На заводе № 69 Наркомата вооружения во время погрузки технического спирта для отправки в гор. Свердловск группа рабочих силой изъяла бочку со спиртом и организовала пьянку. Директор завода и уполномоченный НКВД были вынуждены выставить вооруженную охрану, которая первоначально ничего не смогла сделать и применила оружие… Парторг ЦК ВКП(б) Маляренко с завода сбежал и выехал в Свердловск. Рабочие завода два дня не получают хлеба и ходят за ним пешком в Москву.
В Мытищинском районе толпой задержаны автомашины с эвакуированными семьями горкома партии. Остановлены девять машин. Вещи с машин сняты. Выслана одна рота истребительного батальона. По городу расставлены патрули.
Руководители районных организаций гор. Перово (райком ВКП(б), райисполком и др.) прекратили работу".
Драпали все. И в те годы появилась злая шутка. Спрашивается:
– На какой ленточке медаль "За оборону Ленинграда"?
Ответ:
– На муаровой.
– А медаль "За оборону Москвы"?
– На драповой!..
Эвакуация с привилегиями
Верховный Совет СССР, аппарат правительства во главе с первым заместителем председателя Совнаркома Николаем Алексеевичем Вознесенским отбыли в Куйбышев. Центральное статистическое управление отправили в Томск, наркоматы мясной промышленности и земледелия, Сельхозбанк обосновались в Омске, наркомат торговли – в Новосибирске, Главное управление Северного морского пути – в Красноярске.
Наркомат вооружения предполагалось отправить в Ижевск, но там уже негде было приткнуться. Второе место – Киров, но оттуда не было бы надежной связи с заводами. Решили эвакуироваться в Пермь (тогда г. Молотов).
С 15 октября Московский железнодорожный узел отправлял ежедневно примерно двадцать пять демонтированных предприятий, которые перебазировались на восток и юго-восток.
16 октября в столицу вернулся с фронта заместитель главного военного прокурора Красной армии Николай Порфирьевич Афанасьев. В военной прокуратуре тоже шла подготовка к эвакуации:
"Беготня, неразбериха, шум. Кипы всяких бумаг и дел таскали в котельную для сжигания. Кто и чем распоряжался понять было трудно… Все это делалось в спешке, с криком и перебранкой… Рано утром 17 октября прокуратура эвакуировалась. Дом на Пушкинской, 15, совершенно опустел. Охрана, милиция, что охраняла вход с улицы, тоже исчезла. Правда, осталась при прокуратуре столовая от какого-то райпищеторга. Работники ее тоже собирались свертывать работу, но я приказал работу столовой продолжать".
Люди в страхе бросились на вокзалы и штурмовали уходившие на восток поезда.
А вот детские впечатления: "По дороге вместе с машинами и людьми шли коровы. Иногда девушки вели, как слонов на привязи, длинные надувные шары (аэростаты противовоздушной обороны). Я очень боялась, что девушки могут улететь с этими огромными шарами. А однажды, когда мы с мамой пошли к врачу (на Лесную улицу), то на асфальте валялся даже шоколад, но брать его не разрешалось, так как по нему ходили люди (во время паники разграбили фабрику "Большевик") у Белорусского вокзала.
А потом за нами приехали на грузовике люди с маминой работы и стали ей говорить, что надо уезжать. Она не соглашалась. Тогда кто-то посадил меня в кузов грузовика…".
Генерал-лейтенант Павел Андреевич Ермолин, заместитель начальника тыла Красной армии, вспоминал:
"Из окон Главного управления тыла, выходивших на улицу, можно было видеть автобусы и машины, заполненные взрослыми, детьми и домашними вещами. Появились старики и женщины, тянувшие салазки с мешками и чемоданами. С ними шли дети – малыши и школьники. Они двигались в сторону Комсомольской площади, к Казанскому вокзалу. В 18 час. 20 мин. из Москвы были отправлены первые эшелоны с эвакуированными. За одну ночь железнодорожники вывезли около ста пятидесяти тысяч человек, а к десяти часам утра 17 октября они смогли подать еще свыше ста поездов…".
Мария Иосифовна Белкина, жена критика Анатолия Кузьмича Тарасенкова, рассказывала, как перед эвакуацией из Москвы, 13 октября, она зашла в буфет Клуба писателей на улице Воровского:
"В дубовом зале свет не горел, у плохо освещенного буфета стояли писатель Валентин Катаев и Володя Луговской. Последний подошел ко мне, обнял.
– Это что – твоя новая б***ь? – спросил Катаев.
– На колени перед ней! Как ты смеешь!? Она только недавно сына родила в бомбоубежище! Это жена Тарасенкова.
Катаев стал целовать меня. Они оба не очень твердо держались на ногах. В растерянности я говорила, что вот и билеты уже на руках и рано поутру приходит эшелон в Ташкент, а я все не могу понять – надо ли?
– Надо! – не дав мне договорить, кричал Луговской. – Надо! Ты что хочешь остаться под немцами? Тебя заберут в публичный дом эсэсовцев обслуживать!
И Катаев вторил ему:
– Берите ребеночка своего и езжайте, пока не поздно, пока есть возможность, потом пойдете пешком. Погибнете и вы, и ребенок. Немецкий десант высадился в Химках…
Огромная вокзальная площадь была забита людьми, вещами; машины, беспрерывно гудя, с трудом пробирались к подъездам… Мелькали знакомые лица. Пудовкин, Любовь Орлова (я случайно окажусь с ними в одном вагоне). Все пробегали мимо, торопились, кто-то плакал, кто-то кого-то искал, кто-то кого-то окликал. Какой-то актер волок огромный сундук и вдруг, взглянув на часы, бросил его и побежал на перрон с одним портфелем, а парни-призывники, обритые наголо, с тощими котомками, смеялись над ним.
Подкатывали шикарные лаковые лимузины с иностранными флажками – дипломатический корпус покидает Москву. И кто-то из знакомых на ходу шепнул: правительство эвакуируется, Калинина видели в вагоне!
А я стояла под мокрым, липким снегом, который все сыпал и сыпал. Стояла в луже в промокших башмаках, держа на руках сына, стояла в полном оцепенении, отупении посреди горы наваленных на тротуаре чьих-то чужих и своих чемоданов, и когда у меня окончательно занемели руки, я положила сына на высокий тюк и услышала крик:
– Барышня, барышня, что вы делаете, вы же так ребенка удушите – вы положили его лицом вниз!..".
"17 октября. Курский вокзал, – вспоминал полковник-артиллерист Павел Кузьмич Коваленко. – В зале вокзала негде ступить – все лестницы, где можно только поставить ногу, заполнены живыми телами, узлами, корзинами… Ожил в памяти 1919 год – год разгара гражданской войны, голода, разрухи и тифа… Кто мог предвидеть такое? Здесь неуместно говорить о многих вещах, но после войны, можно полагать, будет произведена коренная реформа во всех областях нашей экономики, перестройка воспитания".
"Вокзалы запружены уезжающими, – таким запомнил этот день врач "скорой помощи" Александр Григорьевич Дрейцер. – На привокзальных площадях очереди с вывесками организации на шесте. Толпы сидят на своем скарбе. Только воздушная тревога разгоняет эти толпы на время. Наживаются носильщики, люди с тачками и воришки… Везде одна тема разговора: куда ехать, когда едете, что везете с собой и т. д.
Заводы и фабрики отпустили рабочих. Дали аванс за месяц вперед. Выдают всему населению по пуду муки. Метро сутки не работало. На базарах и на улицах продают краденые конфеты и шоколад. Говорят, будто мясокомбинат разгромлен. По улицам проходят гурты скота. По Садовой угоняют куда-то несметное количество свиней. Темные личности бродят около и тянут в подворотни свиней чуть ли не на глазах у пастухов".
Корней Иванович Чуковский записал в дневник впечатления об отъезде в эвакуацию:
"Вчера долго стояли неподалеку от Куйбышева, мимо нас прошли пять поездов – и поэтому нам не хотели открыть семафор. Один из поездов, прошедших вперед нас, оказался впоследствии рядом с нами на куйбышевском вокзале, и из среднего вагона (зеленого, бронированного) выглянуло печальное лицо М. И. Калинина.
Я поклонился, он задернул занавеску. Очевидно, в этих пяти поездах приехало правительство. Вот почему над этими поездами реяли в пути самолеты, и на задних платформах стоят зенитки".
Член политбюро Михаил Иванович Калинин долгие годы занимал пост, который в других странах считают президентским. Он был председателем президиума Верховного Совета СССР. Формально у него в руках была высшая государственная власть. Фактически он оформлял решения, принятые политбюро. Его жену в октябре 1938 года посадили на пятнадцать лет…
Поскольку все дипломаты уехали из Москвы, в здания иностранных миссий и личные резиденции послов вмонтировали подслушивающие устройства. Через несколько лет, когда дипломаты вернутся в Москву, они обнаружат эту технику – и возникнет скандал. Чекисты найдут оправдание: это была мера на случай временной оккупации немцами Москвы. Дескать, предполагали, что в этих зданиях разместятся немецкие генералы и крупные чиновники. Вот оставленное в городе подполье и готовилось их подслушивать…
Аппарат наркомата внутренних дел тоже был эвакуирован (вместе с семьями) из Москвы. Берия оставил в столице только оперативные группы.
Наркомат обороны и наркомат военно-морского флота перебрались в Куйбышев. Вечером 17 октября ушли два железнодорожных эшелона с личным составом Генштаба, который во главе с маршалом Шапошниковым перебрался в Арзамас-11.
"Я по обыкновению заглянул в Генеральный штаб для ориентировки в текущих делах, – вспоминал редактор "Красной звезды" Давид Ортенберг, – а там многие комнаты опустели. Комиссар Генштаба Ф. Е. Боков объяснил, что в Москве оставлена небольшая оперативная группа во главе с А. М. Василевским, а все остальные перебазировались на запасной командный пункт".
Федор Ефимович Боков, окончив в 1937 году военно-политическую академию имени В. И. Ленина, был назначен ее начальником. В сорок первом Сталин сделал его военным комиссаром Генерального штаба. Генерал-лейтенант Боков, человек без военных знаний и талантов, иногда оставался в Генштабе старшим начальником и докладывал Верховному главнокомандующему оперативные разработки.
После войны Сталин любил говорить:
– А помните, когда Генеральный штаб представлял комиссар штаба Боков?..
Вспоминая Бокова, Сталин весело смеялся. Между тем сам вождь считал Генштаб "канцелярией" и не уважал талантливых штабистов, которые держали в руках все нити управления вооруженными силами. За первые шестнадцать месяцев войны сменились три начальника Генерального штаба – Жуков, Шапошников, Василевский. Еще чаще менялись начальники важнейшего, оперативного управления, которые, конечно, не успевали освоиться в новой роли. Дольше всех продержался генерал Сергей Матвеевич Штеменко, который вполне устраивал Верховного.
А среди офицеров Генерального штаба и так была распространена нервозность. В провалах на фронте винили предателей и паникеров. Одного из операторов Генштаба приехавший с фронта военачальник обвинил в преувеличении мощи противника.
Оставшиеся в Москве генштабисты, вспоминал генерал Сергей Штеменко, работали круглосуточно. На ночь располагались в вагонах метро на станции "Кировская", но, сидя, спать было плохо, и туда подогнали железнодорожные вагоны. Тогда уже разместились с некоторым комфортом. В ночь на 29 октября фугасная бомба разорвалась во дворе Генштаба. Погибли три шофера, несколько человек были ранены. Генштаб остался без кухни. После этого уже полностью обосновались в метро.
Ситуация под Москвой была неясна, поэтому утром операторы Генштаба садились в машины, ехали в штаб Западного фронта в Перхушково, затем объезжали штабы армий и таким образом собирали информацию. Оставшийся за начальника Генштаба Василевский понравился Сталину, и 28 октября он произвел Александра Михайловича в генерал-лейтенанты…
"Когда началась война, – вспоминала студентка тех лет, – я сдавала экзамены на четвертый курс Института философии, литературы и истории. Нам разрешили сдать экзамены без пятого курса. Нам казалось, что нормальная жизнь никогда не вернется. Наши мальчики все пошли добровольцами. Мы (компания девочек) получили бланки, где должны были расписаться профессора в приеме госэкзаменов.
Приехали мы к Дмитрию Николаевичу Ушакову. Он сидел в кресле у стола, заваленного бумагами, был бледен, небрит. Комната заставлена чемоданами. Мы, перебивая друг друга, объяснили суть дела. Ушаков рассеянно нас выслушал и сказал:
– Какие могут быть экзамены? Давайте бумажку, я подпишу.
Эту бумагу – документ о сдаче госэкзаменов – я возила в сумочке, когда ехала в Сибирь. В конце ноября, когда моя одиссея подходила к концу, я купила на новосибирском вокзале полкило соленых грибов, черных, скользких шляпок. За неимением другой тары, грибы я завернула в этот документ, благо бумага была большая, глянцевая, плотная. А потом ее, размокшую, выбросила. Впоследствии это обошлось мне в три года учебы в заочном пединституте. Без этого у меня считалось неоконченное высшее образование. Это снижало зарплату, а впоследствии снизило бы и пенсию…
В институте нам всем предложили ехать в министерство просвещения распределяться на работу. Я получила направление в Хабаровский край. Мой папа, который очень боялся, что немцы возьмут Москву и старался спасти хотя бы меня (сам он был начальником госпиталя), достал мне место в эшелон, который уходил на восток.
Ночь на семнадцатое октября. Бомбили каждый день. Три часа мы с отцом сидели прямо на пощади Курского вокзала и ждали посадки в эшелон. Над нами скрещивались лучи прожекторов и трассирующие зеленые и красные пулеметные очереди. Где-то очень высоко загорелся немецкий бомбардировщик, потом второй, третий. Они упали далеко, не видно было. Я очень боялась. Потом пошла к эшелону, попрощалась, и папа ушел.
Поезд составлен из дачных вагонов, их тащит паровоз. Нас в вагоне более шестидесяти человек. Места сидячие. Здесь я жила около полутора месяцев. Когда выпал снег, мы купили железную печурку (буржуйку), около нее грелись. Топили углем, который воровали с платформ по ночам, пролезая на редких остановках под вагонами. В день нам должны были выдавать четыреста грамм хлеба, но это бывало редко. Чаще выдавали по четыре больших "армейских" сухаря. Кроме этого, у меня не было никакой еды. Не было и чайника. Кипяток мне давали из жалости, но редко. Я очень голодала. Однажды в привокзальном буфете нам без карточек дали по миске щей с куском свинины. В результате я заболела колитом, три дня лежала в бреду и не умерла, думаю, только по молодости лет. В эшелоне мы не мылись (не было воды), покрылись вшами. Спала я сидя, ноги у меня распухли так, что по окончании эпопеи валенки можно было снять только разрезав ножом…"
Другие ехали с большим комфортом. Советское общество было сословным и кастовым. Все зависело от занимаемой должности и принадлежности к той или иной группе. Скажем, Сталин высоко ценил идеологическую роль писателей и оделял их различными привилегиями. Впрочем, во время поспешной эвакуации из Москвы в октябре сорок первого в черный список попал и генеральный секретарь Союза советских писателей Александр Фадеев. Его обвинили в том, что он фактически бежал из столицы и бросил товарищей-писателей на произвол судьбы.
Вторым человеком в аппарате Союза писателей, ведавшим всеми организационными делами, был в ту пору Валерий Яковлевич Кирпотин, литературный критик, работавший в тридцатые годы в ЦК партии. Всю жизнь он вел дневник, опубликованный после его смерти.
"Писатели нашли свое место на войне, – отмечал Валерий Кирпотин. – Но есть случаи иного порядка. Леонид Максимович Леонов желает добыть себе разрешение, официально оформленное, для отъезда. Мещанская суть его выразилась особенно в претензии, чтобы правительство взяло тридцать (и его, конечно, в том числе) писателей с семьями и поместило бы на время войны в санаторий. Хочется, чтобы пылинка не коснулась благообразного и добротного быта, хотя бы весь мир был в огне…
Видимо, действует он на переделкинцев. Погодин требовал отъезда в Ташкент, говорил, что иначе сопьется. Но очухался и засел писать пьесу. Хочет уехать Федин, но с соблюдением приличий. Трогателен Пастернак, который вовсе не трусит. Стоял на крыше, "ловил" немецкие "зажигалки". Находит прелесть в московской жизни без семьи, с опасностью, не теряет внутренней свободы…"
Все вели себя по-разному.
"Вернулись Фадеев и Шолохов, – пометил в дневнике Аркадий Первенцев. – Они были всего три дня на фронте. Сейчас Шолохов в "Национале". Так, конечно, можно воевать. Интересно, какие выводы он сделал из своей поездки по фронту?"
Писатели ждали эвакуации. Очевидцы писали о заискивающих голосах и бледных, потных лицах тех, кто добывал документы на выезд. По плану эвакуации посылали в Казань. Самые практичные просили Ташкент – там теплее и сытнее. Наиболее важные, номенклатурные писатели получали уверения в том, что они значатся в особом списке – их "вывезут в любую минуту и не допустят остаться на съедение врагу".
Выезд из Москвы контролировался партийным аппаратом.
Первый секретарь Сокольнического райкома партии Екатерина Ивановна Леонтьева жаловалась руководителям города:
– Повальное шествие в райком партии – командировки туда, командировки сюда. Везде визы стоят то начальника главка, то председателя какого-нибудь союза, объединения – "разрешаю", "разрешаю".
– А командировки куда? – поинтересовался Щербаков.
– Спрашиваем, куда командировки. Говорят в Свердловск. А где семья? В Свердловске. Или командировка в Молотов (ныне Пермь. – Л.М.) Спрашиваем – где семья? В Молотове. Недавно была командировка в Тамбов. Я спрашиваю – где ваша семья? В Тамбове. Были случаи со стороны начальников главков. Я имею в виду Главмуку. Они эвакуировали семьи, а теперь некоторые семьи возвращают, и тут у них находятся опять мотивы, аргументация – как бы семью вернуть. Или отправляют начальника отдела технического контроля макаронной фабрики в Иркутск. Я говорю: неужели нельзя найти другого человека? Отвечают: он незаменим. А как же фабрика? На этой фабрике настроение нездоровое, а главк и наркомат политически к этому делу не подходят.
– Это дезертиры и их покровители, – грозно констатировал Щербаков.
– У нас есть директор таро-ремонтного завода, – продолжала секретарь райкома. – Нам пришлось его вытащить на бюро и сделать показательное совещание. Два дня для него чурки готовили на газогенераторной машине, и в воскресенье он делает до трехсот километров к своей семье. И здесь тоже пишет начальник – "разрешаю"!
Екатерину Леонтьеву взяли на партийную работу перед войной, первым секретарем райкома она стала в апреле сорок первого, а до этого работала заместителем декана исторического факультета Московского института истории, философии и литературы.
Валерий Кирпотин, конечно же, описал и 16 октября:
"Фадеев сидел дома напряженный, как струна, ждал, когда за ним приедут. Сам позвонить Щербакову не решался. Мне он сказал по телефону:
– Позвони Щербакову, назовись моим именем, и он возьмет трубку.
Я позвонил секретарю ЦК!
Мне сказали:
– Его нет.
Я сказал Фадееву:
– Щербакова нет.
Он воскликнул:
– Значит, он уехал!
Из этих слов я понял: он узнал, что хотел узнать.
– Не ехать – это измена, – добавил Фадеев. – Восстанови вагоны, которые были выделены писателям для эвакуации.