Черносотенцы и Революция - Вадим Кожинов 23 стр.


Разговор о смысле блоковской поэмы отнюдь не уводит нас от главной цели – истинного понимания того, что происходило в России в 1917-м и последующих годах. Необходимо осознать заведомую недостаточность и даже прямую ложность "классового" и вообще чисто политического истолкования Революции. Нет сомнения, что классовые интересы играют очень весомую роль в истории (хотя многие нынешние влиятельные лица – главным образом, перевертыши типа тов. Яковлева, еще совсем недавно рьяно утверждавшие именно "классовые" представления об истории, – склонны теперь отрицать это). Но все же Революция – слишком грандиозное и многомерное явление бытия, которое никак нельзя втиснуть в классовые и вообще собственно политические рамки, и в этом одна из главных основ моих дальнейших рассуждении.

Александр Блок в 1920 году с полной определенностью сказал: "… те, кто видят в "Двенадцати" политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой" (т. З. с. 474). Следует напомнить, что целая когорта тогдашних литераторов, на разные лады призывавших до 1917 года к разрушению Русского государства, а позднее никак не могущих примириться с приходом к власти своих соперников-большевиков, стала обвинять автора "Двенадцати" в восхвалении большевизма.

Между тем большевики воспринимали "Двенадцать" отнюдь не как нечто им близкое. Александр Блок засвидетельствовал, что сестра Л. Д. Троцкого и жена Л. Б. Каменева – О. Д. Каменева (в девичестве Бронштейн), после Октября "руководившая" театрами России, – уже 9 марта 1918 года (поэма была опубликована 3 марта) заявила жене поэта, актрисе Л. Д. Блок, которая тогда читала "Двенадцать" с эстрады: "Стихи Александра Александровича ("Двенадцать") – очень талантливое, почти гениальное изображение действительности (то есть несет в себе истину. – В.К.)… но читать их не надо (вслух), потому что в них восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся".

Позднее, в 1922 году, Троцкий, также признавая, – вероятно, под давлением уже сложившегося в литературных кругах мнения, – что Блок создал "самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма "Двенадцать" останется навсегда", вместе с тем заявил: "Блок дает не революцию, и уж, конечно, не работу ее руководящего авангарда, а сопутствующие ей явления… по сути, направленные против нее" (там же, с. 101). И Троцкий вообще крайне возмущался тем, что "наши революционные поэты почти сплошь возвращаются вспять к Пугачеву и Разину! Василий Каменский поэт Разина, а Есенин Пугачева… плохо и преступно (! – В.К.) то, что иначе они не умеют подойти к нынешней революции, растворяя ее тем самым в слепом мятеже, в стихийном восстании… Но ведь что же такое наша (то есть та, которой руководит Троцкий. – В.К.) революция, если не бешеное восстание против стихийного бессмысленного… против то есть мужицкого корня старой русской истории, против бесцельности ее (нетелеологичности), против ее "святой" идиотической каратаевщины во имя сознательного, целесообразного, волевого и динамического начала жизни… Еще десятки лет пройдут, пока каратаевщина будет выжжена без остатка. Но процесс этот уже начат, и начат хорошо" (там же, с. 91–92).

Примечательно, что Троцкий здесь же цитирует – хотя и неточно, Пушкина: "Пушкин сказал, что наше народное движение – это бунт, бессмысленный и жестокий. Конечно, это барское определение, но в своей барской ограниченности – глубокое и меткое" (с. 91); "бессмысленный" означает, в частности, "бесцельный", о чем и сказал верно Троцкий.

И еще одна цитата из Троцкого: "Для Блока революция есть возмущенная стихия… Для Клюева, для Есенина – пугачевский и разинский бунты… Революция же есть прежде всего борьба рабочего класса за власть, за утверждение власти…" (с. 83).

(Даю в скобках краткое отступление, касающееся двух из названных поэтов. Если Александр Блок воспринимал "русский бунт" в той или иной мере "со стороны", то "преступный", по определению Троцкого, Сергей Есенин ощущал – пусть и в известной степени – свою прямую причастность этому бунту, что, по-видимому, выразилось (хотя и не адекватно) в его словах из автобиографии, написанной 14 мая 1922 года: "В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее"; и из письма от 7 февраля 1923 года: "Я перестал понимать, к какой революции я принадлежал? Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской… В нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь". Следует обратить внимание на тот факт, что Блок – как и Бунин в "Окаянных днях" – все же в определенной мере склонен был отождествлять большевиков и русский бунт; так, его двенадцать сами говорят друг другу "над собой держи контроль", хотя на деле это требовали от них другие. Между тем у Есенина – хотя бы в его драматической поэме "Страна негодяев", – ясно разграничены русский бунт и ставящей задачей "укротить" его большевик Чекистов-Лейбман).

Как мы видели, Троцкий полагал, что "русский бунт" по своей сути направлен против той революции, одним из "самых выдающихся вождей" (по определению Ленина) которой он был, и которую он (см. выше) счел уместным охарактеризовать как "бешеное(!) восстание" против этого самого беспредельного и (по ироническому определению самого Троцкого) "святого" русского бунта, – "восстание", преследующее цель "утверждения власти".

Но вместе с тем нельзя не видеть, что Троцкий и его сподвижники смогли оказаться у власти именно и только благодаря этому русскому бунту, который означал ликвидацию власти вообще. Большевики ведь, в сущности, не захватили, не завоевали, но лишь подняли выпавшую из рук их предшественников власть; во время Октябрьского переворота даже почти не было человеческих жертв, хотя вроде бы совершился "решительный бой". Но затем жертвы стали исчисляться миллионами, – ибо большевикам пришлось в полном смысле слова "бешено" бороться за удержание и упрочение власти…

При этом дело шло как о вертикали власти (новые правящие "верхи" – и "низы", которых еще нужно было "подчинить"), так и об ее горизонтали – то есть об овладении всем гигантским пространством России, ибо распад государственности после Февраля закономерно привел к распаду самой страны.

Александр Блок записал 12 июля 1917 года: "Отделение" Финляндии и Украины сегодня вдруг испугало меня. Я начинаю бояться за "Великую Россию"…" (т. 7, с. 279). Речь шла о событиях, описанных в "Очерках русской смуты" А. И. Деникина так: "Весь май и июнь (1917 года. – В.К.) протекали в борьбе за власть между правительством (Временным, в Петрограде. – В.К.) и самочинно возникшей на Украине Центральной Радой, причем собравшийся без разрешения 8 июня Всеукраинский военный съезд потребовал от правительства (Петроградского. – В.К.), чтобы оно немедленно признало все требования, предъявляемые Центральной Радой… 12 июня объявлен универсал об автономии Украины и образован секретариат (совет министров)… Центральная Рада и секретариат, захватывая постепенно в свои руки управление… дискредитировали общерусскую власть, вызывали междоусобную рознь…" ("Вопросы истории", 1990, № 5, с. 146–147).

В сентябре вслед за Украиной начал отделяться Северный Кавказ, где (в Екатеринодаре) возникло "Объединенное правительство Юго-восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей", в ноябре Закавказье (основание "Закавказского комиссариата" в Тифлисе), в декабре Молдавия (Бессарабия) и Литва и т. д. Провозглашали свою "независимость" и отдельные регионы, губернии и даже уезды! Следует обратить внимание на тот выразительный факт, что позднее против различных "независимых" властей в России боролись в равной мере и Красная и Белая армии (например, против правительств Петлюры и Жордания).

Возникновение "независимых государств" с неизбежностью порождало кровавые межнациональные конфликты, в частности, в Закавказье. Страдали и жившие здесь русские: "В то время как закавказские народы в огне и крови разрешали вопросы своего бытия, – рассказывал 75 лет назад А. И. Деникин, в стороне от борьбы, но жестоко страдая от ее последствий, стояло полумиллионное русское население края (Закавказья. – В.К.), а также те, кто, не принадлежа к русской национальности, признавали себя все же российскими подданными. Попав в положение "иностранцев", лишенные участия в государственной жизни… под угрозой суровых законов… о "подданстве"… русские люди теряли окончательно почву под ногами… Я не говорю уже о моральном самочувствии людей, которым закавказская пресса и стенограммы национальных советов подносили беззастенчивую хулу на Россию и повествование о "рабстве, насилиях, притеснениях, о море крови, пролитом свергнутой властью"… Их крови, которая ведь перестала напрасно литься только со времени водворения… "русского владычества…"(там же, 1992, № 4–5, с. 97). Важно осознать, что катастрофический распад страны был следствием именно Февральского переворота, хотя распад этот продолжался, конечно, и после Октября. "Бунт", разумеется, развертывался с сокрушительной силой и в собственно русских регионах.

В советской историографии господствовала точка зрения, согласно которой народное бунтарство между Февралем и Октябрем было-де борьбой за социализм-коммунизм против буржуазной (или хотя бы примиренческой по отношению к буржуазному, капиталистическому пути) власти, а мятежи после Октября являлись, мол, уже делом "кулаков" и других "буржуазных элементов". Как бы в противовес этому в последнее время была выдвинута концепция всенародной борьбы против социализма-коммунизма в послеоктябрьское время, концепция, наиболее широко разработанная эмигрантским историком и демографом М. С. Бернштамом.

И та и другая точки зрения (и сугубо советская, и столь же сугубо "антисоветская") едва ли верны. О том, что "русский бунт" после Февраля вовсе не был по своей сути социалистически-коммунистическим, уже не раз говорилось выше. Но стоит процитировать еще суждения очень влиятельного и осведомленного послефевральского деятеля В. Б. Станкевича (1884–1969). Юрист и журналист, затем офицер (во время войны), он был ближайшим соратником Керенского и по масонской, и по правительственной линии, являлся членом ЦИК Петроградского совета и одновременно одним из главных военных комиссаров Временного правительства, но довольно рано понял обреченность героев Февраля. В своих весьма умных мемуарах, изданных в 1920 году в Берлине, он писал, что после Февраля "масса… вообще никем не руководится… она живет своими законами и ощущениями, которые не укладываются ни в одну идеологию, ни в одну организацию, которые вообще против всякой идеологии и организации…"

Станкевич размышлял о солдатах, взбунтовавшихся в феврале: "С каким лозунгом вышли солдаты? Они шли, повинуясь какому-то тайному голосу, и с видимым равнодушием и холодностью позволили потом навешивать на себя всевозможные лозунги… Не политическая мысль, не революционный лозунг, не заговор и не бунт (Станкевич явно счел даже это слово слишком "узким" для обозначения того, что происходило. – В.К.), а стихийное движение, сразу испепелившее всю старую власть без остатка: и в городах, и в провинции, и полицейскую, и военную, и власть самоуправлений. Неизвестное, таинственное и иррациональное, коренящееся в скованном виде в народных глубинах, вдруг засверкало штыками, загремело выстрелами, загудело, заволновалось серыми толпами на улицах".

Советская историография пыталась доказывать, что это "стихийное движение" было по своей сути "классовым" и вскоре пошло-де за большевиками. А нынешний "антисоветский" историк М. С. Бернштам, напротив, настаивает на том, что после Октября народное движение было всецело направлено против социализма-коммунизма (ту же точку зрения – независимо от этого эмигранта выдвигал в ряде недавних своих сочинений и В. А. Солоухин).

Бунин, который прямо и непосредственно наблюдал "русский бунт", словно предвидя появление в будущем сочинений, подобных бернштамовскому, записал в дневнике 5 мая 1919 года: "… мужики… на десятки верст разрушают железную дорогу. Плохо верю в их "идейность". Вероятно, впоследствии это будет рассматриваться как "борьба народа с большевиками"… дело заключается… в охоте к разбойничьей, вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч…" (указ. соч., с. 112).

Нельзя не заметить, что М. С. Бернштам – по сути дела, подобно ортодоксальным советским историкам – предлагает "классовое", или, во всяком случае, политическое толкование "русского бунта" (как антикоммунистического), хотя и "оценивает" антикоммунизм совсем по-иному, чем советская историография. В высшей степени характерно, что он опирается в своей работе почти исключительно на большевистские тезисы и исследования. "В. И. Ленин… – с удовлетворением констатирует, например, М. С. Бернштам, – указывал, что эта сила крестьянского и общенародного повстанчества или, в его терминах, мелкобуржуазной стихии, оказалась для коммунистического режима опаснее всех белых армий вместе взятых". Действительно, В. И. Ленин – кстати сказать, в полном согласии с приведенными выше суждениями Л. Л. Троцкого – не раз утверждал, что "мелкобуржуазная анархическая стихия" представляет собой "опасность, во много раз (даже так! – В.К.) превышающую всех Деникиных, Колчаков и Юденичей, сложенных вместе" (т. 43. с. 18), что она – "самый опасный враг пролетарской диктатуры" (там же, с. 32).

Ссылается М. С. Бернштам и на множество работ советских историков – в том числе самых что ни есть "догматических". Так, он пишет: "Источники насчитывают сотни восстаний по месяцам сквозь всю войну 1917–1922 годов. Советский историк Л. М. Спирин обобщает: "С уверенностью можно сказать, что не было не только ни одной губернии, но и ни одного уезда, где бы не происходили выступления и восстания населения против коммунистического режима". Правда, М. С. Бернштаму, очевидно, не понравились классовые оценки Л. М. Спирина, и он при "цитировании" попросту заменил их своими: у советского историка вместо неопределенного "населения" сказано: "кулаков, богатых крестьян и части середняков". Между тем, добавив опять-таки от себя в цитату из Л. М. Спирина слова "против коммунистического режима", М. С. Бернштам сам таким образом встал именно на "классовую", чисто "политическую" точку зрения, – "население" восставало, мол, против определенного строя, а не против любой, всякой власти.

Но вглядимся в также опирающееся на бесспорные факты "обобщение" другого советского историка, Е. В. Иллерицкой: "К ноябрю 1917 г. (то есть к 25 октября / 7 ноября. – В.К.) 91,2 % уездов оказались охваченными аграрным движением, в котором все более преобладали активные формы борьбы, превращавшие это движение в крестьянское восстание. Важно отметить, что карательная политика Временного правительства осенью 1917 г. перестала достигать своих целей. Солдаты все чаще отказывались наказывать крестьян…".

Итак, хотя Временное правительство не насаждало коммунизм, бунт и при нем имел всеобщий характер (91,2 % всех уездов!). Но, пожалуй, еще выразительнее тот факт, что и после Октября "русский бунт" обращался вовсе не только против красных, но и против белых властей! Об этом, кстати сказать, упоминает – правда, бегло – и сам М. С. Бернштам. Не желая, надо думать, совсем закрыть глаза на реальное положение дела, он пишет, что народное повстанчество 1918–1920 годов являло собой "сражение и против красных, и против белых" (с. 18), и в глазах народа "белые такие же насильники, как и красные" (с. 74). Но тем самым в сущности всецело подрывается его общая концепция, согласно которой бунт был направлен именно против "коммунизма"; он был направлен против всякой власти вообще, и в частности, против любых видов "податей" и "рекрутства" (пользуясь вышеприведенными определениями Гаккебуша-Горелова), без которых и немыслимо существование государственности.

После разрушения веками существовавшего Государства народ явно не хотел признавать никаких форм государственности. Об этом горестно писал в феврале 1918 года видный меньшевистский деятель, а впоследствии один из ведущих советских дипломатов, И. М. Майский (Ляховецкий, 1884–1975): "… когда великий переворот 1917 г. (имеется в виду Февраль. – В.К.) смел с лица земли старый режим, когда раздались оковы, и народ почувствовал, что он свободен, что нет больше внешних преград, мешающих выявлению его воли и желаний, – он, это большое дитя, наивно решил, что настал великий момент осуществления тысячелетнего царства блаженства, которое должно ему принести не только частичное, но и полное освобождение".

Оставим в стороне выражения вроде "большое дитя" (поистине детскую наивность проявили как раз вожаки Февраля, совершенно не понимавшие, чем обернется для них самих разрушение Государства); существенна мысль о "блаженной" беспредельной воле, мечта о которой всегда жила в народных глубинах и со всей очевидностью воплотилась в русском фольклоре – и во множестве лирических песен, и в заветных сказках о неподвластных никому и ничему Иванушке и тезке Пугачева – Емеле…

Но совершенно ясно (об этом уже шла речь выше), что при таком безгранично вольном, пользуясь модным термином, "менталитете" народа само бытие России попросту невозможно, немыслимо без мощной и твердой государственной власти; власть западноевропейского типа, о коей грезили герои Февраля, для России заведомо и полностью непригодна…

И, взяв в октябре власть, большевики в течение длительного времени боролись вовсе не за социализм-коммунизм, а за удержание и упрочение власти, – хотя мало кто из них сознавал это с действительной ясностью. То, что было названо периодом "военного коммунизма" (1918 – начало 1921 года), на деле являло собой "бешеную", по слову Троцкого, борьбу за утверждение власти, а не создание определенной социально-экономической системы; в высшей степени характерно, что, так или иначе утвердив к 1921 году границы и устои государства, большевики провозгласили "новую" экономическую политику (НЭП), которая в действительности была вовсе не "новой", ибо по сути дела возвращала страну к прежним хозяйственным и бытовым основам. Реальное "строительство" социализма-коммунизма началось лишь к концу 1920-х годов.

Назад Дальше