томас откусил немного лосося и вытер губы, безразличный к еде, и она поняла, что и в этом он не изменился: через полчаса не сможет и вспомнить, что ел.
- Ты по-прежнему католичка? - спросил он, глядя на треугольный вырез ее блузки цвета слоновой кости. Это была своего рода униформа - блузы из похожей на шелк ткани, узкие юбки. В отделениях ее чемодана лежали по три единицы каждого предмета. - Ты не носишь креста.