"Первая задача, – писал известный ученый М. А. Цявловский, – стоящая перед Пушкиным как толкователем и переводчиком памятника, заключалась в осмыслении всех слов его. Поэтому самой ранней стадией его работы являются лингвистические заметки. Он искал и сопоставлял слова интересующего его памятника в Библии, в летописях, в Четьих-Минеях".
О характере работы Пушкина над "Словом" дает возможность судить и письмо Александра Тургенева к его жившему тогда в Париже брату, Николаю Тургеневу, написанное в декабре 1836 года.
Письмо это было вызвано просьбой французского лингвиста Эйхгофа прислать ему экземпляр "Слова о полку Игореве": он собирался прочесть в Сорбонне цикл лекций по русской литературе.
А. И. Тургенев писал брату:
"Полночь. Я зашел к Пушкину справиться о "Песне о полку Игореве", коей он приготовляет критическое издание. Он посылает тебе прилагаемое у него издание оной на древнем русском (в оригинале) латинскими буквами и переводы богемский и польский… У него случилось два экземпляра этой книжки. Он хочет сделать критическое издание сей песни… и показать ошибки в толках Шишкова и других переводчиков и толкователей… Он прочел несколько замечаний своих, весьма основательных и остроумных: все основано на знании наречий славянских и языка русского".
Высоко оценивая переводы "Слова", выполненные В. А. Жуковским и А. Н. Майковым, он в то же время искал достойного оппонента своему, пока нетвердому убеждению в древности повести. Долго искать не пришлось: самым убежденным "скептиком" в то время был профессор М. Т. Каченовский, создавший своеобразную школу своих единомышленников из числа бывших студентов, увлеченно слушавших лекции почтенного возраста профессора.
"Слушателями Каченовского были К. Д. Кавелин, А. И. Герцен, И. А. Гончаров. Они считали его главной заслугой умение будить критическую мысль, никогда ничего не принимать на веру", – писал. А. Гессен.
С. М. Соловьев писал о нем: "Любопытно было видеть этого маленького старичка с пергаментным лицом на кафедре: обыкновенно читал он медленно, однообразно, утомительно; но как скоро явится возможность подвергнуть сомнению какое-нибудь известие, старичок вдруг оживится и засверкают карие глаза под седыми бровями, составлявшие одновременно красоту невзрачного старика".
Студенты той поры вспоминали, как однажды при посещении Пушкиным Московского университета между ним и профессором М. Т. Каченовским завязался горячий спор о подлинности "Слова".
"Однажды утром лекцию читал И. И. Давыдов, предметом бесед его в то время была теория словесности, – вспоминал впоследствии один из студентов, имя которого не было установлено, известны лишь его инициалы "В. М." и псевдоним "бывший студент". – Господина министра еще не было (С. С. Уварова.– А.К.), хотя мы, по обыкновению, ожидали его. Спустя около четверти часа после начала лекции вдруг отворяется дверь аудитории и входит г-н министр, ведя с собою молодого человека, невысокого роста, с чрезвычайно оригинальной, выразительной физиономией, осененной густыми курчавыми каштанового цвета волосами, одушевленной живым, быстрым, орлиным взглядом.
Вся аудитория встала. Г-н министр ласковой улыбкой приветствовал юношей и, указывая на вошедшего с ним молодого человека, сказал:
– Здесь преподается теория искусства, а я привез вам само искусство.
Не надобно было объяснять нам, что это олицетворенное искусство был Пушкин: мы узнали его по портрету, черты которого запечатлены в воображении каждого из нас, узнали по какому-то сердечному чувству, подсказывающему нам имя нашего дорогого гостя… и в это утро, может быть в первый раз, почтенный профессор И. И. Давыдов в аудитории своей имел слушателей несколько рассеянных, по крайней мере, менее против обыкновенного внимательных к умным и поучительным речам его. За лекцией проф. Давыдова следовала лекция покойного профессора М. Т. Каченовского. Каченовский (который в то время не был уже издателем "Вестника Европы") вошел в аудиторию еще до окончания лекции первого. Встреча Пушкина с Каченовским по их прежним литературным отношениям была чрезвычайно любопытна… В это время лекция превратилась уже в общую беседу г-на министра с профессорами и с Пушкиным. Речь о русской литературе, сколько мы помним, перешла вообще к славянским литературам, к древним письменным памятникам, наконец – к Песне о полку Игореве. Здесь исторический скептицизм антиквария встретился лицом к лицу с живым чувством поэта… Сколько один холодным, безжалостным критическим рассудком отвергал и подлинность, и древность этого единственного памятника древней русской поэзии, столько другой пламенным поэтическим сочувствием к нему доказывал и истинность, и неподдельность знаменитой Песни".
Поскольку эта дискуссия в аудитории Московского университета была знаковой с точки зрения пересмотра в дальнейшем Пушкиным своей твердой убежденности в древнем происхождении "Слова о полку Игореве", приведем фрагмент из воспоминаний еще одного свидетеля этой дискуссии – известного слависта, а в ту пору студента отделения словесных наук философского факультета Московского университета О. М. Бодянского в переложении П. П. Бартенева.
"В конце сентября 1833 года (здесь вкралась ошибка, поскольку "дискуссия" проходила 27 сентября 1832 года.– А. К.) в доме старого университета (где теперь в библиотеке читальная зала) был на лекции у Давыдова Пушкин (сидел на креслах). По окончании ее взошел в аудиторию Каченовский и, вероятно, по поводу самой лекции заговорили о Слове о полку Игореве. Тогда Давыдов заставлял студентов разбирать древние памятники. Обращаясь к Каченовскому, Давыдов сказал, что ему подано весьма замечательное исследование <одного студента>. На меня профессор и указал поэту, как на отвергавшего подлинность "Слова о полку Игореве". А я как <будто> именно перед тем незадолго состряпал было несколько своих заметок на плохое слово Калайдовича о "Слове о полку Игореве". Разумеется, то были увлечения с моей стороны духом того времени (в то время превалировала концепция "скептиков" о более позднем создании "Слова". – А.К.). Услыхавши об этом, Пушкин с живостью обратился ко мне и спросил (далее в переложении Бартенева):
"А скажите, пожалуйста, что значит слово ХАРАЛУЖНЫЙ?" – Не могу объяснить. – Тот же ответ о слове СТРИКУСЫ. Когда Пушкин спросил еще о слове КМЕТ, Бодянский сказал, что, вероятно, слово это малороссийское от КМЕТЫТИ и может значить ПРИМЕТА. "То-то же, – говорил Пушкин, – никто не может многих слов объяснить, и не скоро еще объяснят".
Прежде чем перейти к описанию впечатления, оставшегося в памяти Пушкина по итогам состоявшейся дискуссии, следует сказать несколько слов о прежних литературных отношениях Пушкина с Каченовским и о его "историческом скептицизме", о котором вспоминал "бывший студент".
Нужно отметить, что отношения между ними были весьма непростыми, где-то даже враждебными. Все началось с того, что М. Т. Каченовский опубликовал острокритическую статью, направленную против Н. М. Карамзина. Статья была напечатана в "Вестнике Европы" (1818 год, № 13), который редактировал Каченовский. Пушкин, боготворивший Николая Михайловича, немедленно откликнулся весьма едкой эпиграммой:
На Каченовского
Бессмертною рукой раздавленный зоил,
Позорного клейма ты вновь не заслужил!
Бесчестью твоему нужна ли перемена?
Наш Та́цит на тебя захочет ли взглянуть?
Уймись – и прежним ты стихом доволен будь,
Плюгавый выползок из гузна Дефонтена!
В этом остросатирическом стихотворении что ни слово, все загадка, требующая разъяснения. Выделенный курсивом самим А. С. Пушкиным стих заимствован из нижеприведенной эпиграммы И. И. Дмитриева "Ответ" (1806 год), написанной также на Каченовского.
В 1820 году Пушкин пишет очередную остросатирическую эпиграмму. Стихотворение вызвало недоброжелательные рецензии на поэму Пушкина "Руслан и Людмила", опубликованные в журнале "Вестник Европы". Пушкин приписывал их М. Т. Каченовскому, как редактору журнала. В действительности рецензии писал А. Г. Глаголев. Первое слово эпиграммы, переделанное на греческий лад, намекает на происхождение Каченовского, который был родом грек из семьи Качони.
Некоторые пушкинисты до сей поры уверены, что именно Каченовский написал разгромную рецензию на бессмертную поэму. Так, А. Гессен по этому поводу писал:
К Пушкину, как вообще к молодым литераторам, Каченовский относился отрицательно.
"Возможно ли, – писал он после появления "Руслана и Людмилы", – просвещенному человеку терпеть, когда ему предлагают поэму, писанную в подражание "Еруслану Лазаревичу"… Но увольте меня от подробностей и позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: "Здорово, ребята!" – неужели стали бы таким проказником любоваться?.. Зачем допускать, чтобы плоские шутки старины снова появлялись между нами! Шутка грубая, не одобряемая вкусом просвещения, отвратительна, а немало не смешна и не забавна".
В 1821 году в своем стихотворении "Чаадаеву" Пушкин снова недобрым словом упомянул Каченовского:
Оратор Лужников, никем не замечаем,
Мне мало досаждал своим безвредным лаем…
В этом же году Пушкин написал очередную эпиграмму на Каченовского, которая в последующем стала предметом острой критики со стороны выдающегося русского философа, публициста и критика Владимира Сергеевича Соловьева (1853-1900 годы), относившегося вообще к эпиграммному творчеству Пушкина резко отрицательно.
"Главная беда Пушкина были эпиграммы. Между ними есть, правда, высшие образцы этого невысокого, хотя законного рода словесности, есть настоящие золотые блестки добродушной игривости и веселого остроумия; но многие другие ниже поэтического достоинства Пушкина, а некоторые ниже человеческого достоинства вообще и столько же постыдны для автора, сколько оскорбительны для его сюжетов. Когда, например, почтенный ученый, оставивший заметный след в истории своей науки и ничего худого не сделавший, характеризуется так:
Клеветник без дарованья,
Палок ищет он чутьем,
А дневного пропитанья
Ежемесячным враньем
…то едва ли самый пламенный поклонник Пушкина увидит здесь ту "священную жертву", к которой "требует поэта Аполлон". Ясно, что тут приносилось в жертву только личное достоинство человека, что требовал этой жертвы… демон гнева и что нельзя было ожидать, чтобы жертва чувствовала при этом благоговение к своему, словесному палачу.
Таких недостойных личных выходок, иногда, как в приведенном примере, вовсе чуждых поэтического вдохновения, а иногда представлявших злоупотребление поэзией, у Пушкина, к несчастью, было слишком много даже и в последние его годы. Одна из них создала скрытую причину враждебного действия, приведшего поэта к окончательной катастрофе. Это – известное стихотворение "На выздоровление Лукулла ", очень яркое и сильное по форме, но по смыслу представлявшее лишь грубое личное злословие насчет тогдашнего министра народного просвещения Уварова". (Выделено мной.– А.К.)
Конечно "жертва" вряд ли испытывала "благоговение к своему словесному палачу", но справедливости ради следует отметить, что нападок на Пушкина личного плана Каченовский не допускал. Напротив, он с большим уважением относился к Пушкину, а 27 декабря 1832 года подал свой голос за его избрание в члены Российской Академии. Вскоре после смерти поэта он писал: "Один только писатель у нас мог писать историю простым, но живым и сильным, достойным ее языком. Это Александр Сергеевич Пушкин, давший превосходный образец исторического изложения в своей Истории Пугачевского бунта".
И это после того, как не далее пяти лет тому назад (некоторые и того позднее) Пушкин обрушил на бедную голову Каченовского целый залп убийственных эпиграмм.
В 1824 году в "Вестнике Европы", № 5, была опубликована критическая статья "Второй разговор между классиком и издателем "Бахчисарайского фонтана"", которая была подписана буквой "N". За ней скрывался литературный критик М. А. Дмитриев. Полагая, что автором статьи является редактор журнала Каченовский, Пушкин немедленно откликнулся язвительной эпиграммой:
Охотник до журнальной драки,
Сей усыпительный зоил
Разводит опиум чернил
Слюнею бешеной собаки.
В 1825 году история повторилась. В журнале "Вестник Европы", № 3, была опубликована заметка с острой критикой поэмы А. С. Пушкина "Кавказский пленник", подписанная псевдонимом "Юст Веридиков", под которым снова скрывался критик М. А. Дмитриев. Пушкин, полагая, что под псевдонимом укрылся сам Каченовский, разразился уничижительной эпиграммой:
ЖИВ, ЖИВ КУРИЛКА!
Как! жив еще Курилка журналист?
– Живехонек! все так же сух и скучен,
И груб, и глуп, и завистью разлучен,
Все тискает в свой непотребный лист
И старый вздор, и вздорную новинку.
– Фу! надоел Курилка журналист!
Как загасить вонючую лучинку?
Как уморить Курилку моего?
Дай мне совет. – Да… плюнуть на него.
Текст эпиграммы основан на известной в то время песне, которая исполнялась при гадании:
Жив, жив курилка,
Жив, жив, да не умер.
У нашего курилки
Ножки тоненьки,
Душа коротенька.
Гадание: задумывают желание, зажигают лучину, надо спеть песенку, пока горит лучина, тогда задуманное исполнится.
Венцом квазилитературной борьбы двух известных всей России литераторов стал 1829 год, когда язвительная пикировка между ними достигла своего апогея. В альманахе "Северные цветы" на 1830 год Пушкин публикует статью "Отрывок из литературных летописей", датированную в черновом автографе "27 марта 1829 г. Москва", в которой анализирует скандальную ситуацию, возникшую между редакторами двух популярных журналов: "Московский телеграф" (Н. А. Полевой) и "Вестник Европы" (М. Т. Каченовский). Н. А. Полевой резко выступил в своем журнале против Каченовского, который обиделся на автора статьи, подписавшегося псевдонимом "И. Бенина", и подал жалобу в Московский цензурный комитет на цензора С. Н. Глинку, пропустившего номер журнала со статьей Полевого. Комитет нашел, что Каченовский прав, и только один член комитета, В. В. Измайлов, стал на сторону Глинки и подал особое мнение. Дело было передано в Петербургское Главное управление цензуры, которое оправдало Глинку.
В своей статье Пушкин, естественно, стал на сторону Полевого, широко цитируя его работу и добавляя от себя изрядную долю сарказма на бедную голову Каченовского. Поскольку отдельные, наиболее одиозные выпады против профессора были изъяты цензурой, тогда Пушкин пишет остросатирическую эпиграмму "Журналами обиженный жестоко, Зоил Пахом печалился глубоко".