От Пушкина к Бродскому. Путеводитель по литературному Петербургу - Валерий Попов 9 стр.


"Рассказики"! Величие свое он строил уже тогда! Мне тоже хотелось сказать, что мне тоже понравился его "стишок" – странный, непонятно почему отобранный равнодушными составителями (и кстати, единственный, напечатанный здесь). Господи – как, что и почему тогда печатали? Тяжелые, нервные годы. Но заквасились мы там и тогда, в нашем "Преображенском полку" – а дальше уже только реализовались, кто где и как смог.

Инициатива разговора с русистами переходит, естественно, к нему. Да – он по-новому научился говорить – настоящий международный профессор. Интересная находка – заканчивать каждое свое утверждение вопросительной интонацией, как бы требующей немедленного общего подтверждения. "Так развивалась русская история, да?" "И этот стих был очень плохой, да?"… Что-то наполовину английское слышится в этой интонации. И действие ее неотразимо.

Потом я наблюдал, как десятки наших продвинутых филологов копировали эту интонацию, становясь тем самым в ряд "непререкаемых".

После беседы мы идем на выступление, проходим через замечательный кампус – белые домики студентов, привольные лужайки с раскидистыми дубами, запах скошенной травы.

В большом зале сначала что-то говорим мы с Голышевым, я читаю свой рассказ "Случай на молочном заводе", о шпионе, залезшем в творог, который пришлось съесть. Американцы "врубаются", смеются, аплодируют. Потом на трибуну выходит Бродский. Прокашлявшись, он, чуть картавя, начинает читать – и мое сердце обрывается, падает. Что так действует – голос? или – слова?

Я входил вместо дикого зверя в клетку,
Выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
Жил у моря, играл в рулетку,
Обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
Трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
Надевал на себя, что сызнова входит в моду,
Сеял рожь, покрывал черной толью гумна
И не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
Жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
Перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
Из него будет раздаваться лишь благодарность.

Была тишина. Потом – овация. Он стал читать этот стих уже по-английски.

Потом мы сидели на краю огромного зеленого поля. Спортсмены двух колледжей – в желтом и зеленом – играли в американский футбол. Было несколько странно, что проходящий футбол вызывал у них ажиотаж ничуть не меньший, чем прошедшее выступление…

Через полчаса было новое выступление – и не хотелось плестись в наш домик и сразу – обратно, поэтому мы пережидали на лужайке… Разговор шел о пустяках. Назавтра он уезжал, и надо бы было сказать важное: что он значит теперь для нас. Но для старых приятелей, выросших в эпоху анекдотов, пафос не проходил.

– Нет, не пойдем! Тут поошиваемся! – запросто проговорил Иосиф.

– "Хата есть, но лень тащиться!" – процитировал я одно из любимых моих его стихотворений.

Иосиф усмехнулся. Пусть хотя бы видит, что мы знаем его наизусть.

Ночью мы долго сидели в нашем домике, вспоминали общих приятелей – горемык, пили водку. Наверно, это было неправильно после недавней сердечной операции Бродского – Голышев перед каждой новой рюмкой вопросительно глядел на Иосифа, и тот кивал. Жена его кидала гневные взгляды – но мастер гулял! Когда же еще и погулять, как не при встрече с земляками!

– Мудак! – вдруг явственно проговорила она и, поднявшись во весь свой прелестный рост, ушла наверх в комнату. Оказывается, она неплохо знает русский!

Иосиф не прореагировал, увлеченный беседой…

Прерывистой ночной сон, случившийся где-то уже под утро, состоял из отрывков, вспышек-кадров. Пронзенный солнцем угол школьного коридора. И рыжий картавый мальчик что-то возбужденно кричит, машет руками. Это не школа против дома Мурузи. У советской власти среди многих странностей была и такая – ни в коем случае не записывать учеников в школу около дома, а посылать вдаль, и каждый год переводить каждого в другую школу, – видимо, для того, чтобы не образовывались заговоры. Этот солнечный кадр – в школе № 196 на Моховой улице, напротив теперешнего журнала "Звезда". В пятьдесят каком году?

НЕКРАСОВ

Идем дальше. На углу Литейного и бывшей Бассейной стоит небольшой трехэтажный "дом Краевского". Весь второй этаж в нем занимала (и теперь занимает) квартира Некрасова. Нет в России другого поэта, который бы так горько и полно рассказал о жизни бедного люда.

О, горько, горько я рыдал,
Когда в то утро я стоял
На берегу родной реки,
И в первый раз ее назвал
Рекою рабства и тоски!..

И в то же время никто так не показал силу и красоту нашего народа.

Да не робей за Отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную -
Вынесет все, что Господь ни пошлет!

У его поэзии истинно народная душа – не зря многие его стихи стали любимыми народными песнями – "Что ты жадно глядишь на дорогу?", "Коробейники". Никто не заставляет петь эти песни – они сами поются. Всю жизнь он был на стороне бедных и угнетенных, бичевал помещиков и фабрикантов, обманывающих и истязающих русский народ. Даже на Бога замахнулся!

Работаешь один,
А чуть работа кончена -
Гляди, стоят три дольщика:
Бог, царь и господин!

Он жил в этом доме 60-е годы XIX века, когда накалялись революционные настроения, когда все больше места в истории вместо дворян занимали разночинцы, жаждущие равноправия и перемен. Некрасов выпускал здесь самый радикальный журнал своего времени. Он получал неоднократные предупреждения о недопустимости публикаций, призывающих к борьбе с правящим классом, с существующим строем, и в конце концов, после покушения Каракозова на Александра II журнал "Современник" за его революционные призывы был закрыт. Некрасов всегда был на примете у полиции, особенно из-за дружбы и сотрудничества с опальными Белинским и Чернышевским.

Он, глядя из своего окна через Литейный на подъезд знатного вельможи напротив, написал горестные "Размышления у парадного подъезда" о бесправных крестьянах-просителях, изгнанных из этого подъезда швейцаром. Стихи его навсегда ложатся в память и душу. До сих пор мы говорим о несправедливо обиженных словами Некрасова: "И пошли они, солнцем палимы!".

И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: "Суди его бог!"
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…

На его похоронах плакали крестьяне, рабочие, он был истинно народным поэтом. Был, как писали в газетах, "весь штаб русской революции". На гроб был возложен венок с надписью "От социалистов".

Образ Некрасова, главного народного заступника той поры, хрестоматиен и обсуждению как бы не подлежит. Однако в действительности он был фигурой далеко не простой. С таким гневом и отчаянием бичуя эксплуататоров, помещиков, ростовщиков, фабрикантов, он знал, о чем писал: в нем самом в немалой степени проявлялось то, что он так гневно осуждал.

Придя в Петербург нищим, из-за расхождения с отцом лишенный содержания и наследства, он силой своего ума и характера сумел стать весьма состоятельным человеком. Ориентируясь в обстановке вернувшегося вдруг к нам капитализма, мы уже понимаем теперь, что богатства одними благими намерениями не создаются. Тут нужны жесткость и расчетливость, и Некрасов этими качествами обладал в высшей степени.

Его поместье Карабиха, которое он купил благодаря необыкновенно хладнокровной и продуманной карточной игре, считалось образцовым. А образцовые хозяйства – мы понимаем – мягкостью, а тем более попустительством, не создаются. Все его соратники единодушно отмечают истинно капиталистическую хватку, с которой он вел "Современник", вникая во все тонкости, умело находя то самую дешевую бумагу, то самую выгодную типографию. Иначе бы "Современник", защищающий бедных, сразу бы погиб, и не от зверств цензуры, а от обычной нищеты.

Величайший парадокс жизни литературного гения: надо быть тверже и холодней своего литературного героя, который может позволять себе любые страдания – но сам литератор должен быть осмотрительней, чтобы лирический его герой мог выжить. Без этого нельзя. (Мариенгоф пишет, что как бы безудержный Есенин никогда не бил стекла голой рукой, а всегда оборачивал руку салфеткой или полотенцем.) Авдотья Панаева, которую "всегда страдающий за людей" Некрасов сделал своей подругой при живом муже, писала о том, что "у парадного подъезда" дома, где жил и принимал Некрасов, постоянно была длинная очередь. Но не из крестьян-ходоков, которые, вероятно, понимали, что Некрасов-поэт и Некрасов-помещик – не одно и то же. У "парадного подъезда" Некрасова стояла очередь роскошных карет крупных вельмож, которые ждали, когда Некрасов их примет, и трепетали: не прогонит ли? Он был весьма влиятелен, и от его слова зависело многое.

В шестидесятые годы уже XX века, полные, как и в любые шестидесятые, ожиданий и надежд, в этом здании на третьем этаже размещалось издательство "Советский писатель". В каком-то порыве, всеобщем стремлении к совершенству здесь работал лучший редакторский штат, равного которому я не видел ни до, ни после. Почему-то самое достойное возникает у нас именно в переходный период. И лучшие книги Шефнера, Конецкого, Битова были принесены сюда, и здесь, под сенью Некрасова, напечатаны. Иногда мы с коллегами заходили на второй этаж в большую, барскую, благоустроенную квартиру Некрасова с чучелом медведя в прихожей, убитого, кажется, лично Некрасовым, тонким и нежным лириком, певцом природы. Мы с завистью озирали его квартиру, вспоминали его стихи, полные страдания… Да-а-а. Живи он под забором – он бы их не написал.

САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН

И – такое возможно лишь в Петербурге: на том же Литейном, всего через несколько домов от дома Некрасова жил другой титан русской литературы – Салтыков-Щедрин! И они дружили с Некрасовым, ходили к друг другу в гости! Два гения на одной улице – такая "теснота" литературной жизни была в том удивительном XIX веке, в том удивительном Петербурге, который притягивал к себе все лучшее в России и делал из талантливых провинциалов властителей дум. Какая жизнь была! Салтыков-Щедрин ходил в гости к Некрасову. Их беседы, чтения, споры, даже шутки были драгоценны. А с другого конца Литейного, точнее, с Владимирского, как зовется Литейный после пересечения с Невским, приходил в гости к Салтыкову-Щедрину другой ближний сосед – Федор Михайлович Достоевский. На одной улице, в одно время – три таких соседа! Непостижимо уму!

Посреди двух великих – Некрасова и Достоевского – Салтыков-Щедрин может показаться "ростом поменьше", но это лишь потому, что в школьной программе было его чуть меньше! Прочитайте все его книги – и голова кругом пойдет от того великолепия, что обрушится на вас! "Пошехонская старина", "История города Глупова", "Господа Головлевы", смешные и мудрые сказки – будто не один гений это писал, а несколько совсем непохожих гениев. К тому же он еще был замечательным пианистом и знатоком музыки, автором глубочайших статей о ней, а также знатоком петербургской жизни, знающим каждый район, каждый дом, любой социальный слой, как бы ни казался тот далек от жизни "великого человека", каким можно считать Салтыкова-Щедрина. Сосланный за раннюю свою повесть "Запутанное дело" в далекую Вятку, сумел благодаря своей энергии и неусыпной честности дослужиться за восемь лет до вице-губернатора! И сюда, в скромную по тем временам квартиру на Литейном, приходили не только его коллеги, но и знаменитые инженеры, врачи, и каждый мечтал получить от Михаила Евграфовича что-то чрезвычайно важное для себя. Могущественный министр внутренних дел Лорис-Меликов не считал для себя унижением приехать за советом к Салтыкову-Щедрину. И это при том, что Салтыков-Щедрин официально считался писателем опасным, преследуемым, главарем "банды революционеров". И все, кто был у него, с восторгом и трепетом вспоминают его рычащий бас, переходящий в кашель.

Двумя этажами ниже, в огромной квартире с зимним садом, жил петербургский градоначальник генерал Трепов и всячески порывался в гости к писателю, но тот спокойно отверг "столь высокую милость". Приходил сюда великий врач Боткин, и они с Салтыковым-Щедриным не только говорили о медицине и литературе, а еще замечательно музицировали (Салтыков-Щедрин – фортепиано, Боткин – виолончель) и свободно исполняли Моцарта, Гайдна, Бетховена! И люди столь разносторонней культуры и талантливости не считались тогда чем-то исключительным, немало было таких, среди дворян это считалось почти нормой. Его рисовали Ярошенко и Крамской – и какой человек смотрит с портрета, какая сила в развороте плеч и даже в буйной бороде, какая страсть и какой ум в этих чуть выпуклых глазах! Вот такие люди жили когда-то на Литейном!

С восторгом я замечаю: о какой петербургской улице ни начну говорить – обязательно закончу великим писателем, который здесь жил или бывал.

Рядом с домом Щедрина, в подвале, размещается сейчас литературный клуб "Борей", приют литературы неофициальной, подпольной, какой она была при советской власти. В некотором роде "Борей" – духовный наследник знаменитого "Сайгона", который находился за Невским, на углу его и Владимирского. Там собирались когда-то нестриженые и мятые "неформалы", пугая прохожих. Закрыли "Сайгон" уже не в советские времена, а в капиталистические, устроив там магазин унитазов. Теперь этот дом – гостиница "Рэдиссон Палас", и никаких неформалов стриженые охранники близко не подпустят. Неформалы переселились в "Борей" – "под Салтыкова-Щедрина". Сейчас их никто уже не преследует, они набрали вес в литературе и в городе, выступают и даже иногда пишут книги, но "дух изгоев общества" сохранили. Сейчас в "Борее" вкусная дешевая еда, кругом все свои. Но алкоголь в любых видах запрещен – слишком увлекались тут этим тогда, когда пьянство казалось многим единственной формой свободы. Так что на пьянство теперь не свалить, если пишешь мало. Нет уже и советской власти, что беспощадно душила их, и на гнет ее тоже не сошлешься. Так что сидят тут теперь "неформалы", обсуждают свои "проекты" и мечтают о славе и силе Салтыкова-Щедрина. А если не мечтают, то это плохо.

АННА АХМАТОВА

На другой стороне Литейного, наискосок от дома Щедрина – высокая арка, которую знают все, кто хоть что-то знает. Арка эта ведет во двор знаменитого Фонтанного дома. И много уже лет многочисленные поклонники Ахматовой ходят именно этим путем. Фонтанным он называется потому, что фасад его выходит на Фонтанку. Всю красоту этого дома можно оценить только с Невского, с Аничкова моста над Фонтанкой, откуда видна и прекрасная решетка, и величественный фасад. Тут уже упоминался один дом Шереметевых, на Шпалерной, но главный, самый первый и самый большой – Фонтанный.

В этих роскошных апартаментах жил Николай Петрович Шереметев, из древнего рода, чей предок был полководцем, одним из главных сподвижников Петра ("И Шереметев благородный" – в описании Полтавской битвы упоминает Пушкин о нем). Николай Петрович, потомок петровского полководца, живший в этом дворце, был первым русским богачом, владельцем 120 тысяч крепостных, приносивших ему более миллиона рублей ежемесячного дохода. Знаменит он был тем, что создал замечательный театр из крепостных и настолько увлекся этим, что даже женился на крепостной красавице, замечательной актрисе Прасковье Жемчуговой. Родив ему единственного наследника, Дмитрия Николаевича Шереметева, она через три года умерла. К 1823 году молодой граф подрос и вступил, по шереметьевской традиции, в кавалергардский полк.

В дни восстания декабристов Дмитрий стоял в рядах Гвардейского корпуса, верного Николаю I. В 1831 году он участвовал в походе на Польшу. Когда полк стоял в Петербурге, Фонтанный дом был прибежищем кавалергардов, их любимым кровом – здесь чуть ли не каждый день звенели их шпоры и бокалы. Среди лихих офицеров ходила присказка: "Жить на шереметевский счет". Как и отец, Дмитрий имел душевную склонность к искусству. Когда художник Кипренский вернулся из Италии, граф поселил его у себя во дворце, благодаря чему остался в истории – на портрете работы Кипренского, где изображен и сам красавец-граф, и его замечательные покои. Вскоре после женитьбы граф Дмитрий вышел в отставку и занялся управлением своими многочисленными имениями, благотворительностью, коллекционированием картин и предметов искусства, но главной страстью его была музыка. Гордостью его была замечательная музыкальная библиотека: сборники нот, либретто и пьес, большей частью рукописные.

И с той поры дом этот был домом муз всегда! Так что по высшему счету появление здесь Ахматовой вполне закономерно. Хотя все происходило довольно драматично. Ахматова не только была великой поэтессой – она прожила чрезвычайно бурную насыщенную жизнь, что, впрочем, свойственно гениям.

После рождения в Одессе она навсегда, практически, приехала в Петербург. Сначала – в Царское Село. Папа, морской инженер, был весьма строг и запретил ей писать стихи под семейной дворянской фамилией Горенко. Благодаря строгому папе мы получили поэтессу Ахматову. Веселая царскосельская юность, стихи, брак с кумиром тех лет Николаем Гумилевым. "Хорошенькая женушка Гумилева пишет стишки!" – вот первая реакция властителей дум Серебряного века на ее появление. Как же она их всех превзошла! Ее стальной, а отнюдь не серебряный характер виден даже в ее перемещениях по Петербургу. С Гумилевым она вскоре разошлась – он отнюдь не был создан для семейной идиллии. Но и она была не создана для того, чтобы терпеть его бесчисленные любовные похождения. Тут она сама могла дать ему фору! После Гумилева она вышла замуж за ассиролога Шилейко, замечательного ученого, знающего уйму языков, в основном мертвых. Характер он имел весьма неуравновешенный и дико ревновал молодую жену – возможно, не без оснований. Уходя из дома, Шилейко заставлял дворника запирать ворота. Вольнолюбивой Ахматовой это было нипочем, она пролезала в щель между воротами и землей и уходила! Поклонникам Ахматовой знающие люди до сих пор показывают это отверстие шириной с ладонь. Кажется, кошка не сможет там пролезть – а юная Ахматова пролезала. У нее был тогда бурный роман с композитором Лурье, и ничто не могло ее остановить.

Назад Дальше