1812 год. Поход в Россию - Карл фон Клаузевиц 12 стр.


При прохождении через Москву автор с волнением ждал разрешения вопроса, по какой дороге мы направимся. Генерал Уваров заболел, его кавалерийский корпус окончательно перешел к Милорадовичу, и автор находился в свите этого генерала в качестве одного из второстепенных офицеров Генерального штаба; поэтому ему случайно осталось неизвестным решение о направлении отступления. Для него было приятной неожиданностью, когда он увидал, что, по крайней мере, отступали не в прямом направлении на Владимир, а свернули вправо на Рязань. Он это связал с теми разговорами, которые велись в главной квартире офицерами Генерального штаба. После сражения под Бородином автор этих записок не раз слышал от полковника Толя, к которому он ездил по делам службы, что, по его мнению, отступление за Москвой надо вести уже не по прежнему направлению, а что следует свернуть на юг. Автор с величайшей горячностью согласился с этим и употребил при этом вошедшее у него в привычку образное выражение, что в России можно играть со своим противником в "кошки-мышки" и, таким образом, продолжая отступление, под конец можно вновь привести противника к границе. В этом образном выражении, которое автор употребил в оживленном кратком разговоре, отражается главным образом пространственный фактор и выгоды гигантских протяжений, не дающих возможности наступающему простым продвижением вперед прикрыть пройденное пространство и стратегически вступить во владение им.

Развивая дальше эту мысль, автор еще ранее пришел к убеждению, что обширная страна европейской культуры может быть завоевана лишь при помощи внутреннего раздора. Такое направление мысли не отвечало складу ума полковника Толя, и он главным образом напирал на большую урожайность южных областей, на более легкое пополнение армии и на значительное облегчение воздействия на стратегический фланг противника. При этом, однако, он выразил автору свое опасение, что ему не удастся провести эту мысль, так как генералитет очень отрицательно относится к ней.

Нередко на эту тему беседовали между собою и молодые офицеры Генерального штаба. Таким образом, если этот вопрос и не был разработан до полной ясности, то, по крайней мере, был обсужден во всех подробностях.

Мы приводим здесь все эти обстоятельства, чтобы показать, что замысел перехода на Калужскую дорогу, по поводу которого впоследствии так шумели и который в теории военного искусства получил оценку высочайшего достижения, не возник внезапно в голове полководца или кого-либо из его советников наподобие того, как Минерва родилась из головы Юпитера. Вообще мы всегда были убеждены, что идеи на войне большей частью так просты и доступны, что нахождение этих идей отнюдь не составляет заслуги полководца. Умение выбрать из представленных пяти или шести идей именно ту, которая даст наилучший результат, может основываться только на проницательности, быстро охватывающей и оценивающей множество смутно воспринимаемых отношений и при помощи одной интуиции мгновенно принимающей решение, - вот это свойство скорее может считаться основной добродетелью полководца, но это нечто совершенно отличное от изобретательского дарования.

Но главное - это трудность выполнения. На войне все просто, но самое простое в высшей степени трудно. Орудие войны походит на машину с огромным трением, которое нельзя, как в механике, отнести к нескольким точкам; это трение встречается повсюду и вступает в контакт с массой случайностей. Кроме того, война представляет собой деятельность в противодействующей среде. Движение, которое легко сделать в воздухе, становится крайне трудным в воде. Опасность и напряжение - вот те стихии, в которых на войне действует разум. Об этих стихиях ничего не знают кабинетные работники. Отсюда получается, что всегда не доходишь до той черты, которую себе наметил; даже для того, чтобы оказаться не ниже уровня посредственности, требуется недюжинная сила.

После этого признания мы полагаем, что нимало не преуменьшим заслуг командования русской армией утверждением, что мысль продолжать отступление не назад, а в сторону, сама по себе не представляет еще большой заслуги, и она была переоценена писателями.

Чтобы каждую вещь поставить на принадлежащее ей место, мы должны еще добавить, что конечный успех кампании отнюдь не имел своим источником эту мысль и не был тесно связан с нею. Изменение направления отступления получало бы значение, главным образом, в том случае, если бы оно являлось одним из средств заставить неприятеля уйти из страны. Это, однако, не имело места в данном случае, так как состояние французов требовало, чтобы они во всяком случае покинули страну, раз им не удалось заключить мир. Насколько нам теперь известно положение дел, Наполеон не имел никакой возможности ни следовать за Кутузовым по направлению к Владимиру, если бы последний избрал его для отступления, ни зимовать в Москве. В любом случае он был вынужден идти назад, так как стратегически он был истощен и должен был использовать последние силы ослабевшего тела на то, чтобы дотащиться назад. Единственная цель этого замечания - точное указание причинной связи, так как все же этот переход представлял существенную заслугу уже потому, что в русской армии не знали в точности действительного состояния французской армии и считали ее все еще способной продолжать наступление. Кроме того, фланговая позиция Кутузова на Калужской дороге давала выгоду более легкого воздействия на путь отступления и, следовательно, в некоторой степени способствовала достижению благоприятного результата; однако она отнюдь не должна рассматриваться как решающий фактор.

Автору неизвестно, каким путем полковнику Толю удалось провести свой взгляд. Рассказ, передаваемый полковником Бутурлиным в своей истории 1812 г., в главных чертах, вероятно, соответствует действительности; однако, нас трудно убедить в том, будто Кутузов уже при выборе Рязанской дороги имел намерение перейти впоследствии с этой дороги на Калужскую. Ведь из Москвы ему было бы гораздо удобнее это сделать; ведь его блестяще выполненный фланговый марш, как бы хорошо он ни был организован, должен был все же представляться рискованным.

Если полковник Толь еще до прибытия в Москву хотел свернуть в направлении Калуги, то при этом он думал исключительно о том, чтобы не подвергать опасности Москву, так как произвести поворот в самой Москве было всего легче. Кутузов выбрал Рязанскую дорогу, потому что она была средняя дорога и представляла своего рода равнодействующую мнений, высказанных на военном совете. Надо полагать, что полковник Толь склонил его к движению налево лишь позже, потому что вскоре оказалось, что это движение можно выполнить без труда. Именно в первые дни французы настолько были заняты захваченной Москвой, что продвигались вперед весьма медленно, и притом только по Рязанской дороге. От казаков, рыскавших по всем дорогам, стало известно, что окрестности Подольска еще совершенно свободны; кроме того, дорога туда была до известной степени прикрыта протекающей в довольно глубокой долине рекой Пахрой. На третий день после того, как мы покинули Москву, т. е. 16 сентября, было принято решение относительно флангового марша, 17-го и 18-го он был выполнен, и мы вступили на Тульскую дорогу.

Надо полагать, что эта дорога и была первоначальной целью флангового марша, и лишь после того, как старый главнокомандующий увидел, что дела идут так хорошо, он дал себя убедить предпринять третий марш до старой Калужской дороги, так как на Тульской мы задержались целый день.

Весь этот переход был выполнен настолько удачно, что французы на несколько дней совершенно потеряли соприкосновение с нами.

Во время этого перехода мы видели, как Москва непрерывно горела, хотя мы находились от нее в 7 милях, все же по временам ветер доносил до нас пепел. Хотя русские уже были приучены к жертвам пожаром Смоленска и многих других городов, все же пожар Москвы поверг их в глубокую печаль и еще более усилил в них чувство негодования против врага, которому приписывали этот пожар как акт подлинного зверства, как следствие его ненависти, высокомерия и жестокости.

Здесь мы подходим к вопросу о причине пожара. Читатель уже мог заметить, что командование армии, по-видимому, проявляло скорее заботу о сохранении Москвы, чем намерение ее разрушить; так, по всей вероятности, оно и было. В первое мгновение в армии пожар рассматривался как великое несчастье, как подлинное бедствие. Растопчин, которого автор этих записок имел случай встретить в небольшом обществе приблизительно через неделю после начала пожара, отмахивался руками и ногами от начинавшей тогда только зарождаться мысли, будто он поджег Москву. Те беспорядки, которые видел автор на улицах Москвы при прохождении арьергарда, и то обстоятельство, что столбы дыма впервые стали подыматься над окраинами города, где еще хозяйничали казаки, привели его к убеждению, что пожар Москвы являлся следствием этих беспорядков, а также сложившегося у казаков обычая сначала подвергать грабежу, а потом поджигать все населенные пункты, которые приходилось уступать неприятелю. Что не французы подожгли город, в этом автор был твердо уверен, так как он видел, как они дорожили сохранением его в неприкосновенности; что пожар Москвы был делом рук русских властей, это, казалось, не подтверждалось никакими данными, а горячие и решительные заверения того человека, который должен был бы являться главным виновником этого дела, по-видимому, не оставляли никаких сомнений. Если бы Растопчин действовал, имея в виду великую жертву, которую необходимо принести, он не стал бы так решительно отрекаться. Поэтому автор долго не мог поверить, что поджог Москвы был сделан умышленно. Однако после всех тех показаний, которые стали теперь известны, и в особенности после малоубедительной оправдательной записки, опубликованной по распоряжению графа Растопчина, автор не только усомнился в правильности своего первоначального взгляда, но даже почти пришел к убеждению, что, несомненно, Растопчин велел поджечь Москву, и притом под собственную ответственность, без ведома правительства. Возможно, что немилость, которой он подвергся, и его продолжительное пребывание вне России являлись последствием такого самоуправства, которое русский самодержец редко прощает.

По всей вероятности, в намерения правительства входила лишь эвакуация города, отъезд казенных учреждений и более знатных жителей, если вообще у него еще было время вмешаться в это дело; а это было возможно лишь в том случае, если бы еще в момент оставления Смоленска был поставлен вопрос о возможной эвакуации Москвы. Во всяком случае, эта мера, если бы даже она была выполнена по единоличному распоряжению Растопчина, получила бы полное одобрение правительства. Правда, от этой меры до поджога города шаг уже не так велик. Невероятным является, чтобы правительство и, главное, император Александр желали и предписали бы этот поджог. Это слишком противоречит мягкому характеру императора и столь же мало подходит к министерству, стоявшему изолированно и не опиравшемуся на воодушевление и фанатизм большого народного собрания. Между тем, ответственность, которую на себя брал Растопчин, была огромна, потому что, как бы мало приготовлений ни требовало такое дело, он все же нуждался в нескольких исполнителях, которые получали бы непосредственно от него соответственные приказания. Таким образом, если он сам совершил это дело, то, очевидно, он находился в состоянии страстного возбуждения и озлобления, придавшего ему силу принять решение, выполнение которого представлялось для него опасным и которое не могло ему принести ни чьей-либо благодарности, ни почета.

Личность графа Растопчина не такова, чтобы можно было предположить, что движущей силой его поступка были экзальтированное чувство или грубый фанатизм. Он обладает характером и образованием ловкого светского человека, привитыми к ярко выраженной русской натуре. С Кутузовым он находился в открыто враждебных отношениях, причем Растопчин обвинял Кутузова в том, что он до последней минуты нагло лгал, уверяя его и весь свет, что попытается для спасения Москвы дать еще одно сражение.

Во всяком случае, одним из самых замечательных явлений истории является то, что деяние, оказавшее по распространенному мнению столь огромное влияние на судьбу России, подобно плоду преступной любви, не имеет отца и, по-видимому, так и останется навсегда невыясненным.

Безусловно, нельзя отрицать, что пожар Москвы был очень невыгоден для французов; если он еще сильнее отдалил Александра от мысли заключить мир и послужил средством для эвакуации народа, то в этом, пожалуй, заключалось главное зло, какое он причинил французам. С другой стороны, было бы переоценкой единичного фактора смотреть на пожар Москвы как на главную причину неудачи всего похода; обычно французы делают эту ошибку. Конечно, известные материальные ценности, которыми французы могли воспользоваться, погибли во время пожара, но более всего они нуждались в людях, а таковых не нашлось бы и в уцелевшей Москве.

Армия в 90 000 человек с истощенными людьми и окончательно заморенными лошадьми, загнанная острым клином на 120 миль в глубь России, имевшая справа неприятельскую армию в 110 000 человек и кругом себя вооруженный народ, армия, вынужденная строить фронт ко всем странам света, не располагающая продовольственными складами и достаточным запасом снарядов и патронов, имеющая единственный путь сообщений, проходящий по совершенно опустошенной местности, не находится в условиях, допускающих расположение на зимних квартирах. Но если Наполеон не имел полной уверенности в том, что будет в состоянии продержаться в Москве целую зиму, то ему следовало начать отступление до начала зимы, и в этом случае сохранение или гибель Москвы не могли иметь особого значения. Отступление Наполеона было неизбежно, и самый поход его оказался неудавшимся с той минуты, когда император Александр отказался заключить мир. На достижении этого мира были построены все расчеты Наполеона, который, конечно, в нем ни минуты не сомневался.

В конце нашего повествования мы поместим несколько соображений относительно наполеоновского плана кампании, и все то, что по этому поводу можно было бы сказать, мы пока откладываем.

В этот период в русской армии господствовало настроение печали и подавленности, причем на мир в ближайшем будущем смотрели как на единственный возможный исход. Нельзя сказать, чтобы армия сама утратила мужество, наоборот, в ней сохранилось солдатское чувство гордости и превосходства; такое чувство всегда укрепляет армию независимо от того, является ли оно обоснованным или нет. Но доверие к общему руководству войной сохранилось лишь в ничтожной мере; большие потери, уже понесенные государством, казались подавляющими, а исключительной стойкости и энергии в наступившей беде от правительства, видимо, не ждали. Поэтому близкий мир рассматривался как вероятное и даже желательное явление. Что об этом действительно думал князь Кутузов, вероятно, никто достоверно не знал; внешне же он подчеркивал, что резко возражает против каких-либо мирных переговоров.

Отсюда видно, как мало было в армии подлинного понимания сложившейся обстановки в целом. Тем не менее, мы были уже близки к кульминационному пункту наступления французов; уже приближался момент, когда поднятый ими, но не преодоленный груз всей своей тяжестью должен был обрушиться на них самих. Генерал Барклай, который занимал второе место в армии и в качестве военного министра должен был ближе всего быть знаком с войной в целом, находясь в окрестностях Воронова в начале октября, т. е. приблизительно за две недели до отступления французов, сказал автору и нескольким офицерам, явившимся к нему по случаю нового назначения: "Благодарите Бога, господа, что вас отсюда отзывают, ведь из всей этой истории никогда ничего путного не выйдет".

Мы держались другого мнения; правда, мы были иностранцы, а последним легче сохранить объективность. Всем сердцем мы принимали участие в судьбах этой войны, но все же переживали горе глубоко уязвленной, страждущей и угрожаемой в самом ее существовании России не так остро, как русские. Такие переживания всегда оказывают известное воздействие на способность суждения. Мы дрожали лишь при мысли о мире и трудности момента рассматривали лишь как великое средство к спасению. Однако мы остерегались громко высказываться, так как за такие речи на нас взглянули бы весьма косо.

В Петербурге совершенно правильно оценивали оборот, который принимала война, и надо добавить, что такой взгляд сложился у императора не в последнюю минуту, а в более ранний период развертывания событий.

Назад Дальше