Джулия в одиночестве сидела на холодной металлической скамье в углу игровой площадки и читала путеводитель по Милану. Она брала их в библиотеке, все, какие там имелись, – путеводители по Восточной Европе, по Майами, Франции, Австралии, Сан-Франциско, и запоминала маршруты, рестораны, кварталы, историю. Само по себе путешествие туда-сюда ее не интересовало, если иметь в виду возвращение с кучей фотографий – путешествие как эпизод. Она искала ни больше ни меньше как новое местожительство, новый путь, в который она пустится, как только будет свободна. Она примерялась к каждому городу, к каждой стране, проверяя, насколько он бы подошел ей, представляя, на какой бы поселилась улице, какую бы нашла работу (всегда оценивая все с практической точки зрения, она тщательно изучала местную промышленность), как могла бы одеваться; она заучивала наизусть, как произносятся основные выражения. В данный момент она читала статью о полиграфии Милана, известном своими книгами, столь же богатыми и роскошными, как и искусство, которое они представляли. Она воображала, как ежедневно едет на работу на мопеде по извилистым мощеным улочкам в темных очках и с шифоновым шарфом.
Стоило ей почувствовать на себе взгляд одноклассников или услышать приближающиеся шаги, как она утыкалась лицом в книгу, шумно переворачивала страницу, и они поспешно отходили прочь. У Джулии и до недавних событий была репутация несколько опасного человека. В прошлом году она швырнула свою металлическую коробочку с картотекой прочитанных книг в голову учительнице, после чего с ней месяцами никто не разговаривал. С тех пор ее буйство проявлялось словесно, язвительными выпадами по поводу умственных способностей, причесок, характеров одноклассников, пока, в конце концов, все не начали обходить ее стороной. А ей только того и было надо. Но, держась от всех на расстоянии, она скрупулезно изучала популярность – кто ею пользуется, как ее приобретают и как поддерживают. Она видела все ее выгоды, и хотя для нее самой уже было поздно, именно этого ей хотелось для Эйли. Ее вечерние уроки часто сосредоточивались на том, с кем дружить, с кем рядом сидеть, как правильно закатывать джинсы, как смеяться. Джулия была уверена, что популярность можно разбить на отдельные элементы и преподавать Эйли, как алгебру. Она перешла к разделу архитектуры Милана и подчеркнула в нем абзац о Миланском соборе.
Эйли напряженно улыбалась, дожидаясь, чтобы ее взяли играть в мяч, но тут рядом с ней возникла Тереза Митчелл, откинула со лба белокурую челку и, фыркнув, сказала:
– Ну и что же твоя сестрица сделает нам, если мы не примем тебя, застрелит?
По мере того как ее слова доходили до Эйли, улыбка сползала с ее лица.
– Замолчи.
– А что, ружье все еще у вас дома? А что, твой отец стреляет в тебя, если ты не сделаешь домашнее задание?
– Брось, Тереза, – робко и неубедительно предостерег Тим Варонски.
– Спорим, тут сейчас летают привидения, – продолжала Тереза. – У-уууу, у-уууу. – Она неистово замахала руками над головой Эйли, а остальные дети неуверенно захихикали, понимая, что это нехорошо, но ведь они слышали разговоры родителей, старших братьев и сестер, и если и не знали точно, какое именно позорное пятно лежит на ней, тем не менее чувствовали, что оно есть.
Эйли кинулась на Терезу, схватила собранные в хвост волосы и дернула.
– Замолчи. Я же сказала, замолчи.
Джулия подняла голову и увидела, как толпа сомкнулась, головы склонились к центру, и среди них – голова Эйли, и она подбежала, хватаясь за чьи-то руки, отпихивая одного за другим, пока не пробралась к распростертой на земле сестре и не вытащила ее наружу. Остальные дети недовольно расступились, но они побаивались Джулию, их пугала ее выдержка, ее одиночество, ее причастность к действиям с ружьем. Джулия поволокла Эйли прочь.
– Идем, – нарочно громко заявила она, – пошли отсюда. Незачем тебе играть с этими идиотами.
Они вместе пошли с площадки, а Тереза Митчелл крикнула им вслед: "Паф! Пиф-паф!", и остальные засмеялись.
– Вот, – сказала Джулия по дороге, – посмотри. – Она передала Эйли путеводитель, раскрытый на странице с репродукцией "Тайной вечери" Леонардо. – Она находится в церкви Санта Мария делле Грацие. Написана пятьсот лет назад.
Она заглянула в книгу через плечо Эйли. Руки Иисуса ладонями вверх. Опущенные ресницы. Ученики, указующие и шепчущиеся по обеим сторонам от него. Она забрала у Эйли книгу и захлопнула ее. Джулия не очень верила в Бога, но имела определенные взгляды на добро и зло и разделяла всех, кого знала, в соответствии с этими представлениями.
– Я возьму тебя туда, – пообещала она, когда они завернули за угол и школа исчезла из вида. – Вот увидишь.
Они вчетвером сидели за круглым столом на кухне у Сэнди, настороженно прислушиваясь к звукам, которые производил каждый, глотая, жуя, прихлебывая – непривычным, вызывающим неловкость. Для них пока еще не существовало семейного языка, беспорядочного нагромождения слов и жестов, которые сталкиваются и накладываются друг на друга, языка, на который не обращают внимания, пока он не исчезнет, и они украдкой поглядывали друг на друга, отыскивая общий ритм.
Сэнди посмотрела на крепостной вал из фасоли, который Эйли возвела по краям своей тарелки – ровный, влажный круг.
– Ты мало ешь.
– Мне не хочется.
– Я понимаю, что вся эта стряпня для меня в новинку. Завтра вечером мы попробуем что-нибудь другое, идет? Что бы тебе хотелось? Суфле из жвачки? Омлет с драже "Эм энд эм"? Спагетти под шоколадным соусом?
Эйли даже не улыбнулась.
– Мне нездоровится, – тихо сказала она. – По-моему, мне не стоит завтра ходить в школу.
Сэнди приложила тыльную сторону руки ко лбу Эйли, холодному и гладкому.
– Что-нибудь случилось сегодня?
Эйли добавила к фасолевой стене еще один стручок, потом вдруг неожиданно вскочила и выбежала из кухни, опрокинув табуретку. На мгновение Сэнди, Джон и Джулия замерли, глядя на ее опустевшее место. Джулия откусила еще кусок от своего гамбургера. Сэнди отодвинула тарелку и последовала за Эйли.
– Джулия? – вопросительно сказал Джон, поднимая с пола табуретку.
– Просто она еще ребенок. Почему ее не оставят в покое? Она ничего не сделала.
– Кто ее обидел?
Джулия взглянула на Джона, на его крепкую шею, выступавшую из ворота рубашки, слева – след от бритвы, прядь светло-каштановых волос, несмотря на все его старания, спадавшую ему на правый глаз.
– Никто. Все в порядке. – Она взяла гамбургер и снова откусила, стараясь не испачкать пальцы кетчупом.
Наверху Сэнди сидела на кровати, зажав Эйли между колен, а та плакала, теплая плоская грудь содрогалась от рыданий под ее руками.
– Ш-шшш, ничего. – Сэнди гладила ее волосы, которые, словно распустившись от слез, прядями разметались по ее лицу. – Ничего. Ш-шшш.
– Куда они ее унесли? – наконец спросила Эйли осипшим от слез голосом.
– Кого?
– Мою маму. Я видела, как ее забирали. Куда они ее унесли?
– Ох, моя милая. Ее нет. Извини. Ее просто нет.
– Я знаю, что она умерла, – сердито сказала Эйли. – Я не дурочка. Но куда они унесли ее?
– Мы ее похоронили, ты это знаешь.
Эйли неловко смахнула слезы с лица тыльной стороной рук.
– Я была на кухне. Джулия знает, что я была на кухне.
– Я знаю, дорогая.
– Сэнди?
– Да?
– А папы тоже нет? Я когда-нибудь увижу его опять?
– Ох, Эйли.
– Увижу?
Сэнди вздохнула.
– По-моему, на сегодняшний день это не самая удачная мысль.
– Мне завтра придется идти в школу?
– Боюсь, что да.
В тот же вечер, когда девочки легли спать, Сэнди и Джон сидели на диване, положив ноги на журнальный столик, голова Сэнди покоилась в ложбинке между шеей и плечом Джона.
– Я бы лучше сама пошла в школу вместо них, – сказала она.
– Дети жестоки друг к другу. Так было всегда.
– Хорошая подготовка к взрослой жизни. Джулия что-нибудь рассказала тебе, пока я была наверху?
– Нет. По-моему, она мне еще не доверяет.
– По-моему, она не доверяет никому. – Сэнди помолчала, поерзала. – Джон, сегодня утром в торговом центре кое-что произошло.
– Что же?
Она подняла на него глаза. Его славное мальчишеское лицо, его упрямая вера в то, что при отсутствии выдающихся способностей человеку необходимы упорный труд и настойчивость, чтобы добиться успеха – именно это ей было нужно, во всяком случае, она задумала испробовать эту преданность и надежность. Однако в последнее время это ей часто виделось как предостережение против излишнего сближения. Она отвернулась. Ей страшно хотелось взять сигарету, хотя она уже давно бросила курить.
– Ничего. Пустяки. – Она откинулась на диван. – Мне кажется, она меня не слишком любит.
– Разумеется, она тебя любит.
– У детей любовь к взрослым не возникает автоматически, как и у взрослых друг к другу. Может быть, дело вовсе не в симпатии. Мне кажется, она ко мне относится не слишком одобрительно. Вчера вечером я как раз об этом и говорила…
Джон беспокойно постучал ногами по полу.
– Можно для разнообразия поговорить о чем-нибудь другом? – прервал он ее на полуслове.
Она посмотрела на него, поджав губы.
– И о чем бы ты хотел поговорить?
– О чем угодно. О новостях. О погоде. О нас.
Она выпрямилась и ничего не ответила.
Он положил ей руку на спину и начал уверенно массировать ее.
– Почему бы нам завтра вечером не отправиться поужинать? Вдвоем, – предложил он.
– А как же девочки?
– Они достаточно большие и могут посидеть одни несколько часов.
– Не знаю, – неуверенно произнесла Сэнди.
– Тогда пригласи няню.
В его голосе прозвучала резкость, заставившая ее остановиться и проглотить готовое вырваться слово, лучше всего подходившее к ее ощущениям: "подавленная" – детьми, смертью, им самим; подавленная выбором, которого она никогда не делала, и сомнениями, с которыми не могла справиться.
– Я подумаю об этом. – Она подалась вперед. – Ну вот. Газета поручила вести дело этому новому парню, приезжему. Питеру Горрику.
– Что тут особенного?
– Просто мне не нравятся подобные типы, больше ничего. Я слишком много таких повидала. Приезжают сюда, чтобы за год накопить статей за своей подписью, которые потом можно показать в городе, в любом городе, и навсегда забыть об этом.
– Ты бы тоже могла так сделать, если бы захотела.
– Может, мне бы и следовало.
– Что же тебя удержало?
– Если бы я знала, что. – Сэнди иногда казалось, что ей не хватило мужества сделать выбор между бесчисленными возможностями, открытыми перед ней за пределами Хардисона, которые она так увлеченно подсчитывала в три, четыре часа утра, или, может быть, просто не хватило честолюбия. Еще возможно, что именно то, что более всего подталкивало ее к отъезду, в конце концов, и удержало ее: возможность создать самое себя, освобожденное от давления места, и положения, и прошлого. – Что мешало тебе переехать в Олбани или Сиракузы и открыть сеть магазинов "Спортивные товары Норвуда"? Я не сомневаюсь, что ты мог бы достать средства на это.
– Ничего не мешало. У меня никогда не возникало такого желания. Мне нравится здесь. Это дом. Это моя родина. – Он мало рассказывал ей о том, как на раннем этапе решительно боролся с банками, добывая деньги на открытие собственного магазина, о своем шатком положении в первые несколько лет, о том, как он гордился тем, что в итоге преуспел. Не в его характере было жаловаться или хвастаться, и хотя он сознавал, что его сдержанность иногда приводит к обвинению в самодовольстве, он не видел никакой необходимости изменяться.
Она иронически хмыкнула.
– Что я больше всего люблю, так это твою терпимость, – сказал он со смехом.
Она смутно помнила его со школьных времен, на класс старше нее, помнила, что его мать ходила на каждый баскетбольный матч, в котором он участвовал, что его отец каждую субботу косил газон, припоминала, что он, может быть, даже входил в совет учащихся. Но еще она припоминала, что его окутывало какое-то облако, плотное и непроницаемое, хотя в то время она не знала причины. Конечно, это облако и привлекло ее.
Он наклонился и нежно погладил ее лицо, внезапно посерьезнев.
– Это никогда не проходит, – тихо сказал он. – Но легче становится, вот увидишь. Так или иначе, становится легче.
Только пятнадцать лет спустя, когда они снова познакомились, Сэнди узнала, что старшая сестра Джона умерла от лейкемии, когда ей было десять, а ему – восемь лет.
– После этого, – сказал он тогда, – любое проявление усталости или лени с моей стороны словно вызывало подозрение. Они хотели видеть меня только жизнерадостным, удачливым. Иногда по ночам я видел, как моя мать сидит у себя в швейной мастерской в окружении безголовых примерочных манекенов и плачет. Но днем – никогда. Нам не разрешалось говорить об этом.
– Видел бы ты мою мать, – заметила Сэнди. – Дома она рыдала в каждой комнате совершенно безо всякой причины.
– Я бы не прочь с ней познакомиться.
– Нет.
– Может, тебе повезло больше, – задумчиво произнес он. – По крайней мере, в твоей семье безумие проявлялось открыто. А у меня в доме разрушение происходило исподволь, и это сбивало с толку. Я считал, что, должно быть, все дело во мне, ведь все вокруг твердили, как хорошо держатся мои родители.
Месяцы спустя после того, как они стали любовниками, Джон в странно грубой манере сообщил Сэнди, что в первые годы учебы в колледже перенес легкий нервный срыв. "Я просто не мог больше быть веселым", – объяснил он. Но, проведя две недели в больнице и походив несколько месяцев на консультации, он решил, что безумие и апатия – не для него. И все же стойкость, ставшая такой заметной частью его личности, была скорее результатом победы над собой, чем свойством характера. Или если она и была врожденным качеством, то утраченным и потом сознательно восстановленным, и именно этот факт так интересовал Сэнди. Однако всякий раз, когда она пыталась снова вернуться к этой теме, разобраться и запомнить, ему удавалось уклоняться даже от самых прямых расспросов.
– Знаешь, – сказал он сейчас, сжимая бедро Сэнди, – по-моему, тебе было бы удобнее со мной, если бы я терзался и страдал, как будто быть довольным – признак тупости.
– Я всегда говорила, что тот твой легкий срыв был послан тебе небом во спасение.
– Спасение от чего?
– От полной апатии.
– Почему ты считаешь, что оставаться здесь – неправильно, что ты должна как-то оправдывать это?
– Да ведь пулицеровские премии не раздают за освещение деятельности городского совета Хардисона, штат Нью-Йорк.
– В жизни есть кое-что помимо пулицеровских премий.
– Пожалуйста, только не толкуй мне о том, что "сидеть дома и стряпать – совершенно обоснованное решение". Я знаю, что оно совершенно обоснованное. Только не для меня.
– Я не подозревал, что у тебя были только два этих варианта.
Она колебалась.
– Я раньше представляла себе, как займу место ответственного секретаря, когда Рей уйдет на пенсию.
– Раньше?
– Я не уверена, что мне хочется руководить газетой, если это означает печатать материалы вроде той фотографии на первой полосе.
– Ты бы решила иначе?
– Не знаю, – тихо произнесла она. – Я много думала об этом и просто не знаю. Вот что так беспокоит.
– Ну, если это имеет значение, я думаю, что из тебя бы вышел замечательный ответственный секретарь.
– Спасибо.
Он помолчал.
– И с девочками ты тоже отлично справляешься.
– Пожалуйста, не будь со мной так любезен. Это действует мне на нервы.
– Я знаю. Может быть, когда тебе не нужно будет искать объяснение по поводу того, что ты осталась в Хардисоне, то и меня объяснять тебе не потребуется.
Она с любопытством взглянула на него, как всегда, когда он удивлял ее остротой суждений, которой она не разглядела за внешней невозмутимостью и его настойчивым стремлением хорошенько выспаться ночью.
– Хочешь, я скажу тебе одну глупость? Я с трудом удерживаюсь, чтобы не набрать телефонный номер Энн и не попросить у нее совета.
– Сэнди, тебе нужно просто любить их. И у тебя это получается очень хорошо.
– Да, но ты знаешь, что гораздо легче любить на расстоянии.
Он улыбнулся и притянул ее к себе.
– Мне об этом не известно.
Джулия и Эйли лежали рядышком в двуспальной кровати, касаясь друг друга коленями. В доме на Сикамор-стрит у них были разные спальни; важность разделения – один из немногих вопросов, в которых Энн проявляла настоящую непреклонность, хотя и не без некоторого привкуса печали, когда думала о той комнате, где жили они с Сэнди, об их дыхании, их запахах, смешанных, неразделимых. Эйли дышала чаще, чем Джулия, почти в два раза чаще, разглядывая зловещее переплетение теней на стене.
– Джулия?
– Что?
– Ты не спишь?
– Нет.
– Как ты думаешь, мама на небе?
– Не знаю.
– А я знаю. Я думаю, она там.
В течение всего минувшего года Эйли все больше попадала под власть навязчивой одержимости точно знать, где находятся родители в каждую минуту. Она заставляла приходящих нянь звонить в больницу, чтобы убедиться, что мама там, а потом звонить снова, чтобы выяснить, на каком она этаже, и снова – подтвердить, что она не ушла в другое место. Она выучила наизусть номер телефона в новой квартире Теда, название улицы, этаж.
– Джулия?
– Что?
– Она нас видит? Как ты думаешь, она знает, где мы?
Они находились в гостиной, вчетвером, втроем, в мыслях Джулии они были в гостиной снова и снова, всегда в гостиной, свет скользил по ружью и пропадал.
– Я не знаю, где она, Эйли. – Джулия повернулась лицом к стене, чтобы Эйли не заметила слез, выступивших у нее в уголках глаз, теперь они иногда выступали и во сне, так что она сомневалась, снилось ли ей, будто она плачет, или действительно плакала по ночам, когда никто не видел.
Урок Джулии в тот вечер: память зыбкая и изменчивая штука, запоминай, запоминай, ты видела то, что видела я, запоминай тверже, запоминай снова, запоминай правильно.
Когда Эйли задышала спокойно и размеренно, а голоса внизу уже давно затихли, Джулия осторожно вылезла из кровати и на цыпочках прошла через комнату.
Сэнди не выключила свет на случай, если девочкам понадобится среди ночи в туалет, но Джулия, потихоньку двигаясь по коридору, все-таки вела рукой по стене, словно боялась заблудиться. Она остановилась перед закрытой дверью в спальню Сэнди и, прислушавшись, различила только приглушенное похрапывание мужчины.
Она слегка нажала на ручку, проверяя, не заперто ли, не заскрипит ли, потом приоткрыла дверь ровно настолько, чтобы проскользнуть внутрь.
Голова Сэнди покоилась в дюйме от головы Джона, лицом к его макушке, их тела свернулись под пушистым голубым одеялом. Ее рука была небрежно отброшена ему на грудь, словно не требовалось ни думать, ни примеряться для того, чтобы положить ее туда, держать ее там. Они спали, не пошевелились.
Джулия подходила ближе, пока почти не начала ощущать тепло их дыхания.
Он один раз повернулся, ткнувшись в Сэнди, и она завозилась и свернулась клубочком, пристраиваясь к нему – все во сне.