Эта чисто отрицательная идея естественного права и естественной религии не была новой, и было бы неправильно думать, что учителем Франции в этом отношении была только Англия. Но каково бы ни было ее литературное и философское происхождение, во Франции оказался собственный лучший из возможных учителей, – сама французская политическая и социальная действительность. Она подсказывала некоторый "идеал", который выступал в качестве рационального, "естественного" порядка и давал критерий для оценки современности. Представление о нем, как о некотором устойчивом порядке, вполне согласовалось с общим настроением эпохи, привыкшей к аналогичному представлению необходимого порядка в мире природы. Та же аналогия могла подсказать и требование метода, по крайней мере, по своей "точности", соответствующего методам уже испытанным в познании природы. Но нужно в особенности ценить те моменты, когда в научной и методологической мысли эпохи обнаруживается сознание необходимости специфицировать самое методологию сообразно специфическому различению изучаемых предметов.
В нижеследующем изложении мы имеем в виду подчеркнуть только соответствующие моменты логического сознания французского Просвещения. Может возникнуть лишь вопрос о материале, из которого приходится "выбирать", и о тех хронологических рамках, в которых помещается этот материал. Можно заметить, что "совершеннолетие" Людовика XV, по-видимому, совпадало с литературными совершеннолетием тех, кому предстояло сыграть руководящую роль во французском просвещении. Во всяком случае в 30-х годах уже ясно обнаруживается в литературе усиленный интерес к вопросам философии, морали, политики, тогда как "время регентства было эпохой полного размягчения и расслабления в литературе, как и во всех других областях общественной жизни". Этим определяется приблизительно время, с которого можно считать начало французского Просвещения. В 1734 году выходят Философские письма об Англии (пребывание Вольтера в Англии относится к 1724 – 1729), к концу 40-х и началу 50-х годов просветительная литература достигает своего расцвета, 1748 – Дух законов (Персидские письма – 1721, Размышления – 1734); 1751 – первые два тома Энциклопедии; 1750 – Рассуждения Тюрго и Рассуждение Руссо.
Имея в виду литературу этого периода, трудно говорить о философских основаниях французского Просвещения, так как, как указано, оно само вовсе не имело философского характера. Материализм, к которому пришло в конце концов Просвещение, служит достаточным доказательством того, что миpoвоззрение эпохи порвало именно с философскими традициями. В тех случаях, где все-таки приходится встречать попытки философствования, источники последнего носят в высшей степени эклектический и вульгаризованный характер. Мы встречаем на одной линии и картезианство и английский эмпиризм, Сенеку и Цицерона, и даже Лейбница. Распространенное мнение о том, что первоисточником Просвещения был Локк, правильно только в том смысле, что, как было указано, именно Локк был идеологом Англии, созданной революцией 1688 года, а эта Англия являлась своего рода идеалом для французской публицистики Просвещения. Весьма возможно, что именно эта непрочность философских оснований обусловила ту свободу от методологического гипноза как математического естествознания, с одной стороны, так и индукции, с другой, которая могла быть благоприятна для развития исторического метода. А морально-публицистические стремления в связи с общей интенсивностью социальной жизни Франции, естественным образом, вызывали тот интерес к истории, который и вылился в конце концов в форму философской истории.
Флинт характеризует философию французского Просвещения, как философию, ищущую деятельности, склонную к прозелитству и завоеванию, жаждущую реформировать общество и управлять им; в противоположность картезианству, говорит он, она была воинствующей и агрессивной в области этической, политической и религиозной. И совершенно вопреки распространенному мнению об антиисторизме XVIII века, Флинт категорически утверждает, что одной из характерных черт философов того времени было их живое участие в изучении истории (their keen interest in the study of history). Он не отрицает того факта, что немногие из них вносили в свое исследование строго исторический и вполне научный дух, что они слишком поддавались своим страстям и предрассудкам, но он высказывается решительно против того мнения, по которому историческая литература во Франции в XVIII века стояла на низком уровне или, по крайней мере, на более низком, чем в предшествующее столетие: такой взгляд, по его мнению, было бы трудно или даже вовсе невозможно доказать. Напротив, приходится констатировать значительный прогресс исторической науки. "Прежде только очень немногие исключительные и изолированные мыслители пытались открыть закон и смысл в истории; теперь это стало излюбленным предметом теоретизирования. Почти все руководящие умы эпохи были направлены на это, – с результатом, который менее чем в пол столетия дал гораздо больше философско-исторических сочинений, чем за все предыдущее время".
Мы остановимся только на немногих, наиболее ярких и открыто выраженных моментах более или менее сознательной рефлексии по поводу методологических особенностей исторической науки.
7. На первое место мы выдвигаем Монтескье не только вследствие его хронологического первенства, но в особенности в силу того разногласия в оценке его главнейшего произведения, которое наблюдается у писателей, имевших повод высказаться о его значении для развития исторического метода и философии истории вообще. Например, в то время как Л. Стивен категорически заявляет, что "Монтескье – основатель исторического метода", Флинт занимает более умеренную позицию: "у Монтескье не было намерения основать философию истории; и провозглашать его основателем ее, как сделал Элисон, есть чрезмерное восхваление. Мне кажется, что это даже – панегирик в ущерб истине, изображать его, как делали Конт, Мэн и Лесли Стивен, основателем исторического метода. Но, – не отрицает Флинт, – он сделал больше, чем кто-либо другой для облегчения и утверждения его основания". Флинт видит доводы в пользу последнего мнения в том, что идея Монтескье о зависимости законов, привычек, учреждений и пр. от конкретной действительности времени и места необходимо вела к тому историческому релятивизму, из которого возникло развитие исторического метода. Впрочем, тот же исторический релятивизм он отмечает у Платона и Аристотеля, Макиавелли и Бодена.
Даже оценка Флинта кажется мне преувеличенной. Мы ведь должны различать между собственными мнениями Монтескье и тем, что извлекли из этих мнений позднейшие историки. Флинт, конечно, прав, что у Монтескье не было мысли основывать философию истории, но этого мало: он вообще не имел в виду науки истории. Если не считаться с этим, то можно прийти к парадоксальным утверждениям, что, например, Мальтус был основателем дарвинизма, а Гегель – немецкой социал-демократии.
Еще более произвольно видеть в Монтескье основателя исторического метода и вообще представителя "историзма" на основании субъективной интерпретации отдельных мест и выражений из Монтескье. Такое отношение к Монтескье встречается у некоторых исследователей юристов, желающих видеть в Монтескье предтечу исторического метода в праве и современного "историзма" вообще. На новейшем исследовании, идущем в этом направлении, мы остановимся и, в связи с ним, выясним действительные взгляды Монтескье.
Лансон: юрист, о Величии – по Боссюэ; самостоятельно – о падении: "характер", "дух свободы", "возбуждение умов".
Уже у Локка автор находит элементы историзма, а еще последовательнее исторические и эволюционные идеи, по его мнению, были развиты у Монтескье. "Можно сказать, что в его лице историческая реакция против рационального натурализма XVII столетия достигла своего высшего пункта развития". По-видимому, автор считает, что достаточно не защищать механическую социальную теорию, чтобы быть представителем историзма. По крайней мере, такой только смысл может иметь его ссылка на название книги: "Дух законов" и на определение этого "духа" у Монтескье: "этот дух состоит в различных отношениях, которые законы могут иметь с различными фактами". В этом определении автор усматривает "принципиальное различие" Монтескье от "идеалов механического естествознания"; из него видно, что "у Монтескье дело идет не о разложении конкретной действительности на всеобщие отношения, но о нахождении конкретных связей между конкретными объектами – данным социальным порядком, с одной стороны, и данными конкретными условиями – с другой". – "Дух законов, – поясняет автор, – диктуется условиями естественной и социальной обстановки, в которой они выросли". Еще одна цитата из Монтескье: "Я положил принципы и я увидел, что частные случаи как бы сами собою в них заключаются, что история всех наций из них вытекает, и что каждый частный закон связан с другим или зависит от другого, более общего", и заключение автора: "Принимая во внимание вышеизложенные соображения, следует заключить, что Монтескье имеет здесь дело с каким-то иным понятием закона, чем понятие о законе механическом". Далее, автор интерпретирует разделение законов у Монтескье на общие и частные в том смысле, что общие законы касаются человека, как существа физического, а частные – как существа морального. "И эта партикулярная природа человеческих законов обусловливает их отличие от всеобщих естественных законов <…> Словом, в них присутствует элемент временности и относительности, который отсутствует в законах чистой физики".
Бесспорно, Монтескье не имел в виду дать "механическую социальную теорию", т. е. не имел в виду так называемую "социальную физику", как она понималась философами ХVII века. Также бесспорно, что он подошел к новому методу, – хотя этого еще не видно из приведенных цитат, – и автор прав, связывая его в этом пункте с Локком, – но только это не исторический метод, а так называемый сравнительно-исторический или сравнительный метод, метод столь же мало исторический, сколь мало математический. Но самое важное, автор совершенно не прав, утверждая, что "дух законов диктуется условиями естественной и социальной обстановки", – наоборот, дух законов представляет собою неизменное постоянство рационального характера, ибо он составляет как раз те постоянные и разумные принципы, которыми должно руководиться законодательство, если оно не желает быть произвольным и плохим. Следовательно, не "дух законов диктуется", а "дух законов" есть постоянный принцип, в силу которого законы, законодательство должны сообразоваться с условиями и т. д., т. е. если здесь что-нибудь "диктуется", то никак не "дух законов", а "законы" – и они буквально "диктуются". Таким образом, как уже можно догадаться из этого, автор, – конечно, под влиянием неясного изложения самого Монтескье, – совершает quid pro quo: смешивает законы исторического процесса с законами юридическими. Разумеется, последние представляют "иное понятие", чем "понятие о законах механических", но не менее иное, чем понятие о законах исторических. Рассмотрим ближе, что значит у Монтескье "дух законов" и как он разделяет законы.
Прежде всего ни на одну минуту не следует упускать из виду, что речь идет о законах, которые устанавливают люди сами себе, как нормы юридические и политические, речь идет о праве. И притом не об истории права, а о том, чем же должен руководиться законодатель, чтобы издавать хорошие законы. Такова задача Монтескье, – это и значит, что он не имел в виду ucmopиu или философии истории, а имел в виду теорию или так называемую философию права, как он сам совершенно недвусмысленно утверждает: "Дух законов есть труд по чистой политике и чистой юриспруденции". Конечно, это еще не исключает возможности применения к этим предметам исторического метода, – в этом именно и состоит вопрос: заключается "дух законов" в их историческом развитии или в чем другом?
"Предисловие" дает уже некоторый, хотя и неясный, ответ на этот вопрос; свое развитие он находит, во-первых, в первой книге, во-вторых, во всем содержании и методе сочинения. "Предисловие" же обнаруживает и полную неопределенность философских предпосылок Монтескье: подобно большинству своих современников он исходит из весьма неясного смешения рационализма и локкианства в сенсуалистической интерпретации. Именно о рационализме свидетельствуют приведенные выше слова: "Я прежде всего исследовал людей и убедился, что в этом бесконечном разнообразии законов и нравов они руководились не только своими фантазиями. Я установил принципы и увидел, что частные случаи получаются из них как бы сами собою, что истории всех наций суть только следствия их, и что всякий частный закон связан с каким-нибудь другим законом, или зависит от какого-нибудь другого, более общего".