Все еще здесь - Линда Грант 9 стр.


А потом я возвращаюсь домой, переодеваюсь, принимаю душ и мечтаю о своем отеле. Пытаюсь представить себе Эллиса: что бы он делал на моем месте? Интересно, как он выглядел. С бакенбардами, должно быть, и, пожалуй, в цилиндре. А может, и не в цилиндре. Черт их знает, что тогда носили. Но он всегда со мной. Мы с ним ведем долгие разговоры.

Он у меня не первый мертвец-собеседник. Много лет подряд я разговариваю с мертвым Саиди из Туниса, шутником и забиякой, которому, пока он был жив, я никогда не открывал душу. Этот Саиди научил меня курить, пряча сигарету. Мы сидели на ящиках с плас-титом, другие такие же ящики стояли вокруг нас - словом, мы в буквальном смысле играли с огнем на пороховом погребе. Но Саиди поделился со мной способом, по его мнению, совершенно безопасным - а главное, так нас не мог поймать офицер. Способ такой: снять шлем, закурить, надвинуть шлем на лицо и стряхивать пепел туда. Так можно выкурить целую сигарету, а пепел потом вытряхнуть. Тогда-то я и пристрастился к сигаретам - и потом целых пятнадцать лет пытался бросить.

Мертвый Саиди, с которым я разговариваю, теперь держит гараж в Бат-Яме, по-мелкому обжуливает клиентов и ругается по-арабски, когда они распознают его хитрости. Арабский язык он выучил в Тунисе мальчишкой. Саиди, говорю я ему, как мне пробиться через эти чертовы бюрократические рогатки? И Саиди отвечает: используй воображение, Йоссеф. В этом ты точно сильнее их.

Ночь за ночью мы с Питером Эллисом говорим о моем отеле. Я советуюсь с ним обо всем. Эрика, наверное, немало бы удивилась: на разговоры с мертвецами меня хватает, а на то, чтобы сесть рядышком с живой женой и обсудить с ней проблемы нашего брака, - нет. Но дело в том, что в таких разговорах я не вижу смысла. Еще одна особенность женщин: вместо того чтобы решить проблему, они начинают о ней долгий разговор и, выговорившись и почувствовав себя лучше, считают, что дело сделано. Им кажется, если на душе стало полегче, можно сложить руки и успокоиться. Помню, Эрика долго мне объясняла, как ей пусто и тоскливо; я слушал. Она поплакала, потом вытерла глаза и улыбнулась удовлетворенно, как будто добилась какого-то прогресса. Но какого? Ничего же не изменилось. Эрика, сказал я ей, я не вижу смысла расходиться. Зачем? Все, о чем ты говоришь, можно исправить. И тут она взорвалась. "Джо, - закричала она, - пойми же наконец, семейная жизнь - это не автомобильный мотор, ее так просто не починишь! Ты во всем видишь проблемы, которые только и ждут решения: но то, о чем я говорю, - не проблема, это просто… просто так сложилось. Это совсем разные вещи, понимаешь?"

- Эрика, - сказал я, - будь я проклят, если хоть отдаленно понимаю, о чем ты говоришь.

На прошлой неделе встретил в подъезде Алике Ребик. Мы вместе дошли до музея искусств "Тейт" и выпили там кофе. Она заказала эспрессо и пила его маленькими глотками, оставляя на краю чашки яркие следы губной помады. Лицо у нее очень выразительное, постоянно в движении. Иные люди улыбаются одним ртом; лица у них неподвижны, только губы двигаются, словно створки устриц, - а у нее то брови вздымаются, то щеки прыгают, то ноздри раздуваются. Утомительно это, должно быть.

- Как ваш отель?

- Я давно обнаружил, что ни одно строительство не бывает похоже на другое. В каждой стране - свои проблемы. Проблема Ливерпуля - воровство. Ничего нельзя оставить на стройплощадке: кирпич, цемент, молотки, гвозди - все исчезает. Вчера утром, придя на площадку, я обнаружил, что кто-то пытался увезти кран. Кран, можете себе представить? Интересно, где они собирались его спрятать? И кому продать?

- С какой охранной фирмой вы работаете?

- Даже не помню, я их все время меняю. Обещают прекратить воровство и ничего не делают. В одной фирме совершенно обнаглели - даже не присылали на площадку сторожей. Как-то ночью я пришел проверить - там не было ни души.

- И что вы сделали?

- Уволил их, разумеется. Что тут еще можно сделать? Я им плачу за охрану - а они чем занимаются?

- И долго эти люди на вас проработали?

- Три недели.

- За это время у вас что-нибудь украли?

- Гм… как ни странно, нет. Просто чудо какое-то.

- Чудо, говорите? А вы верующий?

- Нет. Прежде иногда обращался к Богу - но он мне не отвечал.

- Нет вестей от Бога?

- Вот именно.

- Джозеф, - заговорила она, наклонившись ко мне, - сторожа, которых вы наняли, не появлялись на стройплощадке, потому что им это не нужно. Они просто повесили на ворота свою эмблему - и этого было достаточно, стройматериалы больше никто не трогал. Видите ли, наши охранные фирмы занимаются не столько охраной, сколько рэкетом. Если бы что-то пропало, они бы послали своих головорезов по следу, те бы в два счета выяснили, кто украл, и открутили ему голову. Неужели не знаете, как такие дела делаются? Или Чикаго совсем позабыл свое мафиозное прошлое?

- Мне и в голову не приходило… - пробормотал я.

- Да вы просто младенец в джунглях! За вами надо присматривать.

Она достала из сумочки сигарету и закурила. На фильтре остался ярко-алый след. Похоже, эта женщина оставляет следы на всем, к чему прикасается. Я заметил, что в прическу у нее вместо шпилек воткнуты китайские палочки.

- Вижу, столовые приборы вы носите с собой.

Она рассмеялась. Громкий заливистый смех, подвижный алый рот, алый лак на ногтях… Удивительно яркая женщина. Не знаю, как ей это удается, но, когда она рядом, просто невозможно смотреть в другую сторону. Нагнувшись ко мне, легко тронула меня за рукав и сказала заговорщическим тоном:

- На завтрак я обычно ем человечину.

- Ни секунды не сомневался.

Жаль, что такая женщина одинока, подумалось мне. Как видно, ум и сила характера не всегда идут на пользу. Взор ее слишком ясен и безжалостен, у нее не осталось ни иллюзий, ни фантазий - быть может, ценное качество, но едва ли способное кого-то привлечь. Такими многие возвращаются из армии, и дальнейшая их судьба, как правило, не из веселых. Она одинока и, кажется, мною интересуется. Быть может, просто потому, что рядом со мной нет жены. Но я ею не интересуюсь. По крайней мере, в том смысле, какой ей нужен.

Алике

"Людей, которые могут создать что-то фантастическое, а вместо этого сидят и охраняют какую-то старую рухлядь, надо к стенке ставить!" - сказал он. И я поняла: этот человек мне под стать.

В первую встречу с Джозефом Шилдсом, на поминках, я ничего особенного в нем не заметила. Плотный, примерно моего роста, может, чуть повыше. При ходьбе размахивает руками, словно марширует; руки у него, пожалуй, длинноваты. Курчавые жесткие волосы цвета ржавчины - он из рыжих евреев, как царь Давид, - уже поредели и подернулись сединой на висках. На веснушчатом запястье - часы "Омега": хорошие часы, но не шикарные, не такие, как "Ролекс" или "Патек Филипп"; значит, не любит шиковать и швырять деньги на ветер. Вот жена его, возможно, другое дело. На больших ногах - кожаные ботинки без каблуков и с кисточками; у американцев такие называются мокасинами. Лицо в веснушках, глаза карие. Пухлые подвижные еврейские губы над безупречными сверкающими зубами. Единственная моя к нему претензия - волосы в носу. Вот этого не терплю. Да, люблю мужественных мужчин, но "волосатый, могучий и вонючий" - не мой тип. Вообще его не назовешь красивым, на кинозвезду вроде Джорджа Клуни совсем не похож. Пожалуй, есть немного от Майкла Дугласа (только без выдвинутой челюсти), и еще больше - от Уолтера Маттау. Словом, я увидела перед собой типичного американца средних лет и среднего класса, со всеми признаками процветания, присущими его возрасту и положению; но на ужин он пришел в джинсах, тенниске и кожаном пиджаке, совсем как Сэм, и этим обозначил в себе человека одного с нами поколения; он такое же дитя шестидесятых и семидесятых, как и мы.

Я дожила до сорока девяти, так и не побывав замужем. Возможности были (один раз - с тем американским любителем природы - я совсем было подошла к роковой черте, но в последний момент, испугавшись, дала задний ход); было трое постоянных партнеров, причем с одним я прожила целых пять лет; вообще до сорока лет в мужчинах у меня недостатка не было, и секс по первому требованию я, ветеранша сексуальной революции, рассматривала как свое Богом данное право. Что же случилось? Почему сейчас я одна?

Неожиданное явление Джозефа Шилдса вновь направило мои мысли по этому руслу. В тот же вечер, чистя зубы в ванной (зубы у меня, увы, далеко не столь безупречны - еще одно различие между Англией и Америкой), я думала: вот с кем, черт возьми, мне надо было встретиться лет пятнадцать назад, вот за кого выйти замуж! Теперь понимаю, в чем моя ошибка. Предыдущих приятелей я, сама того не осознавая, выбирала по контрасту с отцом и братом: меня тянуло к воплощениям мужественности, суровым, сдержанным и молчаливым. Если дома все вокруг болтают так, что тебе не удается и слова вставить, поневоле ощутишь вкус к тишине! Вот почему я искала и находила себе мужчин, озабоченных сохранением кислорода и не расположенных тратить воздух на болтовню. Однако такие увлечения преходящи, и через несколько недель общения с бойфрендом, на любой вопрос отвечающим односложными репликами, мне хотелось завизжать: "Да поговори же со мной! Бога ради, скажи хоть что-нибудь!"

Бывали, конечно, проблемы и посерьезнее - до моего возраста без огорчений и разочарований не доберешься. Порой я делала неверный выбор; однажды сделала выбор просто ужасный: связалась с человеком, неспособным любить… Ладно, не стоит об этом.

Расцвет моей карьеры пришелся на сорок лет: к этому времени, после многолетних копаний в библиотеках мира, я наконец-то начала чувствовать себя как дома в Праге, Дубровнике, Кракове, Сан-Диего, Сиднее, Дели, Иерусалиме и прочих городах, где проводятся международные конференции. Собирались уже и первые тучи на горизонте; кое-кто неодобрительно косился на коллегу, запятнавшую свое резюме презренной журналистикой. Да-да, я пописывала для "Гардиан", одно время - и для "Нью-Йорк тайме", а кроме того, выступала на "Радио-четыре" и в "Ночных новостях". На телеэкране я смотрелась роскошно: этакая высокоинтеллектуальная тигрица, огненные волосы, ноги из ушей, бюст сногсшибательный, на губах - алая помада от "Шанель", на груди - бюстье от Лакруа, на плечах - пиджаки от Жан-Поля Го-тье. Это на телевидении, а в реальной жизни я читала лекции на социологическом факультете университета Мидлендс. Лекции о преступлениях. Нет, не совсем о том, что вы подумали. Мотивы, по которым один псих является в родную школу с автоматом, а другой оттяпывает старушке голову разделочным ножом, меня не волновали. Я беседовала со своими студентами о справедливости. Христиане призывают прощать врагов, но, спрашивала я, какой смысл прощать врага, если он даже не понимает, что поступил дурно? В наказании ради наказания мне видится что-то от садизма. Искупление - в руках Божиих, нам об этом толковать нечего. Для реабилитации достаточно освобождения на поруки. Что же остается? В чем смысл правосудия?

Интерес к преступлению и наказанию пробудился у меня в детстве. Могу точно сказать когда - в 1961 году. Мне было десять лет; мои сверстницы играли в куклы или смотрели мультики по телевизору, а мы, Ребики, каждое утро, наскоро позавтракав, чинно рассаживались за ореховым столом в гостиной, и папа, развернув газету, читал вслух очередной отчет о процессе над Эйхманом. Отец редко вспоминал о прошлом, но эта история - организатор Холокоста, много лет прятавшийся от правосудия в Аргентине, его похищение агентами Моссада, суд не в той стране, где свершались преступления, но на земле, принадлежащей жертвам его зверств, неизбежный смертный приговор в стране, во всех прочих случаях не признающей смертной казни, - все это представлялось ему грандиозной и величественной мистерией, неким эталоном справедливости. Суд над Эйхманом воспламенил наше детское воображение. Шел шестьдесят первый год, и над нашей жизнью еще нависала бесформенная тень войны; пока соседские ребятишки палили друг в друга из воображаемых винтовок и кричали: "Падай, ты убит!" - Сэм в саду под вязом зачитывал смертный приговор врагам евреев. Врагов изображала его младшая сестренка; я стояла с опущенной головой, проникшись торжественностью момента, и руки у меня были связаны прыгалками. А потом в школе, на практическом занятии "Покажи и расскажи", на которое требовалось приносить вышивки, коллекции марок, засушенные листья и прочую безобидную ерунду, белобрысая Мэрилин Шоу показала номер "Манчестер гардиан" с фотографией своей тети. Тетя Мэрилин сидела в зале суда в Иерусалиме, с блокнотом на коленях, напряженно вслушиваясь в слова свидетеля; оказалось, она - официальная стенографистка на том самом суде! Вот повезло! - думала я. Она там - пусть всего лишь секретарша, но она там, она слышит и записывает каждое его лживое, подлое, ядовитое слово. И показания свидетелей, разоблачающих его ложь. Тем же вечером, лежа в постели под фотографиями балетных звезд (в то время я мечтала стать балериной), я черкала в блокноте, купленном специально для этой цели, закорючки собственного изобретения - на случай, если и мне придется стенографировать историю. Под томным взглядом Марго Фонтейн в белоснежной балетной пачке десятилетняя Алике молила Бога, чтобы тот послал ей нациста. Господи, пожалуйста, хоть одного фашиста оставь для меня!

Годы спустя я пришла к мысли, что преступление - яд. Оно отравляет мир, и суд и наказание есть попытка вернуть мир в прежнее состояние, компенсировать моральный ущерб, причиненный ему преступлением. В этом, казалось мне, и состоит основная цель правосудия. Что же касается самого судебного процесса, у него две цели: во-первых, сделать явными для каждого скрытые страдания жертвы, во-вторых, исследовать на практике природу добра и зла. Суд - очистительный ритуал для жизни, запятнанной преступлением; значит, он должен быть как можно более открытым и гласным. Мне хотелось бы, чтобы судебные процессы показывали по телевизору, а роль присяжного каждый исполнял в обязательном порядке, хотя бы раз или два в жизни. Пусть каждый из нас своими руками очищает запятнанный мир.

Из-за этой-то концепции у меня и начались неприятности в университете. Точнее сказать, из-за нее мои неприятности закончились. Начались они намного раньше истории с Мирой Хиндли; когда одна девушка сдала мне работу, где сравнивала экспорт живых телят на Континент для убоя с перевозкой евреев, которых, как известно, тоже везли через Европу в вагонах для скота. С одной разницей, сказала я: евреи знали, что их ждет, а телята не знают. "Но мы же не знаем, что думают телята!" - ответила она. Увы, я не создана для преподавания: работа с молодежью требует бесконечного терпения и безграничной снисходительности к человеческой глупости.

Того, что я говорила о справедливости, эти ребята в упор не понимали. У них в голове было одно прощение да искупление, и слезливую чепуху Миры Хиндли они принимали за чистую монету. Однажды я распечатала им абзац из книги, раздала и сказала: "Прочтите. Это написал один раввин, Лео Байек, главный раввин Берлина. В 1942 году его отправили в Терезиенштадтское гетто, где у него было время поразмыслить над сказанным".

Как существует поиск виновного, так должен существовать и поиск невинного, заслуживающего помощи в нуждах своих. Рука, отмеряющая суд и кару, должна быть и рукой, дающей пропитание, - только тогда справедливость становится совершенной. Рука, дающая пропитание, должна быть и рукой, отмеряющей суд и кару, - только тогда совершенство становится полным. Благосклонность к невинным и суровость к виновным вместе составляют праведность.

С телеэкрана дважды в неделю такие проповеди звучали блестяще: произносил-то их не какой-нибудь замшелый богослов в белом воротничке, а роскошная и сексапильная дама-криминолог. Но преподавание все сильнее меня раздражало и однажды, когда я не сумела сдержать свой бурный темперамент, окончилось позорным изгнанием из университета "за словесное оскорбление учащейся". Скандал был жуткий, о моем проступке даже национальные газеты писали. А все из-за детоубийцы Миры Хиндли, которую одна юная идиотка в своей курсовой выставила героиней феминизма.

До этого рубежа я была вполне довольна жизнью. Ездила в университет три раза в неделю, а все остальное время принадлежала самой себе: писала доклады для конференций, ходила на вечеринки, общалась с интересными людьми, путешествовала, училась плавать с аквалангом в Красном море вместе с Маршей Гуд, с которой мы когда-то учились на одном курсе и снимали одну квартиру на двоих. Несколько раз съездила в Москву (я тогда изучала процессы тридцатых годов - как пример наказания без преступления), завела там одновременно два романа; а потом мне однажды не возобновили визу - побоялись, наверное, что я совсем уж развращу пролетарскую общественность.

В те дни я снимала квартиру в Суисс-Коттедж. Энергия моя не имела пределов. Порой я просто не могла усидеть дома и с утра отправлялась бродить по улицам: через Примроуз-Хилл, вниз по Бейкер-стрит и дальше - Гайд-парк, Грин-парк, Сент-Джеймс-парк, сады Кенсингтон. Ленты тротуаров. Стук каблуков по асфальту. Чай из бумажного стаканчика на скамейке. Парки, одетые зеленью, разноцветье улиц. О, Лондон! Как же я тогда была счастлива!

Приезжает мама; мы пьем кофе, и в воздухе смешиваются запахи наших духов. Рука об руку - по Бонд-стрит.

- Скажи мне, милая, какую длину носят в этом году?

- Мама, не все ли тебе равно? К чему следовать за модой? Носи то, что тебе нравится.

В витрине - алое платье с вырезом по самое не могу.

- Пожалуй, стоит примерить. Нет-нет, милая, не мне - это платье для тебя. Я для него слишком миниатюрна.

Изумрудное ожерелье на черном бархате.

- Боже мой! Должно быть, стоит целое состояние.

- Давай зайдем и померяем. Просто померяем, покупать не будем.

Куда исчезла жена провинциального доктора - перед ювелиром в "Эспри" стоит императрица!

- Покажите, пожалуйста, это… теперь это… Знаешь, дорогая, мой бизнес в последнее время приносит неплохую прибыль. Хочешь, подарю тебе бриллиантовое ожерелье?

- Мама, ты же знаешь, бриллианты не в моем стиле.

- Подожди, милая, вот какой-нибудь мужчина подарит тебе кольцо с бриллиантом - посмотрим, что ты тогда запоешь!

Алое платье. Черное кожаное пальто. Черные сапожки на шпильках. Черные замшевые перчатки.

- Милая, ты у меня настоящая красавица. Впрочем, что я тебе говорю - сама знаешь!

Обед в "Фортнеме и Мейсоне". После обеда мама возвращается в отель.

- Нет, Алике, извини, но у тебя я не останусь. Не хочу покидать Вест-Энд. Слишком много дурных воспоминаний связано у меня с этим городом.

Вечером идем в театр. "Кошки". Я целую ее на прощание, оставляя на припудренной щеке след губной помады; она склоняет голову мне на плечо:

- Боже мой, какая же ты высокая!

А потом - ключ в сумочке, через реку на такси, дверь открывается мне навстречу:

- Что это на тебе? Давай снимем!

Шорох молнии. Алое платье падает на пол. Грудь в сиреневых кружевах, влажные трусики; жадные мужские губы пьют сок моих жадных губ.

Назад Дальше