Все еще здесь - Линда Грант 19 стр.


"Почитай отца твоего и мать твою", - гласит пятая заповедь, и, Бог свидетель, мне это было совсем нетрудно.

И вот сейчас отец сидит в кресле, с крошками штруделя на губах, и молчит, терпеливо ожидая, когда разговор перекинется на что-нибудь более ему сродное и он сможет вставить слово; по его старомодным понятиям, домашнее хозяйство - юрисдикция матери, а ему в эти дела лезть не с руки.

Мама налила ему еще кофе. В дверь бесшумно проскользнул Майкл - я и не заметил, что он ослушался меня и вернулся в дом. Не успел я открыть рот, как он подошел к отцу, осторожно и нежно сложил обе его руки на чашке, помог обхватить ее непослушными пальцами, чтобы отец смог поднести чашку ко рту. Отец начал пить - неуклюже, проливая кофе; прежде чем мама протянула ему салфетку, Майкл уже смахнул капли с его подбородка. Папа притянул Майкла к себе и поцеловал в щеку; и Майкл не вывернулся из его объятий, напротив, сам поцеловал его в ответ.

- Бабушка, я посуду помою?

- Конечно, Майкл, спасибо тебе, мой милый.

И мой сын встает у раковины - большой старой раковины, ровесницы нашего дома, мама ни за что не соглашается заменить ее новой. Ей нравится, что все в доме "родное", все друг другу соответствует. "Зачем мне новая кухня? - удивленно спрашивает она. - Чем плоха эта? Все работает, а если что-то случится, можно вызвать мастера и починить". Хм! Если что-то здесь сломается - держу пари, выяснится, что такое старье уже нигде не чинят.

Майкл моет нож, которым мама резала штрудель, - специальный нож, с самого моего детства употреблявшийся исключительно для пирогов, - и я думаю, что именно такие мелочи и составляют дом: мерная чашка для муки и сахара, старая голубая табуретка, на которой сидела мама в былые годы, болтая по телефону с подругами, набор перьевых ручек отца в выщербленной кружке, полотенца с рыбками, памятные мне, кажется, с рождения. Вот что создает дом - а не хромированные итальянские кастрюли и не безделушки, которые покупаешь в аэропортах по всему свету, а потом не знаешь, что с ними делать.

Сложив тарелки стопкой, Майкл поворачивается к дедушке и говорит:

- Ну что, пойдем наверх?

Отец кивает. Они медленно поднимаются по лестнице; я иду следом. В кабинете, окно которого выходит на сикомор и мой шалаш, отец тяжело опускается в кресло с мягкими подушками, я пододвигаю себе другое кресло, сажусь рядом, и мы снова обнимаемся.

- Очень больно, папа? - спрашиваю я шепотом.

- Черт с ней, с этой болью! - отвечает он, силясь улыбнуться. - Я стараюсь относиться к этому по-философски, вспоминаю слова Экклезиаста: "У мудрого глаза его - в голове его, а глупый ходит во тьме; но узнал я, что одна участь постигает их всех". В молодости я был крепким, а вот теперь, как видно, настала для меня темная пора.

- Завтра я загляну к вам еще раз. Послушай, может, хоть ты сможешь вправить Майклу мозги? - Если и папа не сумеет внушить ему любовь к знаниям, значит, это никому не под силу.

- Джо, Бог наделяет нас разными дарами.

- Но он же не отсталый! С головой у него все в порядке.

- Конечно… Знаешь, Джо, в свое время ничего я так не любил, как добрую драку. Не махание кулаками, конечно; на мой взгляд, бокс и прочее - отвратительный садизм, наследие гладиаторских боев. Я любил поспорить. А теперь быстро устаю от людских голосов. А твоей матери одиноко, она скучает без людей, а из дому теперь выходит не часто. Рано или поздно нам придется решать, как быть дальше. Она хочет в дом престарелых - а я не хочу. Так вот, Джо, у твоего сына есть драгоценное свойство, совершенно не еврейское - видимо, он его унаследовал от предков Эрики: он умеет молчать. Сказать ему особенно нечего, так что он молчит. И для меня это благо. Большое благо.

- Ясно.

Вот оно как. А мне до сих пор и в голову не приходило, что тупость и вялость Майкла кому-то может показаться благом!

Но, разумеется, это несерьезно. И думать об этом нечего.

Солнце уже заходит; я очень устал. По европейскому времени сейчас около трех часов дня. Я молча киваю Майклу, мы выходим из дому, садимся в машину и едем домой - в дом, который я построил для себя и семьи в девяностом и получил за него премию, - фотографии его можно найти в архитектурных журналах. Этот дом стал данью идее вечности, о которой я столько слышал от отца: футуристическая поэма из стекла и стали, в духе Миса ван дер РОЭ. Однако внутреннее его убранство не вполне соответствует внешнему минимализму - ради нужд семьи я немного смягчил стиль, а что начал я, докончила Эрика. У моей жены настоящий талант дизайнера: внутри стального каркаса, защищающего нас от враждебного мира, она создала сказку, роскошную и почти чувственную - матовый лак полов, темная зелень и киноварь обивок. Я настоял лишь на одном - заставил ее отказаться от занавесок, чтобы ничто не становилось на пути солнечного света. Только в одной комнате можно найти стальные жалюзи, скрывающие от любопытных соседских взоров наши интимные тайны.

- Пап, - говорит вдруг Майкл, - знаешь, ты меня сегодня здорово напугал.

- Когда вышел из себя?

- Ну да. Ты же убивал людей на войне, вот я и подумал: ведь ты, если потеряешь контроль, можешь и меня убить.

Эта фраза поражает меня, словно удар молнии. Собственный сын видит во мне потенциального убийцу! Я резко торможу и сворачиваю к обочине.

- Майкл, как ты можешь такое говорить? Ну и ну! Неужели ты и вправду так обо мне думаешь? - Я в самом деле не могу вести машину дальше - руки дрожат.

- Ну… иногда.

- Неужели ты не понимаешь, это же совершенно разные вещи! Одно дело - война: на войне в определенных ситуациях солдатам приходится… приходится делать определенные вещи, и совсем другое - нормальная жизнь! Я же никого из вас даже не ударил ни разу! Ну сам скажи, разве я тебя когда-нибудь бил?

- Нет. Но по телику часто показывают, как те парни, которые во Вьетнаме воевали, сходят с ума и начинают все вокруг крушить. И в новостях тоже…

- Ну при чем тут то, что показывают по телику? Меня-то ты знаешь!

- Может быть. Но я не знаю, каким ты был, когда воевал.

- Я не хочу об этом говорить.

- Ага, мама так и говорит, что другого ответа от тебя не дождешься.

- А ты ее спрашивал?

- Ага. Она говорит, она тоже тебя много раз спрашивала, но ты никогда ничего об этом не рассказывал.

- Ну хорошо. Что ты хочешь знать?

- Что чувствуешь, когда убиваешь человека?

- На такие вопросы я не отвечаю.

- Почему?

- О таком не говорят. И потом, ты все равно не поймешь.

- Ладно. А что я пойму?

- Вряд ли ты вообще способен что-то в этом понять. Послушай, Майкл, я не хочу забивать тебе голову тем, что тебе знать не нужно. Я твой отец, и мой долг - защищать тебя от зла.

- Значит, то, что ты делал, - зло?

- Нет, что ты, конечно, нет!.. - Я кладу руки ему на плечи. - Послушай, сынок, можно мне тебя обнять? Ты не поднимешь крик на всю улицу?

- Не-а.

И несколько секунд мы сидим, крепко прижавшись друг к другу.

Темнеет. Я завожу мотор и включаю фары.

- Ты устал, - говорит Майкл, - давай я поведу.

Я открываю дверь, и мы меняемся местами. По дороге домой болтаем о спорте; я подаю реплики, почти не слушая, напряженно думая о том, что же с ним делать, как, черт возьми, заставить его понять, что я ему добра желаю. Пытаюсь поставить себя на его место - не получается, он совсем не похож на меня шестнадцатилетнего: никаких девчонок, никаких порножурналов под матрацем. Для меня он - книга на непонятном языке, я даже не представляю, о чем он думает и как видит мир. И, однако, этот непонятный чужой парень умело ведет мой "Корвет" по стремительно темнеющим, напоенным дневной жарой пригородным улицам к дому, где я так долго не был, опустевшему дому, лишенному Эрики и ее тепла. Мне тяжело и тоскливо, словно я оказался один-одинешенек в бескрайней пустыне, по которой хоть сто лет бреди - не увидишь ни одного живого лица. Как мне рассказать ему о войне - настоящей войне, непохожей на компьютерные игры? Как объяснить, что война очень похожа на саму жизнь: в ней находится место и для скорби, и для трагедий, и для минут восторга, и для часов одуряющей скуки. Как объяснить все это шестнадцатилетнему мальчишке? И как объяснить, почему проект твоей жизни окончился крахом?

Я чертовски устал. Когда мы подъехали к дому, окна его были ярко освещены, внутри двигались какие-то тени - и на миг мне представилось, что все это розыгрыш, что Эрика и не думала меня бросать. Но оказалось, это Гил и Аллисон приехали из колледжей, чтобы сделать старику-отцу сюрприз. Бог ты мой, до чего же я рад был их видеть! Правда, мы регулярно говорили по телефону, но телефон - это все-таки совсем не то. Другое дело, когда смотришь на сына или дочь, обнимаешь их, целуешь, слушаешь, как ребятишки вываливают на тебя кучу новостей, и догадываешься, что кое о чем они умалчивают - ведь и сам ты в их возрасте далеко не все рассказывал родителям.

Аллисон открыла бутылку вина и поставил на стол оливки, и мы вчетвером отпраздновали мой приезд. Сердце мое ныло от любви; я не мог дождаться, когда же наконец закончу ливерпульский проект и вернусь домой, где мое место. Быть может, окончив колледж, дети разлетятся кто куда - но все-таки останутся в Америке, и, чтобы их увидеть, мне не придется лететь через полмира. И еще: я нужен Майклу. Ему нужен отец. Удивительно, почему Эрика этого не понимает. Но она поймет, обязательно поймет, что не имеет права приносить в жертву своим капризам нечто гораздо более важное - Семью. Нашу семью. Дом, который построил Джозеф. И который, как я обычно говорю своим клиентам, построен на века.

Ложась в постель, я вспоминаю, как восторженно визжала моя ребятня, когда я роздал им подарки из Ливерпуля - сувениры, связанные с "Битлз". Эти подарки помогала мне выбирать Алике после кофе в галерее "Тейт". Интересно, как она там сейчас? Что-то поделывает?

С этой мыслью я проваливаюсь в сон.

Алике

Кроме дома во Франции, у меня есть квартира в Лондоне; купила я ее в конце восьмидесятых, после того, как разошлась с Аланом. Квартира на шестом этаже Хайпойнта - многоквартирного здания, построенного в конце тридцатых Бертольдом Любеткиным, гениальным архитектором. Выполненный в конструктивистском стиле и выкрашенный в белый цвет, среди двухэтажных кирпичных домиков он выглядит слоном в посудной лавке. Но я к нему очень привязана. Вызывающая угловатость его очертаний меня не пугает, и те, кто презрительно именует его "чудищем", никогда не станут моими друзьями. В детстве я росла в доме у реки, в викториацской кирпичной вилле с окнами по обе стороны от двери, с оградой из черных железных пик, торчащих гордо и грозно, с фонарем у ворот - в начале пятидесятых, когда туда переехал мой молодой отец, потрясенный роскошью этого "особняка", фонарь был еще газовым. Мы четверо живо навели в этом доме свои порядки - под завязку набили его книгами, нотами, медицинскими журналами отца, бухгалтерскими книгами и деловыми бумагами матери. У меня в квартире все комнаты квадратные, с выбеленными стенами, и во всех очень чисто. Сада у меня нет, зато из окна виден весь город: и купол Святого Павла, и Ллойд-билдинг, и мигающая башня Кэнери-уорфа - так зачем мне сад? Этот простор и свет ни с чем не сравним - словно летишь на самолете в тот миг, когда он снижается, вспарывая облака, и перед тобой открывается в утреннем свете сонный Лондон, и ты смотришь, смотришь и смотришь, зачарованная, и, наверное, даже под дулом пистолета не сможешь оторваться от этого зрелища.

Прикатив домой из Ливерпуля на следующий день после позора на пляже, я отперла дверь и вошла в дом. Во Франции мне пришлось все, до последней чайной чашки, покупать и обустраивать с нуля. Стыдно признаться, но я даже позволила дизайнеру расставить мебель по канонам фэн-шуй, в тщетной надежде достичь душевного мира, о котором мне твердят на всех углах. А здесь, в лондонской квартире, передо мной разворачивалась летопись моей жизни. Кувшин со сливами в золотой рамке - натюрморт, выведенный неуверенной детской рукой, подарок моей девятилетней племянницы Саши. Когда я спросила, не подарит ли она мне свой рисунок, она просияла от гордости, подписала и торжественно вручила мне. Фотографии родных - на пианино (поколение моих родителей свято верило, что каждый еврейский ребенок должен на чем-нибудь играть; мама мечтала, чтобы я играла на арфе). На стене в кухне - мой собственный фотопортрет в двадцать два года, когда я сильнее всего страдала от неукротимости собственных волос. На снимке я в безумном наряде: длинная рубашка, разрисованная павлиньими перьями, вся в вытачках и оборках, с огромным воротником и рукавами, похожими на крылья летучей мыши, широкий пояс на талии, вельветовые бриджи, заправленные в "казаки", и цветастый шарф на голове. Сверстники в таком наряде видели настоящий хипповский шик, смелость и романтику; мама: "Ты что, так по улице ходишь? Боже правый, как будто из цирка сбежала!"

Я включила телевизор, села и посмотрела документальный фильм о войне, который пропустила во Франции, - все от начала до конца, причины, боевые действия, исход беженцев, прекращение огня и изгнание побежденного правительства, - потом постелила чистое белье и к половине одиннадцатого уже спала. Тяжелым сном без сновидений - почти таким же, как вечный сон, которым спит теперь мама на своем сосновом ложе, с газовой маской на иссохшем лице, с горстью Земли обетованной в сложенных на груди руках. Когда пришли закрыть ей глаза, лицо ее было сведено смертной судорогой, и рот открыт, словно в последней отчаянной попытке глотнуть воздуха. Спи спокойно, мама, в холодной ливерпульской земле, под тяжелым надгробием из серого камня.

На следующий день я проснулась поздно и позвонила Марше.

- Не просто неприятно, - рассказывала я, - это было унизительно! И мало того - я убежала, как дура, и бросила его в незнакомом месте без машины.

- Ну, я даже не знаю, что сказать.

- Да что тут говорить? Сама виновата. Надо же было так опростоволоситься!

- Но как же так получилось? Почему ты так превратно его поняла?

- А черт его знает. Ни с того ни с сего мужчина обнимает и целует женщину - и что она должна думать? Что это значит? У меня только одно объяснение - она его сексуально привлекает. Но он уверяет, что нет.

- Послушай, он сказал, что не хочет заводить с тобой роман, но это ведь совсем не одно и то же. Вспомни, он ведь до того говорил тебе, что женат. Мне кажется, он просто не смог удержаться - поцеловал тебя, потому что ему очень захотелось. А значит, его все-таки влечет к тебе! А ты? Чего ты от него ждешь?

- Не знаю.

- Думаешь, он уйдет от жены к тебе?

- Знаешь, я так далеко не загадываю. Мне ведь уже не шестнадцать лет, чтобы мечтать о подвенечном наряде. Просто, едва я его увидела, сказала себе: вот оно! Этот человек - для меня!

- Значит, ты хочешь чего-то большего, чем короткая интрижка?

- За неимением лучшего и интрижка подойдет. Я уже давно усвоила: лучше хоть что-то, чем ничего.

- И как ты считаешь, это еще возможно?

- Не думаю. Он ясно дал понять, что не хочет.

- Может быть, рано отчаиваться? Может, стоило остаться и поработать над ним как следует, вместо того

чтобы кидаться наутек? Знаешь, Алике, ты иногда ведешь себя как сущий ребенок! Надо было мило улыбнуться и сделать вид, что ничего не случилось, продолжать болтать с ним, как ни в чем не бывало, потом пригласить его куда-нибудь еще… ну, что мне тебя учить? А ты бросилась бежать, словно девчонка!

- И то верно.

- Подумай об этом, ладно? И не тяни, а то дождешься, что он встретит другую.

- Нет, все равно не думаю, что из этого что-то выйдет. Говорят, идеальный возраст женщины - половина от возраста мужчины плюс семь лет; если так, из меня выйдет идеальная подружка для Сола Беллоу.

- А сколько ему?

- Восемьдесят четыре.

- Да, для Люсьена Фрейда ты, кажется, старовата.

- Верно, ему еще нет восьмидесяти.

- И что собираешься делать?

- Не знаю.

- Когда начинается твой следующий проект?

- Он уже начат. Работаю часа подва в день, в основном читаю книги по местной истории. Пока что больше заняться нечем. Поездки на местность начнутся не раньше конца лета.

- А чем пока займешься?

- Мне тут звонили, спрашивали, не хочу ли я поучаствовать в написании сборника статей по процессу Болджера.

- А ты что ответила?

- Сказала, может быть. Но, наверное, откажусь. С криминологией для меня покончено.

- И больше ничего?

- Подумывала о том, чтобы написать статью о слушаниях по амнистии в Южной Африке - но придется надолго покинуть Англию, а в Ливерпуле у меня осталось незаконченное дело. У мамы были права на собственность в Дрездене, брат хочет, чтобы ее судьбу выяснила я, а я отбрыкиваюсь, как могу. Фабрика родителей матери, где производили тот самый крем. Мы так и не знаем, что с ней сталось.

- Звучит интересно.

- Правда? Рада, что ты так думаешь. Косметика из страны проигравшего социализма произведет фурор на мировом рынке! "Харродз" и "Блумингдейлз" будут сражаться за нашу продукцию! Вперед, надерем задницу Эсти Лаудер! И так далее.

- Слушай, может, тебе к психотерапевту сходить?

- Это не мое.

- Почему?

- Не хочу выбрасывать пятьдесят фунтов в неделю на болтовню о своем несчастном детстве. Тем более что никаких несчастий у меня в детстве не было. И еще больше не хочу возлагать свои грехи на родителей - они были прекрасные люди, я им очень многим обязана и винить их в собственных глупостях не собираюсь. И потом, от чего мне лечиться? Я не пью, не сижу на таблетках, даже расстройством пищеварения не страдаю.

- Ага, и очень этим гордишься. По-моему, в этом и есть твоя проблема: высоко себя ценишь и при этом чересчур трезво смотришь на окружающий мир. С восемнадцати лет у тебя нет никаких утешительных иллюзий, которые, например, у меня сохранились по сей день. А без иллюзий жить тяжело. Это великолепная форма самозащиты. Тебе что-то не нравится - делай вид, что этого нет. А ты вцепляешься в жизнь бульдожьей хваткой - неудивительно, что живется тебе не слишком-то уютно.

- И что же посоветуешь?

- Моя соседка ходит на еженедельные терапевтические встречи. Попробуй. Что ты теряешь? Это не с глазу на глаз; там сидят человек десять и спокойно разговаривают о своих проблемах.

- Ни за что на свете! Ты же знаешь, я таких вещей не выношу! Это не для меня. Забудь об этом. Давай сменим тему. Как там Хелена, ты с ней в последнее время не разговаривала?

- Ой, боже мой, ты же не знаешь! Хелена… у нее нашли опухоль.

- Где?

- В яичниках.

- То самое?

- То самое.

- Не может быть!

Назад Дальше