Переминаясь с ноги на ногу, сосед наблюдал, как неожиданный гость внимательным взглядом скользил по убогой прихожей, как шел к указанной им двери комнаты Таисии Ковалевой.
– Здесь? – гость указал на дверь.
– Да, – кивнул сосед, подтянул то и дело сползавшие с круглого живота трусы и деликатно добавил: – Я на кухне буду. Если что…
Осторожный стук в дверь. В ответ тишина, точно в комнате и нет никого. Обнаров немного нажал на дверь, она легко поддалась, распахнулась. Он вошел в комнату, испытывая смешанное чувство. Он был счастлив оттого, что все же нашел ее, и винил себя за бесцеремонность, за вторжение в ее личное пространство. Так или иначе, заключив сам с собою сделку, разбор своей вины он оставил на потом.
Тая спала. Она лежала на боку, сжавшись в комочек, до подбородка укрывшись одеялом. Кровать была узкой, продавленной, ржавой, вроде армейской. Выглядывавшее из конверта новенького белоснежного пододеяльника одеяло было старым, с торчащими то здесь, то там клоками грязно-желтой ваты. Убогое убранство постели так не сочеталось с ее иконописным лицом и всем ее обликом хрупкой, изысканной красавицы.
Он осторожно опустился на колени рядом. Припухшие веки, темные тени у глаз, скорбная морщинка у рта, неровное, беспокойное дыхание. Сердце сжалось от боли.
– Прости меня, – прошептал Обнаров и осторожно тронул ее разметавшиеся по подушке волосы.
Веки девушки дрогнули, она открыла глаза.
– Прости меня. Прости, пожалуйста. Мое поведение не имеет оправдания. Есть во мне гаденькая черта – порабощать других. Все время верх одержать хочется. Навязать свою волю, свой стиль общения. Есть жестокость и эгоизм. Но я обещаю тебе, я задавлю это, тебя это больше никогда не коснется, – он шумно вздохнул, попытался справиться с волнением. – Я люблю тебя. Если ты уйдешь, я… Я не смогу без тебя!
Он склонился, прислонился лбом к ее горячей щеке.
Она порывисто обняла его, всхлипнула.
– Тихо-тихо-тихо, родная… Таечка, милая моя, не плачь. Обматери, ударь, наговори гадостей, только не плачь!
Он обнимал ее и, покачивая точно ребенка, гладил по дивным, шелковым волосам.
– Я не буду плакать. Это нервы. Я так переживала за тебя!
– Переживала за меня?
Ладонью он вытирал ей слезы, которые двумя извилистыми теплыми ручейками все бежали и бежали по ее щекам.
– Ты ведь как ежик.
– Ёжик?
– Глупый ёжик. Выставляешь колючки, а внутри доброе сердечко бьется. Неизвестное пугает тебя, потому что свершившееся было с тобою грубо и вульгарно. Колючками от неизвестности обороняешься, думаешь, там не может быть лучше. А там же я! Я люблю тебя. От любви нельзя обороняться, Костенька. Это грех. Это ведь дар великий!
– Таечка, родная моя…
Он, точно безумный, стал целовать ее мокрые от слез глаза и щеки, покорные мягкие губы.
– Прости меня. Прости. Прости, родная…
От нежности и любви, от осознания того, что любим, он вдруг почувствовал, как душная соленая волна накрывает его с головой.
Тая коснулась ладонями его лица, не дала спрятать взгляд.
– Всегда вспоминай эту минуту. Всегда, когда захочешь обидеть меня, – точно заклятье, произнесла она.
Застигнутый врасплох, он кивнул, прошептал:
– Обещаю.
По дороге домой Тая была тихой и задумчивой, сидела, прижав цветы к груди, вдыхая их приятный аромат. На набережной, той самой, где им, возвращавшимся из ночного клуба, встретились два хулигана, она вдруг попросила остановить машину, и по гранитным ступенькам спустилась к самой воде.
– Тая, что с тобой?
Обнаров подошел, обнял ее за плечи.
– Я просто хочу еще раз побыть на этом месте. Здесь я поверила в то, что не ошиблась в тебе, что ты настоящий.
Он поежился от пронизывающего ветра, теснее прижал ее к себе.
– Значит, плохи мои дела, раз пошли в ход реликвии прошлого…
– Ты же знаешь, что это не так.
– Я живой, Тая. Я не герой книжного романа. Я иногда очень спокойный, иногда орать могу, иногда бесшабашно смелый, иногда трус ужасный, иногда честный до неприличия, иногда не моргнув глазом вру, иногда умный, чаще всего глупый, иногда жестокий, но чаще мягкий и сентиментальный, иногда романтичный, а иногда прогматичнее и расчетливее меня нет. Я разный. Я живой. Если где-то я не дотягиваю до придуманного тобой идеала, я буду стараться. Подожди выносить приговор.
Она обернулась, посмотрела в его глаза.
– Я измучила тебя. У тебя грустные, усталые глаза.
– Я боялся, что ты не вернешься.
– Боялся? Тогда поцелуй меня. Поцелуй сейчас же! И обними. Покрепче. И никогда… Слышишь? Никогда не отпускай!
И было возвращение домой из убогой, чужой комнатенки, где остались все слезы и беды, и одиночество. И была ночь. И были его счастливые, горящие страстью глаза. Ее уступчивое: "Да". Его ненасытное: "Нет".
Он любил ее, как жадный, изголодавшийся завоеватель и как искусный любовник, как любящий и любимый мужчина, даря бездну нежности, радости, наслаждения. Она чувствовала, что желанна, она чувствовала, что любима, она чувствовала себя богиней в его руках.
Обессиленные, счастливые в объятиях друг друга, они уснули лишь под утро, когда в окне забрезжил розовый рассвет.
Таю разбудил его хриплый, больной голос.
– …не знаю. Знобит. Температура сорок. Голова болит, горло… – говорил кому-то Обнаров.
Голос доносился из кухни сквозь приоткрытую дверь.
Тая накинула его халат и пошла в кухню.
– Да, отлежусь сегодня. Извини, Талгат, что так вышло, – он поманил Таю рукой, обнял, чмокнул в лоб и страдальческим голосом продолжил: – Ты уж объясни нашим английским коллегам. Завтра? Завтра буду обязательно. Да… – он закашлялся, махнул рукой. – Бог с ними, с этими штрафными санкциями. Все. Пока! – он бросил телефон на диван.
– Костенька, ты заболел?
Тая взволнованно потрогала его лоб. Обнаров поймал ее руку, поцеловал.
– У меня сегодня съемка с восьми утра. Этот английский проект высосал из меня все силы, – своим обычным голосом произнес он. – Я просто хочу побыть с тобой полдня, в три у меня репетиция. Это ложь во спасение. Я не думал, что ты услышишь.
Он обнял ее, легонько, вскользь коснулся губами уголка ее губ.
– Видишь, опять не дотягиваю до идеала.
– Ты напугал меня.
Последовавший поцелуй был лучшим средством заслужить прощение.
– Нас ждет сегодня одно очень важное дело, – оторвавшись от ее губ, прошептал он. – Прежде это нужно обсудить.
– Какое дело?
Он улыбнулся.
– Давай поедим чего-нибудь. Жутко есть хочется. Обсудим за завтраком.
В приготовлении завтрака Обнаров был плохим помощником, потому что то и дело звонил телефон, и ему приходилось отвлекаться на эти звонки. Заняв прочную позицию на диване, занятый переговорами, он с удовольствием наблюдал за ее хлопотами. Уже вовсю кипел рис, уже аппетитно повеяло лучком от жарящегося мяса, уже был готов овощной салат и холодная мясная нарезка, а телефонным звонкам все не было и не было конца.
– Тебе звонят из театра, из одного, потом из другого. Тебе звонят со студии. Тебе звонят из благотворительных фондов, из приемников-распределителей, из милиции, опять со студии, опять из театра… Как можно все это выдержать? – недоумевала она.
– Нужно.
Он улыбнулся, обнял ее за талию.
– Костя, нет! Ты испортишь мои часовые хлопоты. Будь благоразумным.
– Легко сказать…
Он разжал объятия, и Тая ловко из них упорхнула.
За завтраком Обнаров был молчалив и серьезен.
– Костя, ты хмуришься. Тебе не нравится еда? Невкусно? – беспокоилась она.
Он не ответил. Отложив вилку и нож, он теперь внимательно смотрел на нее, думая о чем-то своем.
– Как ты себе нашу свадьбу представляешь? – вдруг спросил он.
– Я думала, тебе завтрак не нравится.
– Спасибо. Все очень вкусно. Ответь.
Тая смутилась, пожала плечами.
– Я не думала об этом.
– Но как-то ты представляла себе это. Девчонки, наверное, любят фантазировать на эту тему. Ну, не знаю… Там… платье красивое, лимузины, кареты, яхта…
– Может быть… – она коснулась его руки. – У меня все проще. Есть ты и я. А в ЗАГС – хоть в джинсах.
– Ты готова пойти в ЗАГС в джинсах?! – он не скрывал изумления.
– Да.
– Одевайся! По дороге купим кольца, распишемся. Думаю, моя командировка в Лондон и мое имя будут теми особыми обстоятельствами, с учетом которых нас распишут сразу. Ты будешь моей женой.
– Девушка, то кольцо, с бриллиантами, покажите, пожалуйста, – попросил Обнаров.
Продавец подошла к витрине, склонилась, уточняя, что именно хочет посмотреть покупатель, потом смерила критическим взглядом молодую пару в простеньких толстовках и потертых джинсах, но к сейфу-витрине так и не прикоснулась.
– Это очень дорогое кольцо. Двенадцать тысяч евро, – безразлично констатировала она. – Вы зашли в элитный ювелирный магазин "У Тиффани". Вам вниз по улице два квартала.
– У вас профессионально отточенное хамство. Вам никогда не приходило в голову, что люди с деньгами одеваются просто? – с холодной улыбкой осведомился Обнаров.
Он снял темные очки и бросил их на отполированную до блеска витрину. Его взгляд был тяжелым и пристальным, глаза грозно сверкали острым стальным блеском.
– Ой! Это вы?! – продавщица сдавленно охнула, тут же схватила ключи и принялась отпирать витрину. – Простите, простите… – путаясь в ключах, повторяла она. – Сейчас все покажу. Извините…
– Добрый день, господин Обнаров. Мы рады вас видеть, – с легким поклоном приветствовал Обнарова управляющий менеджер. – Чем могу помочь вам и вашей очаровательной спутнице?
– Благодарю вас. Кажется, мы уже вышли из конфликтной ситуации. И все же… – Обнаров улыбнулся, наблюдая, как вся покрасневшая от волнения и смущения продавщица штурмует последний замок. – Помогите, пожалуйста, вашей сотруднице. Мы не располагаем достаточным количеством времени, чтобы ждать.
Управляющий забрал из женских суетливых рук ключи и отпер витрину. Поставив перед Обнаровым и Таей заветную вещицу, он с довольной улыбкой произнес:
– Отменный выбор!
Обнаров взял кольцо и надел Тае на безымянный палец левой руки.
– Мне нравится, – констатировал он.
– Костя, я не смогу его носить.
– Почему?
– Представь, как я поеду с ним в метро? Как я на лекцию приду? Это же звезда с неба!
– Будем выходить куда-нибудь – наденешь.
– Я хочу обычное, скромное обручальное кольцо. Понимаешь? Чтобы носить каждый день.
– Купим. Проблема-то какая! Ты же примеряешь не обручальное кольцо, это кольцо – подарок. Событие нужно как-то обозначить?
– Подарок?! – Тая растерянно смотрела то на Обнарова, то на кольцо. – Спасибо…
– Идем смотреть обручальные кольца.
В выборе колец они разошлись.
– Мне нравятся вот эти. Обычные. Гладкие, – говорила Тая. – Моя бабушка говорила, что обручальное кольцо должно быть гладким, тогда и вся жизнь будет гладкой.
Обнаров улыбнулся такому доводу.
– Твоя бабушка, очевидно, была мудрой женщиной, но мне больше нравятся вот эти. Смотри, современный дизайн, прямоугольная огранка, красивый орнамент, точечки-бриллианты. По-моему, замечательно!
– Если ты будешь носить это кольцо, Костя, тебе надоест навязчивый блеск его бриллиантов, один и тот же узор покажется скучным. Костя, это же на всю жизнь!
– Что же делать? – он склонился над витриной. – Что же делать? – озадаченно повторил он. – Вот. Смотри! Компромиссный вариант. Абсолютно гладкая поверхность, три малюсеньких бриллиантика по диагонали. Как тебе?
– Опять бриллианты? Нет!
– Ты не понимаешь. Их три. Это символично. Семья. Ты, я, ребенок или дети. Это уж как Бог решит.
– Я согласна!
Регистрация брака заняла не более десяти минут, и то основную часть этого времени хмурая сотрудница ЗАГСа выписывала свидетельство о браке, делала записи в толстых книгах и оформляла штампы в паспортах. Так что, стоя на ступеньках крыльца почтенного заведения и держа в руках свидетельство о заключении брака, оба не могли поверить, что событие свершилось.
– Тошная церемония… – поежившись то ли от внезапного порыва ветра, то ли от оставшихся впечатлений, произнес Обнаров – Жена, счастья-то больше стáло?
– Стало, – улыбнулась она.
– Слава богу!
Очередной яростный порыв ветра осыпал их крупными каплями ледяного осеннего дождя.
– Скорее в машину! – крикнул Обнаров.
– Я не хочу! – восторженно раскинув руки в стороны, подставив лицо дождю и ветру, сказала Тая. – Мир прекрасен! Не хмурься, милый. Разве ты не видишь солнца и голубого неба за этими низкими серыми тучами?! Разве не чувствуешь запаха радуги за серой пеленой дождя?! Разве не чувствуешь, как жизнь наполняется смыслом, как по каждой жилочке струится радость?!. Лей, дождь! Рвись, ветер! Хмурьтесь, небеса! Ничто не потревожит наше счастье!!!
Она задорно рассмеялась.
Обнаров подхватил жену на руки и закружил прямо здесь, на мокрых ступеньках мраморного крыльца почтенного заведения. Он держал в руках свое счастье и улыбался той счастливой улыбкой, что заменяет тысячи ненужных, затасканных слов.
Потом, взявшись за руки, под проливным дождем они бежали к машине.
Включив печку на максимум и ожидая заветного тепла, он согревал поцелуями ее озябшие руки.
– Костенька, почему у тебя глаза тревожные?
– Боюсь от сказки очнуться…
Неповторимый запах театра.
Фисташковые стены, шоколадного цвета кресла, утонувший в полумраке зрительный зал.
Взволнованно бьется сердце. Взгляд на сцену.
Ярко освещенная сцена вздыблена, разломлена пополам, точно давшая глубокую трещину, до того цельная, человеческая жизнь. Слева, сдвинутый в угол, уже относящийся к прошлому жестокий и грубый мир войны. На заднике, в глубине сцены, семейные фотографии, детские рисунки, едва различимые в полумраке антуража, словно акварели воспоминаний о том, чего уже не вернуть. По центру отгороженный решетками, стилизованный кабинет для работы с арестованными подследственными. Убогий стол, два табурета. За столом склонившийся над протоколом допроса молоденький, в форме лейтенанта военной прокуратуры, следователь. Он старательно выводит синей шариковой ручкой на дешевой казенной бумаге слова. Слова складываются в предложения, предложения в протокол допроса. Лейтенантская форма и решетки следственного изолятора пресекают навязчивую ассоциацию мальчишки-следователя с учеником десятого класса, кропающим очередное школьное сочинение.
Время от времени, исподтишка, парнишка-следователь поглядывает на сидящего напротив майора, точно на строгого учителя, который не позволит списать у соседа либо вытащить спасительную "шпору". Майор сидит на табурете, привинченном к полу. Военная выправка и достоинство офицера не позволяют ему сутулиться, принять развязную, свободную позу, несмотря на многочасовой допрос. Майору к сорока. На нем военный камуфляж, но без ремня, армейские ботинки, но без шнурков. Майор спокоен, суров, полон чувства собственного достоинства.
Всё, "сочинение" дописано. Следователь как-то виновато, с оттенком смущения за ту функцию, что обязан по долгу службы выполнять, смотрит на майора, но смотрит не в глаза – глаз на майора он не смеет поднять, – смотрит на его сложенные на коленях жилистые сильные руки.
– Майор Володин, по закону я должен отметить в протоколе допроса, испытываете ли вы раскаяние в содеянном? У потерпевшего… – следователь осекся, поспешно пояснил: – Короче, у того чеченца, что вы расстреляли, жена и пятеро детей остались. Двое маленькие совсем: два месяца и годик.
Майор Володин неспешно переводит спокойный властный взгляд на следователя. Его уверенная повадка, не задавленное шестью месяцами заключения чувство собственного достоинства заставляют следователя поспешно добавить:
– Поймите, Николай Алексеевич, я помочь вам хочу. У суда может сложиться впечатление о вас, как об очень жестоком человеке. У суда может сложиться впечатление, что вы оправдываете убийство. Ведь всегда есть выбор.
– Выбор?! – взгляд майора острый, точно отточенный клинок, в глазах стальной блеск. – Я не мог поступить иначе. Слишком много моих ребят здесь легло…
"Не мог поступить иначе…" "Не мог…" "Не мог…" – застревает, бьется, пульсирует в мозгу. Слова звучат уверенностью, как слова человека правого. Слова звучат болью, как слова человека, вынужденного поступить так, а не иначе. Слова звучат как всего лишь слова, не способные радикально что-либо изменить: ни воскресить погибших товарищей, ни прервать адский круг по большому счету бессмысленных, но неизбежных жертв на войне.
– Зачистка – всегда крайняя мера. Идет война. Война предполагает жестокость, – голос майора Володина теперь приобретает оттенок металла. – Есть враг. Этот враг стреляет. Стреляет в тебя, в твоего командира, в необстрелянного "черпака". Стреляет в твоего боевого товарища, брата по духу, с которым ты еще в первую чеченскую, который тебе спину прикрывал в мясорубке, где лег каждый второй! – майор понизил голос, добавил жестко, сквозь зубы, чуть надменно, как не обстрелянному юнцу: – Война – это не игра, гражданин следователь. Это жестокость, грязь, пот и слезы. И если я замочил суку, что сожгла БТР с моими хлопцами, – он в упор посмотрел на следователя, – я поступил правильно! Именно так поступают с врагом на войне. Если б я мог уничтожить ублюдка еще раз, я бы сделал это, испытывая глубокое моральное удовлетворение. И мне плевать, – он цинично усмехнулся, сквозь зубы сплюнул на пол, – сколько жен или детей у него осталось! Заразу надо душить в зародыше! Душить!
Майор Володин до хруста сжал кулаки, вены на шее вздулись. Он замолчал. Следователь не торопил. Следователь нервно грыз ноготь.
– И вот, мы там… – Володин разжал пальцы, обессиленно опустил руки на колени.
Он тяжело вздохнул, точно сожалея, что для него не нашлось места в мирной, всем привычной жизни.
– Мы там… Не по своей воле. Мы – солдаты, – голос вновь приобрел металл, взгляд стал жестким, осанка гордой. – Наша Родина послала нас наводить конституционный порядок. Мы – там, а вы – здесь. Мы твою задницу, старлей, прикрываем, чтобы ты мог спокойно спать и не опасаться, что какой-нибудь "хорёк" взорвет твой дом или судом шариата приговорит тебя или твоего отца. Я – боевой офицер, а не убийца! – отчеканил майор Володин с нескрываемым чувством собственного достоинства. – У меня приказ Родины. Я помню, что такое офицерская честь и присяга моему народу. А сейчас ты… – он остановился, точно подыскивая правильное определение, – …желторотый маменькин сынок, спрашиваешь меня, майора Володина, Героя России, о раскаянии! – майор подался вперед и одновременно с вызовом и недоумением спросил: – О каком раскаянии ты меня спрашиваешь?! – и чуть тише, уже с болью и сожалением: – О каком?!!
– Гениально! Браво! Стоп! – крикнул Кирилл Серебряков. – Можете, черти, когда захотите!
Режиссер-постановщик сорвался с места, поднялся на сцену.
– Костя, я восхищен! Прямо в десятку! Спасибо!!!
Обеими руками он жал Обнарову руку, то и дело повторяя: "Вот собака, вот молодец!"