Утопия правил. О технологиях, глупости и тайном обаянии бюрократии - Дэвид Гребер 8 стр.


Как антрополог я знаю, что ступаю здесь на опасную почву. Говоря о насилии, антропологи подчеркивают ровно противоположный аспект, а именно то, что насильственные действия коммуникативны, исполнены смысла и даже могут походить на поэзию . Всякого, кто утверждает обратное, скорее всего, немедленно обвинят в своего рода мещанстве: "Вы правда считаете, что насилие не обладает символической властью и что пули и бомбы ничего не сообщают?" Так вот, чтобы было ясно: нет, я этого не утверждаю. Но, на мой взгляд, это не самый важный вопрос. Во-первых, потому, что это предполагает, что "насилие" прежде всего имеет отношение к насильственным действиям – тычкам, затрещинам, – нанесению ножевых ранений или взрывам, – а не к угрозе применения насилия и не к той разновидности социальных отношений, которую делает возможной такая угроза . Во-вторых, потому, что в этой области антропологи и ученые в принципе особенно часто становятся жертвами смешения глубины интерпретации и социального смысла. То есть они автоматически полагают, что самое интересное в насилии является еще и самым важным.

Давайте разберем эти соображения по пунктам. Справедливо ли говорить, что насильственные действия в целом являются также действиями коммуникации? Конечно. Но это справедливо и для любого другого действия, совершаемого человеком. Меня поражает, что в насилии важно то, что это, наверное, единственный вид человеческого действия, который содержит в себе возможность социальных последствий, даже не будучи коммуникативным. Если выразиться точнее, то насилие вполне может быть единственным доступным для людей способом сделать что-либо, что окажет относительно предсказуемое воздействие на действия другого человека, которого они не понимают. Предпринимая любые иные попытки повлиять на действия других, вы должны хоть немного понимать, что это за люди, что они о вас думают, чего они хотят в данной ситуации, что им нравится и что их отталкивает и так далее. Ударьте их по голове посильнее, и все это потеряет значение.

На самом деле, покалечив или убив кого-то, можно добиться лишь очень ограниченных результатов. Но они достаточно реальны, и, что самое важное, можно заранее точно понять, какими они будут. Любое альтернативное действие не способно привести к каким-либо предсказуемым результатам, если только оно не обращается к неким общим смыслам. Более того, хотя попытки повлиять на других при помощи угрозы применения насилия требуют некоторого взаимопонимания, это взаимопонимание может быть минимальным. Чаще всего человеческие отношения, особенно продолжительные, например, между давними друзьями или давними врагами, крайне сложны и имеют собственную историю и смысл. Их поддержание требует постоянной и зачастую тонкой работы воображения, бесконечных попыток увидеть мир с другой точки зрения. Это то, что я обозначил термином "интерпретативная работа". Угрозы нанесения физического вреда другим дают возможность избавиться от всего этого. Они позволяют установить намного более простые и схематичные отношения ("Перейди через эту черту, и я тебя пристрелю", "Если кто-нибудь из вас произнесет хоть еще одно слово, вы все отправитесь за решетку"). Разумеется, именно поэтому насилие часто является излюбленным оружием тупиц. Его даже можно было бы назвать их козырной картой, поскольку (и в этом, безусловно, заключается одна из трагедий человеческого существования) это такая разновидность тупости, на которую труднее всего дать умный ответ.

Здесь я должен ввести одну ключевую деталь. Тут все зависит от баланса сил. Если две стороны вовлечены в более или менее равное насильственное столкновение – допустим, генералы, командующие противоборствующими армиями, – у них есть веская причина попытаться понять мысли другого. Лишь тогда, когда одна сторона обладает подавляющим перевесом в средствах причинения физического вреда, это становится излишним. Но это ведет к очень глубоким последствиям, поскольку означает, что самый характерный результат насилия, а именно его способность уходить от необходимости вести "интерпретативную работу", проявляется наиболее ярко тогда, когда само насилие менее очевидно, то есть когда вероятность откровенных насильственных действий невелика. Именно такие случаи и являются тем, что я определил как ситуации структурного насилия, или систематические неравенства, подкрепленные в конечном счете угрозой применения силы. По этой причине ситуации структурного насилия порождают сильно искривленные структуры воображаемой идентификации.

Зачастую эти последствия проявляются тогда, когда структуры неравенства укоренены особенно сильно. Гендерная сфера и здесь служит классическим примером. Например, в американских комедиях положений 1950-х годов неизменно повторялись шутки о том, что женщин понять невозможно. Эти шутки (которые, разумеется, произносили мужчины) всегда изображали женскую логику как что-то чуждое и недоступное. Посыл их всегда был таким: "Вы должны их любить, но кто на самом деле может понять, как эти существа думают?" Ни у кого и мысли не возникало о том, что женщинам может быть трудно понять мужчин. Причины этого очевидны. У женщин не оставалось выбора, кроме как понимать мужчин. В Америке 1950-х годов был распространен идеал патриархальной семьи, живущей на доходы мужа, и среди наиболее зажиточных граждан этот идеал часто воплощался в жизнь. У женщин, не имевших доступа к доходам или ресурсам, разумеется, не было выбора, кроме как тратить много времени и сил на то, чтобы разбираться в том, что происходило в головах у мужчин .

Такая риторика о загадках женского пола – извечная черта подобных патриархальных структур. Обычно ей сопутствует представление о том, что, хотя женщины нелогичны и понять их нельзя, у них все же есть какая-то таинственная, почти мистическая мудрость ("женская интуиция"), недоступная мужчинам. И конечно, нечто подобное происходит в любых отношениях, основанных на крайнем неравенстве: крестьян, например, всегда изображают туповатыми простаками, но по-своему мистически мудрыми. Поколения писательниц – здесь в голову сразу приходит Вирджиния Вулф ("На маяк") – описывали обратную сторону таких структур, а именно постоянные усилия, которые женщинам приходится совершать для того, чтобы поддерживать и подправлять эго забывчивых и заносчивых мужчин, и которые требуют непрерывного труда воображаемой идентификации, или интерпретативной работы. И эта работа ведется на всех уровнях. Предполагается, что женщины должны постоянно и везде представлять, как та или иная ситуация будет выглядеть с мужской точки зрения. При этом никто не ждет, что мужчины станут поступать так же. Такая модель поведения настолько укоренилась, что на любое замечание, что они могли бы действовать иначе, многие мужчины реагируют так, как если бы это было актом насилия. Например, среди школьных преподавателей литературы в Америке популярно упражнение, в котором студентов просят вообразить, что они на день стали представителями противоположного пола, и описать, как бы прошел этот день. Результаты оказываются на удивление однообразными. Все девушки пишут длинные и подробные сочинения, показывающие, что они много времени размышляли на эту тему. Значительная часть юношей, как правило, вообще отказывается от такого задания. Те, кто все-таки его выполняют, дают понять, что у них нет никакого представления о том, что значит быть девушкой, и возмущаются самому предположению, что они должны об этом думать .

Всякому, кто знаком с теорией феминистской местоположенности или с критической расовой теорией, ничто из того, что я говорю, не ново. Изначально я опирался на более широкие размышления, изложенные в этом отрывке из работы Белл Хукс:

Хотя в Соединенных Штатах никогда не существовало официального учреждения чернокожих, которое решило бы изучать белых с точки зрения антропологии и/или этнографии, еще со времен рабства чернокожие, общаясь друг с другом, делятся "специальными" знаниями о белых, собранными на основе их пристального рассмотрения. Специальными их называют потому, что эти знания не были полностью изложены в письменном виде – они нужны были, чтобы помочь чернокожим выстоять и выжить в обществе, где господствуют белые. Долгие годы чернокожие слуги, работавшие в домах белых, выступали в роли информаторов, которые поставляли сегрегированным общинам знания – детали, факты, психоаналитическое прочтение белого "другого" .

Если в феминистской литературе и есть ограничения, то, на мой взгляд, заключаются они в том, что она слишком великодушна, поскольку предпочитает обращать больше внимания на наблюдения угнетаемых, чем на слепоту или сумасбродство угнетателей .

Можно ли разработать общую теорию интерпретативной работы? Вероятно, нам следует начать с признания того, что здесь есть два ключевых элемента, которые связаны между собой, но формально их необходимо различать. Первый – это процесс воображаемой идентификации как форма знания, тот факт, что в отношениях господства работа по пониманию того, как устроены данные социальные отношения, обычно возложена на подчиненных. Например, всякий, кто когда-нибудь работал на кухне ресторана, знает, что, если что-то идет не так и разгневанный босс приходит разбираться в чем дело, он вряд ли будет проводить подробное расследование и вообще обращать внимание на сотрудников, каждый из которых спешит изложить свою версию произошедшего. Скорее всего, он велит им всем заткнуться и произвольно реконструирует историю, которая позволит ему сразу вынести решение: "Ты, Джо, не должен был совершать таких ошибок, а ты, Марк, здесь новенький, ты, поди, дал маху – еще раз такое сделаешь, будешь уволен". Задача разбираться в том, что на самом деле произошло, чтобы такого больше не повторилось, поручается тем, у кого нет власти нанимать и увольнять. То же обычно происходит в долгосрочных отношениях: всем известно, что слуги, как правило, многое знают о семьях своих хозяев, но хозяева почти никогда ничего не знают о семьях слуг.

Второй элемент – модель, вытекающая из сочувственной идентификации. Любопытно, что феномен, который мы сегодня называем "усталостью от сострадания", первым описал Адам Смит в "Теории нравственных чувств". Люди, отмечал он, обычно склонны не только соотносить себя с себе подобными на уровне воображения, но и, как следствие, сопереживать радостям и горестям других. Однако бедные находятся в таком ужасном положении, что наблюдатели, проявляющие сострадание в других случаях, чувствуют себя подавленными и, сами того не осознавая, вынуждены полностью затушевывать их существование. В результате те, кто находится внизу социальной лестницы, подолгу размышляют о мнении тех, кто стоит наверху, и заботятся о них, при этом обратного не происходит почти никогда.

Идет ли речь о хозяевах и слугах, мужчинах и женщинах, работодателях и наемных рабочих, богатых и бедных – структурное неравенство, которое я назвал структурным насилием, неизбежно создает сильно искаженные структуры воображения. Поскольку, на мой взгляд, Смит правильно отмечал, что воображение порождает сочувствие, жертвы структурного насилия в результате заботятся намного больше о тех, кто получает из него выгоду, и никак не наоборот. Наряду с самим насилием, это, возможно, единственная могучая сила, сохраняющая подобные отношения.

Здесь я могу вернуться к вопросу о бюрократии.

В современных промышленных демократиях законное применение насилия поручено тем, кого обозначают эвфемизмом "правоохранители", прежде всего полицейским. Я говорю "эвфемизм", потому что поколения социологов, писавших о полиции, отмечали: лишь очень небольшая доля того, чем занимается полиция, связана с правоохранительной деятельностью и вообще с какими-либо уголовными делами. То, что она делает, в основном сопряжено с регулированием или, если выразиться несколько строже, с научным применением физической силы или с угрозой применения физической силы для того, чтобы содействовать решению административных проблем . Иными словами, полицейские тратят большую часть времени на принуждение к исполнению бесконечных правил и предписаний относительно того, кто может покупать, продавать, строить, курить, пить или есть что бы то ни было в местах вроде маленьких городков или деревень Мадагаскара.

Итак, полиция – это бюрократы с оружием.

Это очень хитроумная штука, если задуматься. Ведь когда большинство из нас думает о полицейских, мы не рассуждаем о том, что они принуждают к исполнению правил. Мы считаем, что они борются с преступлениями, а когда мы думаем о "преступлениях", то в голову приходит прежде всего преступления насильственные . Хотя, по существу, полиция делает в основном ровно противоположное: она использует угрозу применения силы в ситуациях, которые изначально не имеют с этой угрозой ничего общего. Я постоянно обнаруживаю это в общественных дискуссиях. Когда люди пытаются привести в пример гипотетическую ситуацию, в которую оказывается вовлечена полиция, они почти всегда представляют какой-нибудь акт межличностного насилия: ограбление или нападение. Но достаточно лишь на секунду задуматься, чтобы понять, что, когда физические нападения действительно происходят даже в крупных городах вроде Марселя, Монтевидео или Миннеаполиса, будь то домашнее насилие, столкновения между бандами или пьяные драки, полиция к ним отношения не имеет. Полицию могут вызвать только тогда, когда кто-нибудь умирает или получает настолько тяжелые ранения, что его нужно отвезти в больницу. И то лишь потому, что, когда дело доходит до вызова "скорой", нужно заполнять бумаги; если кого-то кладут в больницу, должна быть указана причина получения ранения, становятся важны обстоятельства, полиция обязана составлять отчеты. А если кто-то умирает, есть целый ворох формуляров, включая муниципальную статистику. Так что единственная борьба, в которую полиция точно оказывается вовлеченной, это та, что порождает бумажную работу того или иного рода. Подавляющее большинство случаев ограбления или краж со взломом даже не регистрируется, если только не нужно заполнять документы о страховании или заменять утраченные бумаги, которые можно заменить, только если имеется составленный по форме полицейский отчет. Поэтому к большинству преступлений с применением насилия полиция не имеет отношения.

С другой стороны, попробуйте проехать по улицам одного из этих городов на машине без номеров. Мы все знаем, что произойдет. Практически мгновенно появятся офицеры в униформах, вооруженные дубинками, пистолетами и/или электрошокерами, и, если вы просто откажетесь следовать их указаниям, они почти наверняка применят насилие.

Почему у нас такая путаница относительно того, что полиция делает на самом деле? Очевидная причина заключается в том, что в последние пятьдесят лет или около того в популярной культуре полиция стала навязчивым предметом воображаемой идентификации. Дошло до того, что в современной промышленной демократии гражданин нередко проводит по нескольку часов в день за чтением книг, просмотром фильмов и телепрограмм, которые предлагают им взглянуть на мир с точки зрения полиции и опосредованно участвовать в ее подвигах. И эта воображаемая полиция действительно тратит бо́льшую часть времени на борьбу с уголовной преступностью или на устранение последствий ее деятельности.

Все это как минимум ставит под сомнение беспокойство Вебера относительно железной клетки, то есть относительно опасности того, что безликие технократы так хорошо организуют современное общество, что в нем полностью исчезнут харизматичные герои, волшебство и романтика . Действительно, получается, что бюрократическое общество проявляет тенденцию к созданию собственных уникальных харизматичных героев. С конца XIX века они облекались в форму бесконечной вереницы мистических детективов, полицейских и шпионов – все эти персонажи работают как раз там, где бюрократические структуры, упорядочивающие информацию, прибегают к физическому насилию. В конце концов, бюрократия существовала тысячи лет и бюрократические общества, от Шумера и Египта до императорского Китая, создали великую литературу. Однако современные общества Северной Атлантики первыми породили такие жанры, в которых сами герои являются бюрократами или действуют исключительно в бюрократической обстановке .

Меня поражает, что изучение роли полиции в нашем обществе дает возможность дополнить социальную теорию интересными аспектами. Конечно, я признаю, что в настоящем очерке я не выказывал особенной любезности по отношению к ученым и к большей части их привычек и предпочтений. Меня бы не удивило, если бы кто-нибудь счел написанное аргументом в пользу бессмысленности социальной теории – эдакие высокомерные фантазии о замкнутой в себе элите, автор которых отказывается признавать простые реалии власти. Но я говорю вовсе не об этом. Данное эссе само по себе является упражнением в социальной теории и, если бы я не думал, что такие упражнения могут пролить свет на сферы, остающиеся неясными, я бы не стал его писать. Вопрос в том, какого рода эти упражнения и какую цель они преследуют.

Назад Дальше