Любовный канон - Наталия Соколовская 2 стр.


* * *

Если бы не Лидия, я бы увидела Таиного сына.

Доведя до конца попытку побега, я редко бывала в родном городе, а Тая приезжала только на сессии. В своем Архангельске она вышла замуж, и однажды я случайно встретила ее на Университетской набережной, уже с приличным животиком. Ни о чем таком я предупреждена не была, и Тая несколько минут наслаждалась моим замешательством.

Был ослепительный июньский полдень. Река текла рядом в направлении, которого я никогда не могла определить.

Я никогда не доверяла рекам. Они навязывают вектор движения, они текут мимо, себе на уме, они соблазняют другим берегом, где все то же самое…

Расхожая метафора человеческой жизни, река на самом деле – вытянутое в длину место принудительной прогулки.

И только море, мучительное и желанное, как объятья, которыми не дано насладиться в полной мере, море, не раздающее ложных обещаний, но готовое отдавать себя, где ничто не последовательно, но всё одновременно, всё сейчас, – только оно достойно любви.

Мы перешли на Ломоносовскую линию, в тень дерева, на месте которого теперь стоит памятник. Тая расстегнула нижние пуговицы кофточки, чуть приспустила корсаж юбки, и я увидела сбегавшие по ее круглому животу, от средостения – вниз, светлые растяжки, похожие на струйки дождя, стекающие по оконному стеклу.

"Здорово, правда? Потрогай" – она ободряюще улыбнулась.

Я положила руку на Таин живот, и ребенок, точно ждал этого, отозвался легким толчком. Я и теперь помню тектоническое движение под своей ладонью.

Мальчик родился через два месяца. Но самым удивительным образом ни разу Таины приезды с сыном и мои – не совпали.

А спустя двадцать лет он, спасая тонущего первоклашку, погиб в быстрой северной реке и в то же время, запечатанный моим прикосновеньем, навсегда остался в тех непостижных бесконечных водах, где жизнь и смерть равны друг другу.

* * *

Алиса сидела на подоконнике раскрытого окна, а Рогнеда писала мой портрет. И взгляд Рогнеды, направленный на мое лицо, был точь-в-точь взглядом Лидии на стол, накрытый в ожидании гостей.

Положительно, я жила в мире женщин, чьи имена были сорочками, в которых они родились, а не приобретенной по случаю одежкой, каким казалось мне мое собственное имя.

Из окна открывался вид на крыши, сбрызнутые свежим утренним солнцем. Позади них, так близко, что казались ненастоящими, посверкивали звезды кремлевских башен. Пол мастерской был заляпан пятнами краски, душистой и тягучей, как разогретая сосновая смола. Масляный запах оказался единственной закуской к нескольким глоткам водки: после вчерашней вечеринки еды в доме не осталось. Это был самый содержательный завтрак в моей жизни.

Гости разошлись под утро, а я и Алиса остались, потому что ей к одиннадцати надо было в Консерваторию, а это рядом, на Герцена, а мне на журфак, что тоже рядом, на Моховой.

Мы втроем перемыли посуду, и Рогнеда сказала:

– Освещение хорошее. Давай-ка садись, поработаем.

Стараясь не заснуть, я разглядывала картины, развешанные по стенам. На них вне зависимости от времени года, места действия и сюжета – шел снег. Он не вмешивался в то, что было на картинах, а только подчеркивал одновременность происходящего. Это был наброшенный на разноликий мир связующий сквозящий узор, легчайший, все объявший покров – никто еще не сумел найти торчащую ниточку, чтобы, потянув за нее, ответить на единственный вопрос: "Зачем?"

В светящейся благотворной тишине прошло около получаса.

Ровно в семь промолчавшая все утро Алиса, ахнув, соскользнула с подоконника вниз.

Я хорошо запомнила этот момент, потому что считала про себя удары курантов на Спасской башне.

Вид у Алисы был такой, будто она оказалась не внутри комнаты, а снаружи. Отчаяние, страх и безграничное удивление – вот что отразилось на ее осунувшемся за ночь лице.

Она стояла возле окна, осознавая случившееся, и солнечный свет проходил сквозь нее волнами, повторяющими удары ее сердца. Волосы ее светились, слезы, которых еще секунду назад ничто не предвещало, безостановочно катились по щекам, и она повторяла и повторяла:

– Я не готова потерять этого человека.

Смысл сказанного был неожиданным не только для нас, но, судя по интонации, и для самой Алисы.

По мере повторения слова становились отдельными назывными предложениями. Она последовательно делала ударным каждое и не могла понять, какое тут – главное.

– Я. Не готова. Потерять. Этого. Человека.

Расстояние между словами стремительно увеличивалось. Это была модель бесконечно расширяющейся вселенной. И эпицентром, взрывом, задавшим ускорение, была сама Алиса. Она озиралась в растерянности и плакала.

Так я стала свидетелем явления, застигнуть которое труднее, чем зеленый луч на море. Я увидела рождение любви. Я поняла все раньше Алисы, ошеломление которой расходилось кругами, захлестывая нас. Она вошла в любовь не постепенно, а сразу. Она вдруг погрузилась на большую глубину, не зная, сможет ли выплыть.

Пока я смотрела на Алису, Рогнеда смотрела на меня. Ее роль в данной истории наполнилась истинным смыслом: сама того не ведая, Рогнеда писала теперь не мой портрет, а портрет Алисиной любви. Он до сих пор висит у меня дома, напоминая больше обо мне самой, чем об Алисе.

Она была красива. Но совсем не современной, а медленной, вдумчивой красотой. Вероника Веронезе кисти Данте Габриэля Россетти. И столь же меланхоличная. Карие переполненные глаза, золотисто-рыжие, собранные на затылке свободным узлом волосы, легкая розовость щек и шеи… И слезы, придававшие фарфоровую нежность ее лицу.

Начиная с того размягченного глотком теплой водки майского утра, плач стал для Алисы естественным состоянием. Она убивалась, когда не была рядом с тем человеком. Время без него она воспринимала как бессознательный ужас, как длящуюся смерть, как отсутствие времени. Это не-время заполняло всю черную дыру городского пространства, в котором Алиса не находила себе места.

Полагаю, тот человек с трудом признал бы в существе с распухшими от слез глазами и губами, скрюченном на Рогнединой, заляпанной краской тахте, еще час назад безмятежно улыбавшуюся ему Алису.

Догадывался ли он, в какое зазеркалье была она погружена без него? Конечно. Ведь как-то, уже поздней осенью, когда Алиса ждала его после занятий, примостившись на широком подоконнике холодной консерваторской лестницы, да там и заснула, он подошел, коснулся ее щеки и проговорил тихо и безнадежно: "Совсем измучил я тебя, девочка…"

А двумя-тремя неделями раньше, в один из счастливых дней, когда Алиса дышала, потому что была, нет, не вместе, но – рядом с ним, он в свойственном ему легком насмешливом тоне мазурочной болтовни заметил: "С моей стороны было бы слишком самоуверенно полагать, что вы решитесь связать свою жизнь с тем, что осталось от моей". Подобная формулировка, прекрасная и жестокая, не подразумевала Алисиных разуверений.

Но что эти двое могли дать друг другу, кроме ощущения не прошедшего мимо чуда.

Его называли последним романтиком европейского пианизма. Его игра была спонтанна, музыка создавалась им непосредственно, здесь и сейчас, с точки зрения вечности. Никогда однажды сыгранную вещь он не повторял в точности. Музыкальные "консервы" – рацион скаред, а он был настоящий транжира.

Алиса, сама того не ведая, стала одной из его удавшихся импровизаций. Он, вольно или невольно, поступил с ней, как со своей музыкой, – пропустил через себя, и благодаря этому она стала частью большой музыки, которой был он сам.

Он показал Алисе ее диапазон, разброс чувств, ее возможности, и самым главным обретением был прорезавшийся из небытия Vox Humana – человеческий голос.

Концертные залы следили за его руками как завороженные. Можно ли научиться такому звукоизвлечению, или это – дар? Его звук походил на каплю светящейся смолы, он тянулся за рукой и впитывался через кожу в кровь, не оставляя следа на кончиках пальцев.

Но я знала и то, какие звуки он умел извлекать из Алисы. Уткнувшись лицом в подушку, чтобы не переполошить соседей, она кричала на одной ноте, как кричат падающие с большой высоты: "А-а-а-а…" Она падала и никак не могла достичь спасительного дна, чтобы оттолкнуться от него и всплыть. Она кричала, пытаясь вытеснить заполнявший ее ужас растянутой во времени потери, но ничего у нее не получалось…

И зачем только он позвал ее к себе в больницу.

Я кручусь, прибегаю к перифразе, лишь бы не назвать его по имени. Ведь это сразу испортит все дело.

"Что значит имя?" – вот один из действительно последних вопросов, равный, по существу, второму от того же автора: "Быть или не быть?"

Быть Алексеем Ивановичем или Сергеем Александровичем все равно что не быть. Имя вместе с отчеством моментально тянут за собой отягчающие обстоятельства в виде жены, бывшей жены, детей, квартиры, машины, родственников, любовницы, собаки, которую заводит жена, заподозрив о любовнице ("Сегодня твоя очередь гулять с Джерри"), вина, которым заполнены отчаянные минуты пустых вечеров на даче, друзей, среди которых есть предавший, опять вина…

Эти и подобные этим все-таки частности, имеющие к судьбе косвенное отношение, могут составлять множество комбинаций. И вот уже морозильная камера, вместо того чтобы сохранять, обрастает грубой шубой анкетных данных, холодильник перестает работать, содержимое – пропадает.

Может быть, именно поэтому Алиса в разговорах со мной и Рогнедой тоже никогда не называла его ни по имени-отчеству, как того требовала большая разница в возрасте, ни просто по имени, ни одним из тех дружеских прозвищ или сокращенных имен, которыми называли его между собой коллеги, друзья, ученики или поклонники.

Она вообще никак его не называла, точно боялась нарушить ею самой наложенное табу. Ведь назвав его имя, она, во-первых, разделяла с нами свое право на него, а делиться она не хотела. Во-вторых, она таким образом признавала, что он существует не только в ее жизни, но и в другой, с ней не связанной.

Но я знала, как все же хотелось ей произносить его имя вслух.

Это случилось, когда в нашу компанию забрел новичок, обладатель того имени.

Сначала Алиса воззрилась на самозванца с враждебным недоумением. Потом враждебность сменилась интересом: так запросто все называли его и так запросто он отзывался.

Я видела, как Алиса собиралась с духом, прежде чем в первый раз обратиться к тому молодому человеку, и как изумилась, когда он повернул голову. Она не знала, чем заполнить повисшую паузу, ведь сказать, кроме того главного, что она уже сказала, ей было решительно нечего.

Называя имя, она попробовала, как могло бы быть, и зажмурилась от удовольствия.

С той минуты и весь вечер она обращалась к ничем не примечательному аспиранту из Гнесинки по поводу и без повода, на разные лады, пробуя на вкус и на слух уменьшительно-ласкательные суффиксы, все, сколько есть их в русском языке. Алиса наслаждалась. А молодой человек так никогда и не узнал, что у столь внезапно и щедро обрушившейся на него нежности был совсем другой адресат.

На их теоретическом факультете он преподавал общее фортепьяно. Если Алиса раньше и была влюблена в него, то самым обычным образом, постольку поскольку, как большинство студенток в своих педагогов, просто потому, что иначе не получалось.

И вдруг все стало не так. Из латентной формы любовь молниеносно перешла в острую. Причем дебют заболевания совпал с последним годом обучения, с дипломом.

Тем солнечным утром, в мастерской Рогнеды, у Алисы в полной мере получилось сделать то, к чему он приглашал своих учеников во время фортепьянных штудий – отпустить себя.

Косвенную роль в этой истории сыграл руководитель Алисиного диплома, доцент М. – вечный доцент, так за глаза называли его и студенты, и коллеги. На их курсе он читал историю русской фортепьянной школы.

Что-то числилось за М. Некий проступок, совершенный из лучших побуждений и полупрощенный ему за давностью лет. Старшее поколение педагогов доцента М. не замечало, и молодежи он был малоинтересен. Алисе ни к чему да и недосуг было вникать в подернутые ряской времени подробности. Но только до той поры, пока она не осознала, кого они касались.

Считалось, что М. пишет о нем книгу. Может, так оно и было. Неотступная тень Алисиного героя, соглядатай его жизни, а в сущности – тривиальный друг-недруг, вечный доцент М. был в большей степени персонажем, нежели человеком.

В начале курса, в одном из витиевато-бессвязных словесных пассажей, которым изобиловали его лекции, М. дал понять, что когда-то они вместе начинали. Лестное для М. предположение.

Один чувствовал и блистательно передавал целое, не упуская при этом детали. Другой – в погоне за деталями так и не смог целого охватить: занятый копаньем в сорняках, он не видел, что стоит посреди хлебного поля. Впрочем, концертную деятельность вечный доцент М. давным-давно оставил.

Темой Алисиного диплома были фортепьянные сочинения Скрябина. Однако в представленном М. обширном своде фактов, так и не достигших красоты подлинного знания, отсутствовало представление о главном: огне, таящемся в природе вещей.

Защита приближалась, Алиса нервничала. Выход из положения напрашивался сам собой.

Последние годы он жил за городом, на даче.

"По семейным обстоятельствам", – заметил М., кривя многозначительной улыбкой угол рта. Вечный доцент никогда не упускал случая с подобающей сдержанностью продемонстрировать, что он приближен и в курсе, ему нравилось ненароком разбрасывать мишурные блестки эксклюзивной информации, она была его разменной монетой.

Записывая для Алисы адрес на клочке нотной бумаги, он опять не удержался, интимно понижая голос, проронил:

– Надеюсь, наш дорогой в форме, – и скользнул по Алисиному лицу холодными глазами травоядного хищника.

Все в этой фразе было подло и лживо. И внезапная ненужная Алисе вкрадчивая доверительность. И пошлое "наш дорогой". И предательское "в форме". Потому что кому, как не ему, было знать, отчего "дорогой" однажды начал заглушать тоску вином.

Но самым невыносимым было то, что теперь Алиса стала объектом неотступного внимания вечного доцента.

В середине марта снега в Москве почти не осталось, но чем дальше от города отъезжала электричка, тем наряднее и чище смотрелись белые поля. И все же Алиса не получала удовольствия от дороги. Она прокручивала в памяти телефонный разговор с М.

Уже не впервые он звонил ей домой. Вчера после утомительного и бессмысленного обсуждения некоторых аспектов ее дипломной работы М. бархатно пожелал ей удачного пути и, внезапно убыстряя темп речи, как делал всегда, если хотел застать собеседника врасплох, спросил, известно ли Алисе, что у него были романы с… И он назвал имена известных в музыкальном мире женщин, одна из которых и теперь преподавала на их кафедре.

Алиса парировала первым, что пришло в голову:

– Неужели сразу с двумя?

Она попыталась замаскировать растерянность развязным ироничным тоном. Это была всего лишь защитная реакция, но Алиса тут же поняла, что смалодушничала: она позволила втянуть себя в разговор, она стала соучастницей М. и предала того, другого.

– Зачем же сразу. Последовательно.

В голосе М. звучала укоризна, точно это она, Алиса, допустила бестактность и была виновата.

– Простите, но для чего вы мне это рассказываете?

Досада на себя и злость на М. придали ей уверенности.

Человека, которого он называл своим другом, вечный доцент сдавал, когда его об этом даже не просили. Алисин тон его не остудил. Он ответил без тени смущенья фразой, которая все еще больше запутывала:

– А чтобы вы знали.

М. разжигал ее, навязывал свой сюжет, желая посмотреть, что из этого получится.

И тогда Алиса испугалась.

Он встретил ее на крыльце, руки в карманы, подтянутый, легкий, в мягком сером свитере, плотно обхватившем шею. Он зябко повел плечами и улыбнулся, заметив, что Алиса ускорила шаг.

На даче особенно хороши три вещи: летняя гроза, цветущий куст сирени и деревянная лестница на второй этаж.

Гроза – это когда взрослые гасят свет, ставят тебя посреди комнаты и обнимают за плечи. Когда раскаты грома отдаются в груди, а из электрических розеток летят мелкие злые искры, потому что молния хочет пробраться в дом.

До грозы оставалось чуть больше двух месяцев.

Сирень – это когда ты вбегаешь на веранду, а там только что вымытый пол, еще глянцево-влажный, скользкий, прохладный. Ты замираешь на пороге и в этот самый миг видишь раскрытое окно и под ним куст сирени, грозе в масть, глянцево-влажный, прохладный.

Сирень тоже будет, она окажется темно-лиловой.

На втором этаже дачного дома все самое чудесное, известно с детства, можно не проверять. Главное – предвкушение, и это – лестница. Она самодостаточна. Ее ступени с истертым временем закругленным краем, тонкой неровной трещинкой на стыке двух досок похожи на шпалы железнодорожного полотна – одна чуть шире другой: к ним надо приноравливать шаг, чтобы не сбиваться. А на самой верхней ступеньке можно часами сидеть просто так и наблюдать за жизнью в доме, как будто тебя здесь нет, и думать о чем угодно…

Именно так успела подумать Алиса, когда, проходя мимо лестницы, коснулась ладонью гладких прохладных перил.

Он провел ее в кабинет, за окном которого сияли просмоленные, густо-янтарные стволы сосен. Этого естественного освещения хватало в доме и без верхнего света.

– Располагайтесь.

Он указал на массивный старый диван, а сам занял кресло возле рояля.

Осторожно, как пробуют воду, она тронула рукой зеленоватый гобелен, села в угол дивана и, сначала попав лопатками во вмятину на спинке, целиком погрузилась, телом повторив очертания другого тела.

Это было неожиданное, странное чувство, словно он подпустил ее слишком близко к себе, совсем близко, доверился ей. Она затаила дыханье, переживая это новое. Ей было нежно.

Так прошло около полутора часов. Он читал ее дипломное сочинение, делая карандашные пометки на полях, давал пояснения, иногда вставал к инструменту и проигрывал темы, на которые хотел обратить ее внимание. Иногда просил ее повторить.

Она повторяла предложенный фрагмент, подхватывая только что прозвучавшую мелодию, и опять испытывала чувство, будто повторяет собой очертания другого тела. Это была удивительная, неизвестная ей доселе близость.

На полу, возле дивана, лежал раскрытый кожаный альбом. Алиса подняла его и, пока он читал, рассматривала без особого порядка собранные фотографии: семейные, фотографии друзей, любительские фото, сделанные во время выступлений и отдыха, портреты знаменитостей с дарственными надписями на обороте, концертные программки разных лет и даже использованные билеты на самолет.

Назад Дальше